Кровь и Вино

NC-17
Завершён
10398
13
автор
missrowen бета
Фэндом:
Размер:
406 страниц, 196 505 слов, 31 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
10398 Нравится 904 Отзывы 3168 В сборник

Часть 17

Настройки

Легко ль, друг мой, тебе спится, Если думаешь лишь о себе? Завираешь прямо в лица, Всем в глаза ты лжёшь в овечьей шкуре.

«На самом деле, мне просто хочется домой. Прийти, лечь в кровать и… никогда не просыпаться». Мертвец лежал у его ног подбитой собакой, закрыв вытянутой рукой лицо, бессердечно испачкав ладонь в чёрной жидкой гнили. Он лежит недвижимо, так невинно вытянув ноги, так отчаянно протянув руку к ногам подвешенного, не издавая ни единого звука; вампир замер и будто двигаться больше не хочет. Язык — железо. Во рту сухо. В глотке — репейник?.. Желание жить перекрывает огромное желание поспать. Руки онемели, висят безвольными пришитыми конечностями, и цепи кажутся ужасно тяжёлыми и неподъёмными; если Чуе и суждено стать призраком, это он, он будет греметь цепями, передвигаясь по пустынным, поросшим пылью и мхом коридорам и пугать заблудшие в сие проклятое место души. Его же душа будет не упокоена — ей предстоит скитаться в этих стенах вечно, пока церковь не станет грязью, жухлой травой под дуновением ветра, и она будет выть, будет неистовствовать и чего-то настойчиво требовать, задрав прозрачную голову со спутанными прядями кверху. Все, кто увидит этого жуткого полуночника, разбегутся в разные стороны, будучи преследуемы бестелесной оболочкой, состоящей из греха и ненависти. Вой — плач. Его душа будет просить снять эти тяжёлые цепи. Ей больно. Чуя пытается хоть что-то прохрипеть, и губы неминуемо трескаются, окропляя кровью уголки рта. Этот мерзкий, металлический, солоноватый привкус претил ему с детства, поэтому, когда впервые в его маленькие руки попала книга о неживых существах, он даже пожалел несчастных вампиров — они вынуждены питаться кровью всегда! А это ведь так невкусно. Граф словно очнулся от очень высокой температуры, когда та с сорока спала до тридцати восьми, когда тряпка на лбу лежит мокрая, и тебе всё ещё плохо, но и одновременно всяко лучше, чем было; он не чувствует жара или холода, но дикая слабость перекрывает абсолютно всё осязание, оставляя лишь удивление, как Чуя ещё не взмолился отпустить его руки и дать ему полежать. Голова вроде и не кружится, заваливается на плечо, но и зрение будто резко упало — Чуя не может сосредоточить взгляда на самых дальних скамьях, они расплываются и выглядят нечёткими, как неаккуратные, но всё-таки искусные мазки заднего плана на картине. Ноги, в которые по ощущениям набили вату и тряпьё, едва не разъезжаются в стороны, но граф старается больше стоять, а не служить прибитым на стену украшением; измученные, истёртые запястья точно будут болеть пуще прежнего, если Чуя так сделает. Он пытается сглотнуть, и слюна лезвием режет пересохшее горло, заставляя поморщиться. — Дазай, — захрипел граф, и на его глазах выступили слёзы из-за кашля. — Дазай, ублюдок, вставай и… помоги мне. Ублюдок даже не пошевелился. Разленился. Граф тихо закашливается, еле успевая перевести дыхание и выровнять его же, хрипяще вздохнув и выдохнув, проморгавшись и сжав пальцы рук. До него только теперь тупой и пульсирующей болью доходит, как же ноет укус на его шее, — а сомнений, что это может быть не укусом, нет! — и Чуя кривит губы, осознавая, что агония только начинается. Вспоминая увлекательный рассказ Дазая о своём прошлом, о том, что обращённые, если их не убить, мучаются, как недобитые звери с недорезанными шеями, графу становится совсем невесело. Его почему-то даже несильно волнует, что он на пути становления нежитью, его больше волнует то, что этот чёртов Дракула точно не свернёт ему шею, например, даруя милость смерти. Почему виноват этот проклятый мертвец, которого Чуя сделает мертвецом повторно, если выберется отсюда живым, а платит ни в чём не повинный человек? Нет, конечно, Дракула мудр. Знает, как сделать больнее задолжавшему, как резануть поглубже, чтобы виновный раскаялся за все свои грехи и почувствовал невозможность расплаты, но Чуе хочется закричать, что он будет жаловаться. «Я вообще к его прошлому непричастен! — мысли ворочаются медленно, но достаточно метко, разбуженные из предобморочного состояния. — Почему именно я? У этого дурака нет ни одного знакомого в мире живых, кроме меня? Что за необщительный идиот». — Встань и… освободи меня