«Нашёл».
Дазай совсем забылся, отвлёкся от созерцания угнетённого мира за окном, прищуриваясь, наблюдая за скользящими тенями садовых цветов на земле, и вдруг вздрогнул, резко оборачиваясь на неожиданный шум: Чуя громко зашипел, как кошка, и рухнул на колени, закрывая рукой лицо. Вампир быстро осматривается на наличие вооружённых людей, моментально принюхивается, пытаясь понять, ранен ли Чуя, и резво соскакивает с подоконника, в пару шагов оказываясь рядом. Граф кусает своё запястье, слегка дрожа. Стоит Дазаю протянуть к нему руку, не успев даже и спросить, что произошло, его кисть пронзает серебряная сталь — резко, больно, вот так сразу. Осаму, дёрнувшись, отскочил, зажимая свободной рукой пронзённую насквозь ладонь, сжав зубы и шипя, рвано дыша. Чуя держит в своей руке окровавленный чёрной гнилью маленький кинжал, сжимая пальцами его рукоять. — Ты что делаешь?! — Дазай болезненно встряхивает рукой, согнувшись, и по бинтам на запястье и предплечье течёт его кровь, снова пачкает грязные повязки, капает, оставляя на полу густые капли. — Совсем умом тронулся? Осаму думал, что успокоился, но теперь раздражение взыграло в нём снова. Ему хочется схватить графа-размазню за лицо, поцарапать когтями и отшвырнуть в противоположную стену, чтобы его мысли встали на место, а он перестал вести себя как полоумная шавка, и упырь даже хочет снова к нему подойти, отобрав клинок и выбросив его в окно, а затем преподать поехавшему урок, но его зрачки вздрагивают, когда он, поднимая голову, смотрит на Чую. Его лицо, казалось, посерело от измученности, и он, прикрывая половину своего лица, стоически не проливая слёз — хотел бы да не может, — пачкает пальцы в крови. Что он наделал? — Чуя, — Осаму не может вымолвить больше, наблюдая, как тот царапает серебряным лезвием своё лицо. Кусок заострённых ушей с мерзким звуком падающей плоти оказывается на полу. — Чуя! — Не трогай меня, — охрипшим голосом рычит он, не раскрывая глаз, и, когда Дазай шагает к нему, дёргается и отшатывается назад. — Не приближайся! — Ты сходишь с ума, — упырь тем не менее останавливается, нервно сглотнув, не решившись подходить. Граф, став чудовищем, решил избавить себя от монстрического образа своим собственным кинжалом. Он обрезает свои уши до человеческих, придаёт им вновь округлую форму, крепко прижимая серебро к вырезанной плоти, прижигая. По его лицу стекают чёрные сгустки, пачкают одежду, благо она тёмная, только мокрая от крови, и у его колен лежат бесформенные куски его кожи и мяса. Дазаю дико на это смотреть, дико видеть, как вампир себя уродует, как сам себя истязает, желая вернуться к человеческому облику, как прижигает жгучим и обжигающим серебром отрезанные части, чтобы больше не отрастали. Чуя шипит и захлёбывается проступившими наконец на глазах слезами, они смешиваются с тёмно-фиолетовой гнилью, ему нестерпимо больно, но только так он отрезвит свой разум. Люди всегда более разумны. Наверное. Дазай ждёт, пока граф приведёт свою внешность в порядок. Он не хочет его останавливать. Чуя должен быть красивым. Одним движением ноги он выбивает из дрожащих пальцев клинок в стену, когда граф явно хочет укоротить себе клыки, а потом и, верно, отрезать пальцы, чтобы когтям негде было отрастать, бьёт каблуком сапога по чужой кисти, а потом хватает Чую за руку, не позволяя вырваться из хватки и взять оружие снова. У Чуи заплаканное лицо, его полуприкрытые веки дрожат, и на ресницах блестят слёзы; его лицо обрамляют чёрные кровавые полосы, стекают к подбородку и по шее, вновь запятнав белый воротник, белый платок на груди; рыжие пряди волос на концах тёмно-бордового оттенка, они слиплись, прикрывая собой изуродованные уши. Неужели графу показалось в какой-то момент, что он сможет вернуть свой человеческий облик посредством купирования собственных частей тела, как у собак? Серебряным лезвием он прижёг себе отрезанные места, чтобы уши отныне походили на человеческие и не бросались в глаза, если ему захочется посмотреть на своё отражение в воде. Уши обрезаны грубо и неаккуратно, и выглядит это ужасно. Осаму морщится, глядя на это, но уже ничего не решается сказать. Не обращая внимания на нарастающий шум за дверью, он опускается рядом на колено и прижимает Чую к себе, положив руку на его затылок, чтобы тот уткнулся лбом в его плечо. Графу нужно прийти в себя. — Ничего сверхъестественного не произошло, — тихо начинает Дазай. Чуя не шевелится: не поднимает рук, чтобы обнять в ответ, ничего не произносит, даже не дрожит. — Я не знал, что твой мир, в котором ты жил, так резко перевернётся, когда ты таким стал. Чуе просто было очень тяжело смириться. Все попытки, все мысли о том, что он, казалось бы, всё принял, взвесил «за» и «против», перестав обдумывать произошедшее и жалеть, не обвенчались успехом, и первая жажда, видимо, окончательно разорвала связь между здравым смыслом и полным сумасбродством. Можно было, конечно, пережить потрясение более