наконец, грешник, — хрипит граф, из-за чего его голос звучит басом. — Хватит строить из себя ковёр. Чуе, хоть ему и больно, и плохо, ему ещё и жутко обидно. Этот короткий танец, в который его вовлёк никем не приглашённый вампир, был похож на прощальный, только тогда граф не знал об этом. Конечно, почему бы и не потанцевать с прекрасным принцем, перед тем как отдать его на растерзание страшному чудовищу. Накахара даже знает, что, после того как этот вурдалак соизволит перестать валять дурака — валяться дураком? — в почти прямом смысле слов, он влепит ему такую пощёчину, на которую только сил хватит, а потом заставит сделать что-нибудь… что-нибудь такое, чтобы тот прочувствовал всю мощь требуемых извинений. Да хоть руки на солнце обжечь! Да хоть бинты снять и поклясться никогда боле не носить. Да хоть… ну… Чуя ещё не придумал, но обязательно придумает. «Мерзкий, мерзкий, мерзкий вурдалачишка, да по тебе кол на костре плачет! Молись всем своим богам, чтобы я после такого не поймал тебя и не отправил гнить под солнцем, — он моргает и даже дёргает рукой по привычке, чтобы протереть глаза, но всё тщетно. Смотрит, вперив взгляд в прекратившую расплываться перед глазами фигуру. — Кому я вру, ха. Я не смогу это сделать». — Дазай, чёрт тебя дери, — хрипло шепчет он, прищуриваясь. — Ты слышишь меня? Я знаю, что ты притворяешься. Хватит. Минута молчания напрягает. Граф смотрит на протянутую в его сторону руку вампира, не видит лица. — Дазай, это приказ. Приказ, слышишь? Вставай и прекрати строить из себя жертвенную овцу. Слышишь? Чуя, так и не получив ответа, нервно сглатывает; слюна со вкусом крови с потрескавшихся губ. Он вскидывает голову, наконец оглядываясь ясным взглядом, и сердце пропускает удар. Он приходит в ужас, видя, что скамьи стоят отнюдь не ровно — они разбросаны, будто их пинала разъярённая толпа людей, — а среди всего этого беспорядка, хаоса лежит бессознательная фигура охотника, сжимая в пальцах одной руки ружьё. Издалека сложно судить, вздымаются ли его бока от дыхания, но граф предпочитает верить в лучшее. Чуть поодаль от того лежит на спине тигр — Чуя очень медленно перевёл на него взгляд — со стеклянными, затянутыми белой пеленой и широко распахнутыми глазами, со струйкой крови из приоткрытого рта, в багряной луже, растёкшейся по полу из смертельной раны на своей груди. Бледная одежда пропиталась алым и прилипла к коже, и из-под неё причудливо и жутко выпирают осколки сломанных рёбер. Теперь Чуе страшно вновь смотреть на Осаму, понимая, что здесь произошло. Эта чёрная грязь под его головой больше не выглядит так нецепляюще. Когда его поразило пятой арбалета, было то же самое, и сейчас, наверное, так же. Правда ведь?.. Правда? — Дазай, хватит строить из себя шута, — Чуя прочищает горло, стараясь больше не хрипеть. — Встань. Он издаёт нервный смешок. — Это ведь шутка, да? Дазай, ты ведь шутишь? Я знаю, что ты смеёшься надо мной, закрыв лицо. Ты ведь бессмертная ночная тварь, не думай пудрить мне мозги. Да. Вампир должен сейчас звонко захохотать, перекатываясь на спину, и его глаза заблестят от выступивших на них слёз. Или вурдалаки не плачут? Дьявол их разберёт. Насмеявшись и вдоволь наслушавшись брани в свой адрес от злого графа, он укажет на него пальцем и скажет, что тот повёлся, как ребёнок на фокусы. «Ради этого ты испачкал свои лицо и волосы в чёрной жиже? — цыкнет Чуя, отвернувшись, когда тот исхитрится освободить его руки от цепей, ойкая и шипя, обжигаясь о серебро. — Ты неисправимый гороховый шут. Скажи, а вампиров в цирк не принимают? Ты стал бы гвоздём представления!» Но Осаму почему-то не смеётся. — Дазай, ублюдок, хватит, я сказал! — граф пытается повысить голос, чтобы придать ему уверенности, одновременно оглядываясь по сторонам, будто боясь, что Дракула вдруг вспылит и ещё что-нибудь с ним сделает за нарушенный покой. — Если ты ждёшь, что я скажу «пожалуйста», то ты добился этого. Встань и смейся. Осаму в какой раз ослушивается приказа, и у Чуи сердце бьётся быстрее, глухой болью отдаваясь в груди. Крыса, застрявшая в бочке и сохраняющая надежду на спасение, понимает, что или её прихлопнет человек, или она умрёт с голоду, сточив зубы о древесину. — Д-дазай, ты ведь играешь со мной, да? — Чуя крепко встал на ногах, не оставив попытки приблизиться к тому хоть на полшага, натянув цепи до предела. Граф смотрит на вурдалака так, будто тот должен стать человеком от его взгляда. — Ладно, можешь обозвать меня