спокойно, но граф не смог. Что ж, у каждого разные способы прийти к душевному равновесию — кому-то достаточно посидеть в полной тишине несколько часов, а кто-то уродует своё лицо, заглушая болью разъедающие душу мысли. Дазай гладит его по голове, перебирая пальцами волосы. — Я знаю, где ты можешь успокоиться. Пойдём, нам пора, пока наши головы не насадили на штыки твоей прелестной ограды. Его голос звучит успокаивающе. Злиться на графа просто нельзя. Дазаю не слишком хочется, чтобы Чуя, делая себя «ещё более красивым», вырезал свои глаза в порыве помешательства, или отрезал язык, или вырвал с корнем клыки, плюясь и харкая кровью, глотая её сгустки и от этого кашляя и захлёбываясь ещё больше. Ему до сих пор до конца неясно, почему граф избрал именно такой странный способ самоистязания для восстановления трезвости ума. О чём он думал, когда искал свой кинжал? Осаму даже не задумался над тем, что всё это время Чуя был безоружен — наверное, клинок выпал из-за пояса, когда, быть может, к графу в покои впервые заявилась Смерть, и он упал, провалившись в бессознательное, а, может быть, и тогда, когда Накахара готовился к приёму гостей и переодевался, отложив оружие до лучших времён. Это, казалось, было до отвратительного давно. Ещё тогда Осаму сильно беспокоился, что на беззащитного человека напал сам Граф, мучая, как подопытное животное, боялся, что у Чуи может что-то пойти не так, что ему будет больно, что его организм плохо воспримет обращение в мёртвого живца, а теперь, не раздумывая, швыряет в стену, как паршивого кутёнка, и бьёт по лицу, сквозь зубы презрительно чеканя, что тот опустился на самое дно. Накахара, наверное, и сам прекрасно это понимал, но справиться не мог. Ему нужно чужое плечо на первое время, чтобы выстоять, а потом он и сам сможет своё подставить. Ещё не время. У него вздрагивают плечи, когда Дазай оглаживает его по спине, молча успокаивая. Граф тихо скулит сквозь сжатые зубы, прочувствовав наконец, как ему больно, кусает губы в кровь, слёзы впитываются в одежду на плече вампира. Осаму претит ждать, когда Чуя успокоится, но, верно, это последний его срыв; Дазай движением руки поднимает его голову, второй взяв нагрудный платок и вытирая окровавленный рот, убирая разводы с лица, и Чуя слегка жмурится, прикрывая глаза, когда Осаму убирает с ресниц его слёзы. — Твоим слугам не понравится, если они увидят господина в таком виде, — упырь прикасается платком к мочке уха, и граф еле сдерживается, чтобы снова не подать голоса, когда кровавые ошмётки, застывшие на неровном срезе, впитываются в ткань платка, струпьями спадают на пол. — Тебе осталось немного потерпеть. Не заставляй меня говорить, что ты сильный мальчик. И Чуя терпит. Терпит, не издавая ни звука, когда упырь, отпустив заляпанный гнилой и пахнущей, как – как ни странно — вода, кровью платок из пальцев, кладёт руки на его плечи, чуть опустив голову и коснувшись раны языком. Шершавый и кажущийся таким острым, режущим сейчас, язык проходится по изуродованному ушку, слизывая запёкшиеся крошки с кривого среза; Чуя скрипнул зубами, сжав челюсти, царапнув когтями по своим ладоням. Почему-то, когда он резал собственное тело, у него не возникало адекватных мыслей, всё как в тумане, быстро и совсем не больно. Осознание произошедшего пришло вмиг с ударом чужой ноги по руке, лицо сковало резью, словно его зажало шипастой наковальней или обожгло огнём печи. Первые минуты он ничего не слышал: стекающая кровь стекала по ушной раковине, было ощущение погружения в воду; он не мог понять даже, что сделал — его руки, закрывающие уши, в крови, сказанные в двух шагах от него слова доносятся словно через стену, а боль едва ли не внутри черепа сжимает сам мозг. Это не так уж до смертельного больно, но граф, оглушённый, был в состоянии глубокого шока. Лучше бы уж горло сразу перерезал и оставил серебряное лезвие в глотке, а не уродовал видные места. Влажный язык щекочет ухо, вымывает от крови, и это больше похоже на то, как сбившиеся в стаю собаки зализывают друг другу раны. В висках болезненно пульсирует, Чуя сжал зубы так, что на щеках заходили желваки — Дазай, ненавязчиво перейдя с уха на щёку, кончиком языка лизнув скулу, осторожно поворачивает голову пострадавшего в другую сторону. Да, Чуе больно. Но он терпит. Когда в дверь раздался оглушительный стук, похожий на выламывание, упырь поворачивает на неё голову. Времени больше нет. Чуя, как бы ни был оглушён и не в состоянии, должен идти, и Дазай снова берёт его за руку, вставая, потянув следом. Граф встаёт несколько неуклюже, его ноги затекли, но он ничего не говорит, смотря то в пол, то на замок их рук, а потом резко останавливается у подоконника — забыл поднять ноги, чтобы встать на него, упёршись в стену коленями. Дверь позади трещит, искрит щепками, вот-вот готовая вывалиться, и Осаму, равнодушно глянув на эту рушащуюся перегородку, ограждающую ночных существ от диких людей, преспокойно шагает за