ребёнком и дураком, только встань. Не думай, что не получишь от меня затрещины по своей беспечной голове. Хватит, прекрати, это уже не смешно. Дазай? Звенящая тишина оглушает. Чуя переходит на шёпот, сам того не замечая. — Осаму? Ты ведь поднимешься сейчас, да? — пауза. — Осаму? Скажи, что я прав?.. Пожалуйста? Он в бессилии смотрит, испепеляет взглядом недвижно лежащую фигуру, всё также ожидая, что это всё — очень, очень глупая и не к месту шутка, что эти трое просто решили разыграть графа — четверо! Все четверо сговорились и решили показать вельможе, где раки, грубо говоря, зимуют, и как делать с нежитью не надо. Адекватное мышление колышется где-то на грани разума умалишённого, который, всё ещё находясь на пороге сумасшествия, стремительно к нему направляется, сам того не понимая. Это ведь шутка? «Зачем они вообще пошли за мной?.. Одна жертва всяким лучше, чем сразу четыре. Это ведь такие напрасные смерти…» — Ос-саму, чёрт тебя дери, — Чуя отчаянно борется с желанием соприкоснуться с кровавой реальностью. Он же бессмертное животное, его нельзя так просто убить одной расколотой головой! Или у него там в груди какой-нибудь серебряный осколок? Или его чем-то серебряным ударили по затылку? Чушь. Чушь. Дракула наверняка не может трогать серебро, так ведь? Да нет же. Простой вампир тысячелетнему Графу вряд ли нужен. — Почему ты позволяешь всем вокруг тебя вот так легко умирать? Ты, мразь! Вставай! — срывается на крик: — Вставай! Чудо точно должно произойти. Давай же. Настало твое время. Не играй в прятки. Где-то сзади слышен приглушенный смех, и лицо обдаёт холодом, прямо как когда открываешь дверь пришедшему зимой с мороза в твой тёплый дом, впуская стужу к огню погреться. Эта стынь леденит уголки твоей несчастной души, от неё хочется бежать и забиваться под одеяло, накрываясь с головой, изо всех сил желая, чтобы её обладатель ушёл. Лёд белых рук касается подбородка, ненавязчиво надавив, одним лёгким движением поворачивая к себе, и в синих глазах отражаются морозные вишни. У Чуи вмиг лицо равнодушное, безучастное — он без какого-либо чувства смотрит в кровь глаз впереди, поборов в себе желание кричать проклятия этому мудрому самовлюблённому ублюдку. Бледные губы растягиваются в ухмылке. — Теперь ты понимаешь, что он сделал? — начинает нежить спокойно. Его первая рука скрыта под чёрным плащом, а вторая, тонкая, даже изящная, оглаживает по щеке, и от этой ласки хочется отстраниться, а потом умыться святой водой, чтобы смыть с себя порок прикосновений смерти и вообще больше не вспоминать об этом. Чуя скалится. — Возомнил себя Богом, дьявольское отродье? — он готов плюнуть в его лицо, но горло пересохло. Каждое слово граф чеканит, будто Дракула с первого раза может и не понять. Не понять силы той ненависти, которую Чуя мгновенно испытывал ко всем нелюдям. — Я? Возомнил? — Дьявол говорит тихо и насмешливо, прекрасная понимая, что ни один человек, который бы только существовал на земле, не причинит ему ни малейшего вреда. Куклы. Марионетки. Мясные игрушки. Сломалась одна? В любом уголке можно достать следующую. Их так много. — Я уже твой Бог, человек, — смерть склоняется непозволительно близко, и граф, прикрыв глаза, почти буквально ощущает дыхание смерти на своём лице, чувствует сухое прикосновение губ ко лбу и морщится, слыша, как Дракула наконец отходит, почти бесшумно ступая. Видимо, у его высоких чёрных сапог очень мягкая подошва. Тот указывает рукой на тела тигра и охотника. — Я и для них Бог, иначе кто тогда может вершить правосудие? Только из-за меня можно начать задыхаться, как этот несчастливец, — он опускается на колено рядом с Рюноскэ. — Его съедают изнутри ужасные боли. Его лёгкие покрыты пылью и ржавчиной, бедный, несчастный глупец. А знаешь, почему глупец? — Дракула сверкает глазами в исчезающих туманом под лучами холодного, восходящего солнца сумерках, обращаясь к Чуе. — Он жил, прекрасно зная, что умрёт через несколько лет. Он жил, осознанно обрекая себя на страдания! Мне никогда не понять этой человеческой наивности, этой уверенности в том, что всё наладится. К чему вера в лучший исход, когда ты погряз во тьме этого мрачного колодца? — Дракула кривит губы, хватая Акутагаву за волосы и поднимая над полом. В уголке его рта, на подбородке запеклась вязкая, разбавленная чёрными сгустками кровь — этого уже никто не видел из всех, кто вторгнулся в покой Графа, но стрелка рвало собственной кровью, когда он задыхался от кашля. Он был так беспомощен, опираясь руками на каменный пол и силясь не упасть рядом со сражённым тигром. — Он бы никогда не добрался до собственного покоя. Чуе дико это слышать. Рюноскэ всё это время был смертельно болен? Большей дикости придаёт то, что Граф узнал это без малейшего старания. Он заставил упасть стрелка на колени одним только видом, за несколько минут поняв, что его так зверски мучает. Чуе дико от мысли, что Акутагаве умереть было бы проще, чем жить. Всё это время Рюноскэ задыхался. Кашель, что его терзал, беспощадно сжигал лёгкие и колол внутренности ржавыми иглами, теплясь где-то возле сердца чёрным комком гнили и мёртвой, болезнетворной плоти. Болезнь заполоняла грудную клетку, постепенно оплетая рёбра вялыми и заплесневелыми вьюнами, впиваясь в кожу сухими ветками и ломаясь, треща при каждом движении, оставляя щепки и занозы в слабых органах. Каждый глубокий вздох причинял ему боль. Каждое покашливание сдирало горло в кровь. Запястья немного жжёт. Они, кажется, слегка чешутся. — Если ты — Бог, то, стало быть, — Чуя немного хрипит, — и имён у тебя много? Потрошитель, например? Убийца? Ужасный мародёр? Тварь без страха и упрёка? На этот вопрос Дракула реагирует лишь тем, что встаёт с колена, отпуская Рюноскэ, разжав пальцы, а сам поворачивается к Чуе, широко улыбаясь. Его взгляд такой спокойный и насмешливый, такой уверенный в себе, но эта уверенность подкрепляется своей непоколебимостью — так смотрят на жалких крестьян, поднявших восстание и наивно полагающих, что их покровитель задрожит пред их мнимым могуществом. Накахара не замечал — да и не хотел — тёмных провалов глазниц под бледной кожей этого тысячелетнего дьявола. Промелькнула мысль о том, что у того взгляд не спокойный, а уставший. Будто его пробудили от векового сна. Его улыбка. Такой улыбкой улыбаются жуткие твари из тьмы деревьев, которых ты встретил в лесу в холодную ночь, заплутав в чаще. Ты увидел их чисто случайно, когда вгляделся в окружающий мрак и понял, что между стволами искривлённых елей что-то есть. — Ты спрашиваешь, как зовут меня? — Дракула одним лёгким движением перешагивает назад, за лежащее и окровавленное тело оборотня, и наступает на его грудь чуть выше осколков неестественно выпирающих рёбер. — Он может называть меня Чёртом. Демоном. Дьяволом, — Граф снисходительно смотрит в стеклянные глаза убитого, не прекращая улыбаться. — Для него я Ужас в ночи. Тот, Который Вершит Правосудие. Разве я не прав в своём решении, если он пересёк границу моих владений? Разве этот мальчишка мог остаться безнаказанным? — Ты всего лишь животное, вырвавшееся из горной, железной тьмы, — Чуя теперь хмурится. — Чуть больше, чем обычный мертвец. У Чуи немного болит челюсть. Ноют зубы, будто он выпил очень холодной воды и жаждет теперь прекратить испытывать тупую и неприятную боль. Архивампир дарит графу лишь улыбку. Так улыбаются детям, сказавшим глупость. — Для тебя я могу открыть своё настоящее имя. Хочешь его узнать? — он ступает на грудь тигра и даже не утруждается перешагнуть, проходя по испачканной кровью рубашке, чудом не шагая ещё и по охотнику, лежащему поодаль. Они все… мертвы? — У меня нет загадочного имени. Оно не так красиво, как твоё, граф, — вурдалак доброжелательно хмыкает, будто вот-вот, подойдя, протянет Чуе руку, чтобы тот подал свою. Но тот, конечно, не подаст. Они у него закованы, а Дракула просто издевается. — Мои имена были настолько разными, что всё, что ты назовёшь нечистью, будет обозначать меня. Иногда Чуе кажется, что, если он посмотрит Дракуле в лицо, он увидит один большой и чёрный провал с белыми и яркими кругами глаз, и всё это расплывётся рябью во взгляде, распадётся тенью. Смерть снова прикасается к его подбородку, заставляя поднять голову, и граф едва ли не шипит: — Твоё имя — последнее, что я хочу знать в этой жизни. — В этой? — Дракула говорит это до наигранности удивлённо. — Не успел попрощаться с той, как уже в этой готов к гибели? Что-то болезненно сжимается в груди. Чуя, он… До последнего надеялся, что это не так. Что всё есть очень плохая шутка. Дракула, видимо, не любит шуток. — Ты прав, граф, — продолжает Дракула, после того как пленник, кажется, обдумал произошедшее. Принял, не принял — это сейчас неважно. — Моё имя действительно окажется последним, что ты узнаешь в этой жизни. — Просто убьёшь меня? Можешь сделать это и без обозначения себя в моей памяти, — Чуя фыркает, отвернув голову.