окно, падая вниз. Граф срывается за ним, вот только он, не успев встать на окно, рухнул на подоконник грудью, зацепившись за неровный выступ платком. Ворвавшиеся в комнату люди остались в страхе и некоем недоумении: перед ними в тёмных, развороченных в пыль и щепки покоях погибшего господина от присутствия мёртвых остались лишь слабо угадываемый в иссушённом трупе дворецкого человек и всколыхнувшийся от лёгкого порыва ветра платок, зацепившийся в щели между камнями подоконника, окровавленный и запачканный чем-то чёрным, слипшимся, противным на ощупь — вампирская кровь. И всё. Чуя, смотря под ноги, всё равно спотыкается, не видя препятствий под сапогами — камни, кочки, сплетение травы. Дазай цыкает каждый раз, когда граф вздрагивает, вставая на ноги, раз чуть не упал, только Осаму его и придержал за руку, чтобы аристократ лицом в грязь не упал. Чуя не сказал ни слова за всё это время, пока вампир натурально его тащит за собой, заставляя уходить отсюда, иначе, если он отпустит, Накахара просто сядет и не сдвинется с места. Упырь разрывается между тем, чтобы принять и простить, и тем, чтобы сорваться и снова если не оттаскать за уши, то отвесить оплеуху. «Соберись, тряпка! — хотелось крикнуть. — Ты уже достаточно истерзал не только себя, но и меня. Оставить тебя гнить в канаве? Оставлю! — Дазай хмурится, глядя вперёд, но не разжимая руки на графском запястье. — Но, с другой стороны, он ведь не виноват в причине, он изгрыз себя за последствия, — с этими мыслями он замедляет шаг. — Я надеюсь, он действительно впал в истерику в последний раз так сильно. Ему нужно дать привыкнуть, — Чуя сзади тихо вздохнул, будто слышит его мысли. — Спокойно. Ты зря беснуешься. Он придёт в себя и станет нормальным». — Ты там уснул? — Осаму не поворачивает к Чуе головы, пробираясь сквозь лес и уходя в чащу — упырь идёт наугад, лишь бы уйти от цивилизации. — Шевелись быстрее, иначе солнце нас до угольков поджарит. Ему кажется, что Чуя одними губами прошептал: «Прости». Это лишь мимолётное видение, но извинение звучит обухом по голове. Мысли спутались, а потом резко вытянулись в одну нить и перестали виться. «Он извиняется? Мне показалось?» Дазай, продолжая размышлять, прикрывает свободной рукой лицо, сходя с протоптанной тропы в высокую траву, во тьму деревьев. Им нужно спрятаться где-то и переждать день, а там уже думать дальше, куда податься. Не так Осаму представлял себе жизнь после того, как спасётся от Смерти. Интересно, Граф всё ещё наблюдает за ними? Знает, где они? Лучше бы не знал, но шанс уж очень невелик. Шанс велик в том, что вполне себе можно встретить старого знакомого в какой-нибудь пещере или канаве, куда не проникает солнечный свет — они зайдут, а им навстречу сверкнут два красных глаза. Дазаю бы совсем не хотелось встречаться с Дракулой снова, он даже не избавился от всех последствий бойни, не переоделся, до сих пор не убил ни одного животного, чтобы выпить хоть полбокала крови. Упырь потому и раздражён, что голоден, просто сдерживает желание жажды и из-за этого срывается на какие-то чёртовые мелочи. Все люди бывают злыми из-за голода. В темноте леса мерцает слабый огонёк — это дом лесника, покорёженный и покосившийся, старый, чёрный от копоти, с прохудившейся крышей. Дверь поскрипывает, болтаясь на петлях — она не закрывалась уже очень давно. Сложно было бы угадать, обитаем ли дом или нет, не гори там трепыхающийся огонь огарка свечи. Чуя знал, что в его лесах, в его землях стоят лачуги бирюков, присматривающих за вырубкой леса. Чуя знал, что в этих лесах водятся человекоподобные твари, и теперь он — один из них — может почувствовать себя по ту сторону стены, отделяющей простой люд от хищных нелюдей. Ему уже всё равно. Он понимает, что произойдёт, но участвовать в этом не будет.Часть 25
18 ноября 2017 г., 13:38
Ужасно. Чуя не понимает, что делает. Его дёсны болят, горят просто адским огнём, зубы противно ноют, на них хочется надавить ладонью, запястьем, хоть деревянной щепкой, хочется рвать ими ткань, кусать свою руку, лишь бы больше не мучиться. Это всё случилось так резко, как если бы графу вдарили по лицу кулаком, аккурат по верхней челюсти, заставляя зубы обливаться кровью в прямом смысле слова; он мычал, закрывая рот рукой, надавливая на губы. Его глотку царапает тупыми ножами, он безумно кашляет, как смертельно больной, задыхается от рвущегося наружу лающего кашля, сжимает пальцами шею — задняя стенка горла оцарапана раскалённой сталью. Кровь будоражит организм, свежая плоть человека туманит разум. Если бы граф мог посмотреть в зеркало, он увидел бы там лишь голодное животное: впалые глаза с тёмными пятнами под ними, острые очертания скул, сверкающие алым глаза и чёрные кошачьи зрачки, сужающиеся до узких щёлочек, как у разгневанных оборотней, эти ужасные острые уши, кажущиеся издалека нереальными, куском маски для актёров бродячих театров, эти острые когти, впившиеся в кончики перчаточных