Ему страшно. Он не хочет умирать… снова.

— Я начал осознавать себя примерно с восьмого века. Не стоит помнить, чем я был, до того как понял, что я есть. Какая власть в моих руках. Ты не представляешь, но я люблю людей, — судя по ощущениям, он улыбается, склонившись к уху Чуи. — Они так беспросветно глупы и уверены в том, что они есть венцы творения, что за ними становится очень интересно наблюдать. Быть частью той жизни, в которой ты не участвуешь. И что же я увидел? — Дракула делает паузу. — Мои собратья уничтожают эту наивную красоту, как хрупкий хрусталь разбивается о поверхность холодного камня. Я не мог этого оставить без своего вмешательства. Трогать «венцы творения» — это безобразно. И я старался. Видишь, как помогло? — чёрные волосы слегка щекочут кожу. — Без меня всё человечество захлестнуло бы одной кровавой гнилью. И, знаешь, я не мог позволить какому-то жалкому созданию нарушить эту идиллию. Иерархию того, что вверху негласно стоит тот, кто следит за всей вашей жизнью. Не существует пуска на самотёк. Существует позволенное Богом и непозволенное. Тебе ли не знать этого? Существует повиновение приказу и неповиновение. Дьявол отходит вновь, посмотрев теперь на недвижимое тело вампира. Улыбка исчезает с его лица, делая бездушно-хладнокровным. — Разве я, некий Достоевский, мог позволить очередному мелкому упырю нарушить столь хрупкий мир, так бережно мной оберегаемый? Чуя захрипел. Достоевский наступает на голову мертвеца, надавив, и слышны не только хруст костей, но и глухое, очень сдавленное шипение. Осаму слабо дёргается, сжавшись, словно предприняв попытку отстраниться от боли или хотя бы закрыться. Дракула больше ничего не делает, лишь отпинывает в плечо, как паршивого пса, и граф уже давно не заинтересован ни в своём положении, ни в том, что демон говорил ему до этого — он смотрит только на Дазая, что внезапно ожил. «Так ты… Неужели ты слышал всё, что я тебе говорил?» — Дазай! Звон цепей. Граф как-то и не замечал, что начинает светлеть. Свет окон падает на мертвеца, и ему наверняка ещё больнее — прозрачная дымка неприятно режет. Осаму, медленно приподнимая руку в собственной крови, инстинктивно пытается отползти в тень, даже не подняться. Так жалок. — Это вся месть, на которую ты способен? — Чуя сжимает руки в кулаки, игнорируя лёгкое жжение. Их действительно жжёт, как если бы к коже приложили нагретую, но не раскалённую кочергу. Это неприятно. — Распинать твоих возлюбленных людей, высказаться наконец о том, что ты держал в себе долгие годы, ища слушателей, а потом закончить? Ты жалкий. — Все мы в какой-то мере жалки, — Достоевский развернулся к ним спиной, смотря куда-то вверх. — И я. И ты. И он. И они, — он кивает на тела стрелка и котодлака. — Я жалок в том, что так затянул твой выбор. — Из двух предложений я выбираю «или», — Чуя хмыкает, наморщив нос, на минуту глянув на Дракулу, снова посмотрев на Дазая. Дазай. Он выглядит настолько потрёпанным, что больше похож на несчастного бездомного, нежели на вампира: рваный плащ, застилающая правый глаз и правую половину лица чёрная кровь, пачкающая волосы; разорванные на шее в клочья бинты; поза еле-еле севшего, опёршегося на стену, едва не хрипящего. Осаму медленно качает головой, жмурясь, и, возможно, только из-за его тёмных волос не видно расколотого затылка. Жуткое, верно, зрелище. — Ты идиот, — шипит Чуя, хрустнув костяшками пальцев, сжав до боли кулаки, чуть не сверкая глазами, как голодный зверь из темноты. Это как же так получается? Все, кто так или иначе связан с этим про́клятым вампиром, умирают, и везде ровно половина его вины, а он и ухом не ведёт. И надо было этому заносчивому графу двести лет назад соваться в чужой мир? Надо было ему, вдоволь нагулявшись по миру теней, вновь перешагивать границу к уже порядком незнакомой жизни, просто потому что захотелось? Что за самовлюблённый дурак. По количеству неудачных смертей этот кровопийца превосходит всех, ныне существующих, и ведь это Дазай ещё не рассказал обо всём, что он делал до встречи с Чуей. Да он мог спокойно жечь города во главе разбойничьей своры, мог вырезать деревни по одной своей прихоти по причине того, что ему, видите ли, скучно, а придумав встретиться с графом, вдруг решил открыть новую главу своей чёртовой жизни. Этого ты добивался? Добивался того, чтобы сидеть побитой собакой, забившись в тёмный угол, и даже не пытаться зализывать раны, смотря, как перед ним разворачивается театр его собственных ошибок? Этот гениальный драматург умудрился разыскать талант в непричастных к его судьбе героях, исхитрился вовлечь в свою собственную историю, в которую они вошли по собственному желанию, но выйти теперь не могут, остаётся лишь вырвать страницу и покончить с романом, так и не доведя до логичного финала. Только теперь складывается ощущение, что писатель ввёл в сюжет самого себя, и в кульминации ему нещадно мстят за сломанные сюжетные и любовные линии его собственные персонажи. Создатель смотрит, как неумолимо погибает его детище. И не предпринимает попыток его спасти. Кажется, именно эту мысль хотел донести до недалёких умов Достоевский. Когда все видят оболочку, когда влюбляются в неё, читает он по буквам душу, всё сразу видя изнутри. Очень сложно в порыве гнева принять ситуацию виноватого и заставить себя прочувствовать своё собственное «я» в чужой шкуре, поставить себя на место согрешившего, осознать его мысли и ощущения, но Чуя и не гневается. Он просто отказывается понимать, как можно быть таким дальновидным, одновременно не видя того, что находится перед глазами; будто мыслит настолько глобально, настолько пространственно и высоко, что вовсе отказывается принимать существование чего-то более приземлённого и приближённого остальным окружающим умам. Залог успеха — понять точку зрения другого, не отрекаясь от своей; Осаму же, кажется, иногда её не то что не понимает — он её не видит; и даже не открещивается видеть, а в упор не замечает, как носом не тыкай. Привык, что всё обходит его стороной, цепляя лишь круг общения и жизни. Что ж, в этот раз будет точно так же. Писатель, который не следит за своим пером, становится пленником течения мыслей, и никакая радикальная идея уже не сможет влиться в мотив написанного. Он не хотел убивать собственных героев, но ему пришлось; он не хотел оказываться в такой ситуации — но ему, опять же, пришлось; а всё из-за того, что неспособен остановиться. Привык пускать всё на самотёк, ведь все ножи придутся не на его бледные руки.

Чуе больно.