пальцев, неприятно давящие. Все чувства обострились вмиг, как у впервые охотящегося молодого хищника, как у волка, не евшего несколько дней, блуждающего по сугробам в ночи без передышек и увидевшего наконец несчастного человека. Или, может быть, это азарт юного оруженосца, будущего охотника или наёмного убийцы, которого наставник заставляет убить первую жертву, порвав ей глотку. У Чуи нет выбора: Дазай смотрит на него немигающим взглядом, его лицо бесстрастно, строго, серьёзно, он ждёт, когда граф начнёт действовать, когда полностью прочувствует стать вампира, поймёт, каково быть нечеловеческим чудовищем, и готов в любой момент ударить Чую по лицу, отвесить сильную оплеуху, если тот начнёт сопротивляться. Терпеть жажду крови — адские муки, сродни ржавым иглам под ногтями живого человека, сродни самосожжению, испитию смертельного яда, после которого остаётся только корчиться от боли горящих огнём органов. Дазай не стал бы тратить свои силы на гипноз ненужного человека, потому дворецкий трагически погибшего графа стоит, не двигаясь, выронив из руки медный подсвечник — жертвенный ягнёнок, не более, которому вот-вот вспорют глотку. За дверью слышатся шорохи и звуки, но люди явно не решаются войти: видно, всё-таки кто-то узрел силуэт хозяина с мерцающими кроваво-красными глазами. Не хочется входить в комнату, кишащую если не злыми тварями, пробравшимися в окно из-за ослабленной стражи — защищать-то некого, — то точно проклятую духом встревоженного падшего, пришедшего вернуть всё то, что ему принадлежало. Истина кроется где-то здесь.
Не дрогнувшая ещё жертва стоит перед ним, не зная, что это её последние минуты. Тупые овечьи глаза, ничего не соображающие, спокойные, без единой эмоции. Гипноз — довольная сильная и смертоносная штука, в умелых руках способная на многие, недоступные человеку вещи, в руках же неверных несущая лишь уничтожение. Конечно, множество минусов есть у вампирских способностей: человек пьёт настойку вербены — он не поддастся, у человека есть серебро — хищник уязвим. Дазай знает, когда столь полезный гипноз использовать можно, а когда нельзя. Чуя же не знал, что все его наказы так быстро выветрились из голов его людей. Неужели его исчезновение настолько потрясло окружение, что слуги совершенно забыли об элементарной безопасности?
О, дьявол, почему он вообще заботится о смертных? Это же играет ему на руку.
Чуя не контролирует своего тела, своих рук, своих мыслей. Он вгрызся в человеческую шею, как голодная овчарка, его пальцы сжимают чужую глотку, и рот наполнился горячей кровью. Она пульсирует, вырывается из ран клыков обильными волнами, опаляет горло, заставляя хрипеть, крепко зажмурившись, и глотать, глотать, глотать, как живительную воду иссушённому жаркими песками страннику. Кровь мерзка на вкус. Проткнутая кожа лопнула под клыками, как натянутая ткань. Чуя словно лижет сталь меча или клинка, режет свой язык и не может прекратить. Его сгорбленная фигура, держащая пальцами с острыми когтями несчастную жертву, выглядит чудовищно и жутко: именно в этой позе дикие кровопийцы оборачиваются на их потревоживших, бросая обескровленное тело, сверкая бешеными глазами и резко двигаясь в сторону их встретивших. Если на графа направить свет, он зашипит, быстро прикрываясь руками, оставляя на полу капли крови, падающие с бледных губ, окрашенных багряной краской, и бросится обратно в тень, прячась от посторонних глаз. Чуя впервые теряет рассудок, будучи не обессиленным и не сильно напуганным, он прощается со здравым смыслом по воле чудовища, которым он стал. Вампиры могут оставаться людьми, выпивая по бокалу крови и глуша в себе животное, но потерять своё чудовищное нутро они не смогут никогда — человек в них погибнуть может, а монстр будет жить.
Чуя не понимает, что делает. Его глаза застилает кровавая пелена, под плотно закрытыми веками ползут яркие пятна, а дыхание очень тяжёлое. Гладкая человеческая кожа под его руками грубеет, покрывается старческими морщинами, скукоживается, превращается в труху за считанные минуты, подобная коже ссошихся мертвецов. Жуткое зрелище: губы жертвы трескаются, ловя воздух, глаза впали, очертания костей темнеют под натянувшейся кожей, бледной, как порошок цианида, постепенно отдавая всю свою кровь кровопийце. Горло Чуи першило из-за жажды, просто он этого не понял. Осаму, равнодушно и безразлично наблюдая за этим, вспоминает лишь, как желание чужой и тёплой крови застигло его врасплох и превратило в голодное животное без разума и чувств, подчиняющееся лишь инстинктам. У графа дрожат ноги, трясутся руки, ещё не отошедшие от предвкушения. Он не понимает, что впервые убивает человека без веской на то причины — просто потому, что Чуя голоден. Его горло болело, будто его оцарапали когтями, ныло и зудело, першило, требуя свежей крови. Молодым вампирам первая жажда действительно даётся нелегко, и, верно, Чую бы ждала нелёгкая судьба, если бы Дазай не был рядом всё это время.