Его руки едва не горят. Очень, очень неприятное жжение. Чуя хочет дёрнуть руками, но так только больнее, словно сдирается кожа. Сначала он не совсем понимал, почему такая реакция на обычные кандалы, а потом в один момент в голове что-то щёлкнуло — это его тело так реагирует на обычное серебро. Чёрт, это правда так больно? Как прикоснуться к нагревающемуся котлу над огнём и не убирать руку. Чуя жмурится, понимая, что начинает паниковать. Снова. Он не в силах сорвать цепи, он не в силах прекратить появление ожогов, от страха он думает, что ему становится ещё больнее, верит этому, мечется. На мгновение приходится замереть. Достоевский ведь рассчитывал на один из таких исходов? Чуе просто сожжёт запястья и переломит кости. Просто-напросто останется без кистей, с оголёнными остатками лучевых костей и тёмно-красной, почти чёрной, даже бордовой кровью на коже, стекающей в длинные, потрёпанные рукава жакета. Граф упадёт на колени перед этим Дьяволом в чёрном плаще, смотря на огрызки собственных кистей, слыша звон в ушах и не слыша собственного оглушительного крика — Достоевский лишь посмотрит на очередное своё ужасное творение, каплю не дотянувшее до идеала, заставляя пресмыкаться пред собой, оставляя тонуть в отчаянии и агонии. Чуя шипит. Чуе больно. И Дазай прекрасно видит, как он мучается. Накахара искренне старается терпеть. Он сжимает зубы, закусывает губы, молчит, лишь тихо, надрывно хрипя, не раскрывая рта. Ему жутко. Лишаться рук не хочется. Боль челюстей или притупляется, или Чуя просто уже не воспринимает эту муку всерьёз. Дазай смотрит. Он вряд ли сможет помочь. Но впервые в жизни может попытаться облегчить страдания. Это ведь так легко, сколько раз он уже такое делал?.. Нисколько. Он облегчал душевные терзания лишь самому себе, избегая помочь тем, кто ставит под угрозу его выгоду. Сейчас ему терять нечего. Осаму дёргается, двинувшись, опёршись рукой о стену и попытавшись встать. Попытавшись хотя бы приподняться на колени или изменить своё положение. Утренние сумерки стремительно заползают внутрь, через приоткрытую дверь и стеклянные окна — по пальцам можно пересчитать места, в которых останется тень. Достоевский, стоя одной высокой и тёмной фигурой в исчезающей полосе тьмы, исчезающей медленно, под натиском солнца, бесшумно, каким-то теневым провидением вновь оказывается нежданно близко, и Дазай, едва ли поднявшись, тут же впечатан в каменный пол лицом, когда на его голову наступает сама Смерть. Презрение, промелькнувшее в алых глазах, сравнимо лишь со взглядом тех, кто придерживается мнения: «Мне только на руку избавиться от тебя, но ты настолько жалок, что я не хочу тратить на тебя время». Чуя, глядя на это, скалится, только его глаза слезятся. — Оставь его в покое, — сдавленно шепчет он. Понимая, что оказался в этом положении из-за Дазая, граф всё равно продолжает чем-то его оправдывать. Мысленно. Получается, Осаму чудесным образом когда-то давно не погиб от рук Костлявого, а теперь ещё и расплачивается за это жутким моральным насилием. Что может быть хуже бессилия перед тем, кто терзает того, кем ты дорожишь всем своим прогнившим и червивым сердцем? Весь пол заляпан чёрными пятнами. Дракула оказывается возле Чуи моментально, схватив за подбородок и игнорируя приказ, который для него больше звучит мольбой. — Итак, решение в твоих руках, — говорит он холодно и равнодушно, без единой эмоции на лице. — Ты можешь стать прекрасным, стоит только захотеть. Ещё прекраснее, чем ты есть сейчас. — Я само совершенство, — сквозь зубы прошипел Чуя, жмурясь и наконец снова смотря в красные глаза. На мгновение ему даже показалось, что, если отключиться от мира сего и долго-долго вглядываться в этот бесстрастный взгляд, в нём можно увидеть отражение всемирной скорби, в любое время в глазах отразившееся и навсегда в них оставшееся; можно увидеть лица людей, повстречавшихся со смертью лицом к лицу; кровопролитные войны, уносящие с собой жизни миллионов из человеческой и не только рас; можно увидеть весь грех земли обетованной, стоит только забыться и отдаться, стоит отречься от всего, что было, во имя провозглашения нового короля. Продолжить пролитие кровавых рек, стать причиной тысячи смертей, и все они отпечатаются в твоих глазах печатью морозной вишни. — Нет предела совершенству, — безразлично отвечает Смерть, касаясь тонкими пальцами рыжих прядей волос — немного спутанные, взлохмаченные, но по-прежнему гладкие. — Твои волосы станут чернее самой бездонной пропасти. Углём пламени, изничтожившего целый город, оставив лишь пепел. Ничто не может сравниться с синевой твоих глаз, но никто не оспорит красоту крови в твоём взгляде. Ты станешь великим, — дыхание Погибели опаляет кожу вновь, только теперь резкий контраст могильного холода и ожогов рук заставляет содрогнуться. — А можешь отдать свою голову ему в руки, и пусть он с ней делает всё, что захочет. Накахара, смотря в глаза Достоевскому, шумно сглатывает. Что этот зверь имеет в виду, говоря про величие? Догадки есть, но они отнюдь не успокаивающие. Чуя, он… Граф обратит его в нечто иное? В нечто такое, что станет его идеальным созданием? Совершенством, вышедшим из тьмы, служащим настоящим доказательством того, что небесам не сравниться с геенной огненной. А что потом? Осаму вдруг приподнимает голову, и в его глазах запечатлён ужас. С подбородка скатилась капля чёрной крови, тихо капнув в лужу её же на полу, а сам вампир теперь напоминает полуживого человека, еле выползшего с поля боя, но уже ногами на том свете; всё ещё цепляется руками за землю этого бренного мира, населённого жуткими тварями, и остаться он здесь желает лишь из-за привычки. Желание вошло в привычку. — Оставь его, — хрипит он, привлекая к себе внимание, отвлекая его на себя. — Ос-ставь. Достоевский замолкает, а Чуя переводит взгляд на кровопийцу. «Т-ты, идиот! Да на тебе не то что живого, мёртвого места нет! — проносится в голове мысль. — И что тебе вечно молча не сидится? Не лежится!»