Старший вампир вспоминает, как несколько лет назад по собственной воле помог несчастному сироте, избавив от душевной травмы, страданий и, возможно, исковерканной жизни. Он не знал, что встретит этого сироту с безнадёжным и голодным взглядом выросшим и с холодным сердцем юношей, и тем более не предполагал, что через столько лет ему придётся обращать когда-то спасённого в подобное себе чудовище. Удивлён ли был юноша, вспомнив об этом, когда очнулся? Если новообращённый, конечно, вообще очнулся. Осаму признаёт, что сам он не кто иной, как самое настоящее чудовище, неудавшееся создание бога, недовольного своей работой над сверхсуществом и низвергнувшего неполучившийся ужас в ад. Наверняка в аду собраны все те, кому было предназначено стать чем-то большим, чем простой человек, но всё-таки они не вышли идеальными.
Дазай иногда считал себя идеальным. Наблюдая за одичавшим Накахарой, он непроизвольно думает о том, что охотнику в своём порыве желания человеческой крови будет несколько трудно. «О, я искренне надеюсь, что его домашний кот останется в живых».
Из рук Чуи выпадает бездыханное тело, сухое, как труха, и маленькое. Этот иссушённый труп нельзя назвать человеком: глаза лопнули от катастрофического недостатка влаги, кости стукнулись об пол, как брошенный на камень мешок с костями, суставы хрустнули, рот раскрыт чёрным провалом. Одежда висит на трупе большими тряпками, не подходящими по размеру. Чуя, растерянно утерев губы перчаткой, сквозь зубы втянул воздух и смешанную с выступившей слюной кровь, шумно сглотнул, не двинувшись, смотря на то, что сделал со слугой собственноручно, и не отводя взгляда. Моргает. Моргает ещё раз, приходя в себя, и голова начинает работать, Чуя осознаёт, что сделал, правда, очень медленно. Просто не хочет принимать увиденное за действительное. «Этого… быть не может. Я… Я это сделал?» Он ломаными движениями распрямляет плечи, отступает на шаг назад, покачнувшись.
И срывается, впечатавшись спиной в дверь, смотря на сотворённое полными ужаса глазами, прикрывая рот тыльной стороной ладони.
Удар в дверь спровоцировал суету за ней снова. Слышны взволнованные голоса, взбудораженные новым ударом после затишья, и всё это кажется нереальным. Чуя, благородный и статный граф, забился в угол и готов рыдать от своей ничтожности, от своего тела, от всего произошедшего с ним снова и снова. Если бы граф вынужден был с самого начала скитаться в одиночестве, кто знает, какие бы последствия были у бездумного обращения человека в ещё одно животное? Он мог бы накинуться на первых встречных, и удача была бы поделена напополам, окажись встречный или простым крестьянином, или предупреждённым о нападениях изуродованных людей священником, рыцарем, городским; он мог бы попасться на глаза толпе людей, а потом бежать, не разбирая дороги, лишь бы не поймали; он мог бы, отчаявшись, одним прекрасным утром броситься на солнце, чтобы прекратить свои страдания, а мог и выйти к людям, позволяя себя схватить, связать, истязать и убивать — кто знает, покончат ли с ним люди сразу или будут держать в сыром подвале под церковью, закованного в цепи не из чистого серебра, чтобы изгаляться над созданием ночи? На его шее сверкал бы серебряный ошейник, цепью влитый в пол, позволяющий держать голову лишь опущенной, его руки безжизненно бы висели, при любом движении звенящие тяжёлыми цепными кольцами, перед ним бы раз в неделю стояла собачья миска с гнилой кровью, но стояла бы далеко, чтобы вампир, одичав от жажды, тянулся бы к ней, растянувшись на полу, задыхаясь и шипя от боли, забавляя свою охрану унижением перед смертными. Скорее всего, упыри в таких условиях жалеют, что смерть над ними не властна.
Но Дазай рядом. Он не позволит, чтобы Чуя окончательно превратился в жалкую тварь, коей он сейчас пред ним предстал.
Граф очухался только тогда, царапая когтями лицо и тянув пальцами за свои волосы, когда Осаму, стоя рядом, не поскупился размахнуться и заставить едва не упасть от сильной пощёчины. Чуя приземлился на локти, тут же затихнув, широко распахнув глаза и уставившись в пол, но не успел ничего сказать, как Дазай поднимает его за воротник одной рукой, склонившись над ним, вынуждая схватиться руками за запястье — жалко, если вампирская хватка порвёт новую одежду.
— Какой ты отвратительный, — прочеканил он сквозь зубы, и голос его строгий, презрительный. Накахара смотрит на него глазами загнанного зверя, не осознающего, что с ним сейчас будут делать — застрелят, отшвырнут в сторону или ещё раз ударят по морде, хорошенько встряхнув. — Мне очень жаль, что ты не можешь видеть в зеркале свою заплаканную рожу. Что ты ноешь? Вот что ты ноешь? — Осаму действительно тряхнул за воротник двумя теперь руками, поднимая и ставя Чую на ноги, как провинившегося ребёнка или сбежавшего узника. Какое-то время Накахара даже не касается ногами пола, и затылок встречается со стеной, когда Дазай впечатывает его в холодный камень, схватив за шею. Накахара резко поднял голову, и вместо слов из горла рвётся хрип. — Я понятия не имел, что назову тебя трусливой и истеричной мразью, но так и есть. Живо прекрати, пока я не вырвал твою челюсть с твоими погаными клыками, раз они тебе не нужны.
Осаму сверкает глазами, смотря гневно и с толикой ненависти. Ненависть легко объясняется разочарованием.
— Сколько ещё ты будешь срываться после обычных вещей? Если тебе трудно, — он почти приблизился лицом к лицу, сжимая пальцы на его горле сильнее, — я могу убить тебя насовсем, чтобы ты не мучился.
Дазай хочет добавить про то, что видит перед собой не графа, а урода и идиота, но передумывает. Подержав ещё какое-то время Чую за шею, он резко отходит — граф падает на колени, его ноги подкосились, а сам он закашливается. Осаму просто вывело из себя это поведение. Неужели новообращённые взаправду так ломаются, переставая помнить себя такими, какими были раньше? Неужели полное отторжение чего-то нового и им несвойственного заставляет кричать в припадке, бросаясь со скалы на острые пики камней, чтобы тело окончательно разорвало? Дазай многим отличался от всех тех, кому обращение послужило ужасающим и трепещущим душу событием, буквально вырывающим сердце из груди. Наверное, именно поэтому Дракула зачищал хрупкий мир людей от этих жалких созданий. Он избавлял их от наживного страха и последующих страданий — избавлял сам, без слов и предупреждений, иначе бессознательные твари начнут бояться ещё больше и прятаться по углам, наивно полагая, что смогут выжить. Дракула освобождал людей от страха неразумных и низших мразей дрожащих.
Дазай начал понимать ход его мыслей.
Чуя медленно встаёт, не говоря ни слова, отряхнув одежду и не поднимая взора. Осаму стоит к нему спиной, скрестив руки на груди, и голос его теперь спокоен: он выждал несколько минут, внимательно прислушиваясь к посторонним звукам, думая о чём-то своём.
— Ты пришёл в себя? — негромко спрашивает он. Граф прекрасно понимает, что у упыря не было другого выхода. — Мы уходим.
У Накахары голос не дрогнул, когда Дазай, отойдя к окну, перешагнув через не интересующий его труп и встав одной ногой на подоконник, оглянулся на компаньона.
— Нет.
— Что значит «нет»? — Дазай приподнял бровь, наблюдая за тем, как Чуя, ещё немного постояв на месте и придя в чувства, шумно вдохнул носом, игнорируя шум за дверью — её наверняка скоро откроют или выломают, и хорошо, если не подоспеют священнослужители — и отходя куда-то к кровати. Он смотрит, что-то выискивает рядом с ней на полу, равнодушно поддевает носками сапог обломки мебели, откидывая в сторону и, видимо, не найдя ничего, разворачивается в сторону стола. Осаму вздыхает, сведя брови к переносице. Чуя слишком выводит из себя в последнее время. Вернуть бы его прежний разум, не опороченный глупой истерикой.
Граф зажмуривается, обходя труп стороной, заглядывает за стол, осматривает пол подле него и, кажется, всё повторяет одними губами: «Где же, где же». Дазаю надоедает ждать, но он ждёт: сел на каменный подоконник, положив на него руку, закинув ногу на ногу, второй ладонью коснувшись колена, смотря, как в окна крысится недозрелая луна. Темнота постепенно, с линии горизонта, разбавляется светлыми полосами — это лениво и сонно занимается ещё даже не розовый рассвет, брезжит, холодный, очень далеко, и значит, что через несколько часов небо сбросит свою чёрную чешую с белыми вкраплениями, сменит её на нежную и гладкую шкуру цвета заморского персика, оставляя по краям сиреневые куски. Вот-вот нагрянет конец лета, но ночи по-прежнему не так длинны. Осаму не очень любил осень, человеком он всегда жутко мёрз при первом же нуле градусов и отказывался выходить из поместья; что уж говорить, он напрочь твердил «нет» в ответ на предложение отойти от камина в свою спальню и сидел возле огня, пока не засыпал. В его краях было гораздо теплее, чем в тех, в которых обосновался Чуя, и поэтому Дазай признаёт, что, став вампиром и скитаясь по чужим землям изгнанником, он не раз даже радовался тому, что холод поздней весны и ранней осени его не берёт. Зима казалась ему отвратительным сезоном: холодно, голодно, тяжко ходить по сугробам и постоянно приходится прятаться по пещерам и заброшенным домам, нужда гонит нападать на всех мимо проходящих без разбору и каждый раз испытывать свою судьбу. Упырь, конечно, мёрз не так сильно на снегу, как люди, но в тепле ему однозначно было лучше, чем на колком ветру, вкрапляющем снежинки в волосы и на ресницы; приходилось порой строить из себя подобие кошки и, затаившись на деревьях или встав неподвижной фигурой, ждать, пока возле тебя соизволят приземлиться мелкие птицы. Одной такой пташки хватало очень ненамного, кровь из маленького тельца могла притупить жажду лишь на час или больше, и именно поэтому холодными зимами вампиры и оборотни становятся в разы опаснее — шанс встретить голодного вурдалака очень высок, когда как летом тот или другой может спокойно пройти мимо, насытившись в другом месте. Хорошо тем вампирам, которые сумели выжить в обществе и сбиться в группы, чтобы жить вместе: никто никогда не спорит, что по одиночке жить внезапно легче, чем общиной, нет. Вампиры, пускай и эгоистичные твари, они запросто могут обосноваться в любом тёплом месте, когда выпадает снег — их аристократическая брезгливость отрицает хождение по мокрому снегу и волчью охоту на паршивых животных. Дазай, стоило ему где-то узнать об этом или даже догадаться, понял, что очень не против, чтобы зимой он бегал и морозил ноги вместе с кем-то, а не один, как сиротливый и больной зверь, но вот что-то всё не получалось найти единомышленников; Осаму винит себя в том, что слишком привык к одиночеству, и желание прибиться к чьей-то группе отпадёт сразу, как начнёт таять снег, а воздух заметно потеплеет, а теперь вполне ясно осознаёт, что ему для этого понадобилось каких-то двести с чем-то лет, пускай их и всего двое. Злость отступает.