«Не забирай его у меня».

Всё это время Дракула гнался за его убийством. Ждал, когда сможет устранить лишний элемент его идеального мира, его мрачной, сотканной из теней утопии, когда-то давно выбившийся из гармоничного склада и так безнаказанно нарушающий чужой покой. Ждал, когда сможет добиться его желания покончить со всем этим, ведь распутать клубок произошедшего уже не представляется возможным — или оставляй так, как есть, или бросай в пламя, и решай именно сейчас, иначе время решит за тебя. Дракула может обращать укушенных в своих собственных себеподобных приспешников, лишая их памяти о прошлом, внедряя лишь любовь и трепет перед могуществом Владыки и беспрекословное подчинение. Намного превышающая силу обычных вампиров, уступающая только величеству Его Превосходительства, мощь этих обращённых в адских гончих позволяет им выполнять любой приказ, в свободное время находясь не так далеко от Короля. У них нет чувств, нет собственных желаний. Правитель — их жизнь, их Бог, их Дьявол. Слепая любовь, которую никто из гончих не в состоянии оспорить и принять как нечто внедрённое в их рассудок, застилает им глаза. Верные псы служат Предводителю до конца своих дней, буквально будучи готовыми с самых первых часов осознания себя «живым» заслонить Величество грудью от шквала серебряных копий. Серебро никак не вредит ему, Его Превосходительству. Их ум невозможно исправить. Их мышление невозможно перенаправить в русло прекращения обожествления одного-единственного тёмного монарха. Их бесконечная верность может стать для них смертельной, но и ту они посчитают своим долгом и подвигом. Отменить проклятие невозможно. Как, собственно, и голову пришить обратно. Дазай просто не может допустить, чтобы Чуя, этот высокомерный, умный граф чистых кровей, это солнце, что не вредит мёртвому телу, с голубыми глазами, стал таким. Чтобы Чуя — и беспрекословно кому-то подчинялся? Чтобы не выдвинул ультиматум? Это уже не Чуя. Это что-то в облике Чуи — что-то с чёрными, как смоль, волосами и безрадостными, холодными алыми глазами. Настоящий Чуя будет мёртв. Осаму стойко выдерживал взгляд красных глаз в полнейшей тишине, медленно приподнявшись и стоя поломанной статуей, тяжко вздохнув, будто желая заслонить графа собой, пока Дракула не протягивает к нему руку, на которую вампир неотрывно смотрит. Вытягиваются тонкие пальцы, касаются липкого от запёкшейся крови лба, и зрачки кровопийцы словно вздрагивают, время на мгновение останавливается. На глазах Чуи, который ещё в силах адекватно мыслить, хоть и на грани, и правильно оценивать ситуацию, Дазай падает на сгибающихся коленях вновь, как отпущенная руками кукловода марионетка — падает на бок, за секунду до этого посмотрев Чуе в глаза. Возможно, его цвета голубого неба очи он видит в последний раз — либо узрит их рубиновый отблеск, либо это вообще было последним, что он запечатлел в своём взгляде. Достоевский — театрал: он справляется с куклами собственного театра лучше любого хозяина, ловко пряча их в долгий ящик до следующих выступлений, умело заменяя опостылевшие части, перекрашивая цвета стеклянных глаз, меняя их на новые, отрывая шарниры, крепления конечностей, починяя или ломая на обломки про запас. Дьявол вновь склоняется над чужой шеей, наконец отвлёкшись от созерцания своего сломанного создания, что вновь пыталось помешать, и Чуя не сопротивляется. Он просто закрыл глаза, смирившись с тем, что через несколько часов тело Дазая сгорит, когда на него падут лучи губительного солнца; принял то, что всё кончено. Это на него не похоже. Это тот Чуя, который сдался. Чуя, ради которого совершены две невинные жертвы и одна виновная. И скоро будет принесена ещё одна. Остались считанные секунды. Они отсчитываются тихим стуком где-то сзади. Шарк, шарк, шарк… Достоевский замирает. На его шее сомкнулись звериные клыки.
10398 Нравится 904 Отзывы 3168 В сборник
Отзывы (37)