Чуе, на самом деле, просто нужно дать время привыкнуть ко всему тому, что он может, и тогда, может быть, постмортем наладится.
С него хватит Он просто сыт, и сыт по горло не только кровью, но и самим кровопролитием из-за того, что ему просто хотелось есть. Царство животных. Скотный двор, где сильнейший топчет жить желающего, потому что среди скота живут только жить могущие, а остальные тонут в грязи под их копытами и грязными лапами с забившимися под когти дерьмом и землёй. Он останавливается и отказывается идти, когда Дазай, постояв и примерившись, снова потянул за собой, и на этот раз Осаму даже не обернулся, отпустив руку графа и крадущейся походкой направившись к цели. Он когда-нибудь говорил, что он не чудовище? Он точно такой же, как и низшая дрожащая тварь, только последние подчиняются инстинктам, а вампир делает это из корыстных побуждений — отобрать у невинного человека его жильё, причём неизвестным способом. Гипноз? Если бирюк, проживая в чаще, не знает, что в любой момент к нему может пробраться кровопьющий урод или огромный волк, поэтому не имеет вербены или серебряных пуль под рукой, то это не бирюк. Убийство? Просто убийство? Дазай, какой же ты подлый и мерзкий ублюдок.
Он выберет одно из двух.
Чуя не хочет смотреть на издевательство над людьми снова.
Граф просто сел на землю, подобрав под себя ноги и вперив взгляд во влажную траву. Его состояние не описать словами, разумом и мыслями он будто где-то не здесь, ведь ни на что не реагирует и не меняет выражения лица при любом происходящем событии, словно надел равнодушную маску на измученное лицо. В этом лесу обычно тихо и спокойно; вампиры быстрым шагом сбежали с пологого холма, на котором стояло дворянское гнездо, и с тропы, ведущей в город, свернули в сторону хитросплетений тёмных деревьев, пройдя по поросшему кустарниками в некоторых местах пустырю и оказавшись подле входа в ужасную чащу — Чуе казалось, что он никогда за столь малое количество времени не ходил и не делал так много. Когда они покинули дом его предков? Был поздний вечер. Когда они ретировались из поместья графа, оставив там страшный погром? Еле-еле занимается рассвет. Граф щурится, вспоминая об этом — через полчаса или меньше небо начнёт светлеть. Дазай действительно весьма решительно задумал переждать губительное утро здесь, а потом, верно, искать другое убежище, пока ночь их скрывает.
Чуя тоже совсем не так представлял свои скитания по лесам и буграм после обращения. Он признаёт, что представлял несколько иные картины его жития, а не вечный поиск новой одежды, новых жертв, нового укрытия. Быть может, всё образуется? Быть может, в этом прелесть жизни вампира: свобода, беспечность, бесчеловечность и отсутствие управы на разумную тварь? Кажется, Чуя просто не прочувствовал целиком удачу своей новой шкуры. Дазай же, верно, не только прочувствовал, но и полностью на эту удачу и полагался: пока граф рассматривал травинку в пальцах, не вслушиваясь ни в один звук — он боялся, что даже слушать будет больно, — Осаму, выманив лесника за порог, чуть не схлопотал серебряную пулю старого ружья в своё лицо, вовремя увернулся и одним движением скинул несчастного человека навзничь. Гипнотизировать было некогда: бирюк явно сопротивлялся, не смотря чудовищу в глаза, и сопротивлялся активно — не дряхлый старик, но и не совсем молодой мужчина. Похоже, Дазай связался не с тем, кого можно просто так победить. Возня, ругань, выстрелы и шипение, вампир отскакивает в сторону, когда вторая пуля рассекает его плечо. Две дикие собаки сцепились не на жизнь, а на смерть, и, к сожалению, побеждает более юная и изворотливая — ещё бы Осаму не победить, с его-то нечеловеческой скоростью.
Чуя безразлично смотрит на это, не имея желания ни присоединиться, ни помочь. Пускай уж сам.
Он взрослый и самостоятельный мальчик.
У Чуи ощущение, что он впадает в беспамятство, выпадает из реальности, уставившись в одну точку. Стоит ему очнуться, как звуки возвращаются, появляется осязание, понимание происходящего, а стоит вновь задуматься, пересев в другую позу, обняв колени — и всё тут же пропадает. Он не засыпает, он просто не чувствует тяжёлых век. Ему плохо? В каком-то смысле. Он болен своими переживаниями, доводя себя до исступления. Граф не дёргается, когда слышен ещё один выстрел, граф не замечает происходящего. Ушёл в себя и что-то не вернулся. Произошедшее сильно его задело, и хрупкая и изнеженная человеческая душа не смогла принять на себя удар в виде такого зверства. «Я теперь не отличаюсь от тех, за кем так ожесточённо охотился. Что за шуточки судьбы такие? О, судьба, — Чуя медленно моргает, подперев локтем щёку, — если бы ты играла в карты на моё счастье, ты бы проиграла в самом начале». Ему даже нравится, что грызня его не касается: человек явно проигрывает, тут и говорить нечего, ведь упырь вытащил его за порог с целью только убить; наверное, лесник и не заметил, что за нападением на него разумного чудовища наблюдает другое, просто оно к происходящему безразлично. Вампиры действительно в гневе страшны. В стычках с подобными себе и людьми, если драки избежать невозможно, они будут биться до последнего; Чуя до этого момента, если честно, не видел, как остервенело вгрызается клыками раздражённый и голодный вурдалак в шею своей жертвы и с животным блеском в глазах вырывает целый кусок плоти с переплетениями артерий, не обращая внимания на то, что раненная в плечо рука недвижимо повисла. Несчастная жертва захлёбывается собственной кровью, издаёт такие забавные булькающие звуки, кашляет, падает; сам Дазай, чуть сгорбившись, потирая простреленное плечо и хрипя, сплёвывая чужую кровь изо рта, морщится так, будто отхаркивает отравленную крысиным ядом воду. Пёс, разорвавший шею медведю за своего хозяина, только охотник воспринимает это должным, не награждая ни словом, ни лакомством зверя в ответ.
И пёс не ждёт.
Чуя очнулся снова только тогда, когда его тишину и раздумья прервал толчок в плечо, и он медленно поднимает голову. Дазай, строгий и уставший, с зелёными разводами от травы на рубашке, всклокоченный и взъерошенный, со стекающей по подбородку кровью с клыков и нижней губы, взял графа за это плечо и самостоятельно поднял, потянул вверх, заставляя встать на ноги. Впервые оглядевшийся Чуя видит очередной труп за вампирской спиной и тёмную траву под ним — кровь всё ещё хлещет из разорванной глотки поверженного человека. Осаму только тяжело дышит, утирая рот рукавом; его горло обожгло настойкой вербены, когда он, предположительно, разорвал человеческую шею клыками, не найдя другого способа, и потому сейчас молчит — ему больно разговаривать и глотать. Упырь снова выглядит неважно, добавляя к виду оборванца ещё больше печали и сожаления, вот только дом освобождён, а об одежде можно подумать и потом. И давно ли Осаму перестал ценить невинные человеческие жизни? Или он никогда таким не был… Натуру разумного чудовища можно исправить только повторной смертью, и вурдалак не удивится, если Чуя через сотню лет даже и не вспомнит о своём срыве, поняв, что человек жалок и недолговечен, как хрупкая, но некрасивая ваза. У Чуи нет сил возмущаться и взывать к человечности: по сути, вампир прибегает к таким расправам только из-за него, ведь сам прекрасно мог обойти покосившуюся лачугу стороной, переждать среди грязи и камней, не двигаясь все солнечные часы. «Сколько… сколько на его счету убитых людей?» — мысль медленна и заторможена, Дазай буквально вталкивает графа в укрытие, заставляя уйти в тень. Гнилой пол скрипит под ногами, продавливается, словно желая уйти в землю. Чуя, будь он живым человеком, тотчас же сорвался бы с места, если б узнал, какие бесчинства творят мерзкие клыкастые твари в его землях, сам бы выследил и из-под земли достал ублюдскую нечисть, вырвав глаза и насадив пастью на кол — граф Накахара в силах показать, кто тут главный, эти полоумные и голодные звери должны знать, от кого разбегаться в разные стороны и прятаться по углам; но Чуя не знал, что его так грубо и неожиданно схватят за грудки и вышвырнут, как вшивого щенка, за стену, которую он сам и возвёл, и теперь граф сам примкнул к гонимым, будучи гонителем, и назад ему уже не вернуться. Чертовски хорошо было бы, прими люди аристократа обратно, и, возможно, такой переворот в мировоззрении и принятии положил бы начало новой эпохе, когда вампиров не боятся и не стремятся убить или быть убитыми их когтистыми руками. Чуе осталось об этом только мечтать.
Рассвет вот-вот окрасит небо светлым, а вампира — в камень. Не очень хочется увековечить самого себя статуей.
— Ты даже не сокрыл своего поступка, — впервые за столь долгое время молчания произносит Чуя, когда упырь чисто символически пытается закрыть не закрывающуюся дверь. — Ты не боишься?
Осаму не отвечает, оглядывая скудную обстановку: обыкновенный лесной и запущенный дом изгоя человеческого общества, у которого кроме продавленной кровати, стола с кривой ножкой, стула и абы как сделанного подобия камина для обогрева обители-развалюхи ничего и нет. Дазаю самому неприятно здесь находиться, здесь грязно и пыльно, но ему ли привыкать? Им снова повезло в том, что в этом доме жил только один человек — будь здесь ещё один живущий, они бы не смогли войти, и жертва была бы напрасной.
— Сядь, — низко прохрипел упырь, резко отодвигая стул. Здесь пахло мокрой древесиной, смолой и углями, было прохладно и неуютно. Граф, севший на предложенное место, смотря в тёмный угол, мог бы запросто получить заражение крови, когда Дазай размотал со своей руки пожелтевший и растрёпанный бинт, а затем, сипло сказав не двигаться и закрыть глаза, осторожно, убирая мешающие рыжие локоны, чтобы не дёрнуть за них и не сделать графу больно, перебинтовывает его лицо — скрывает повязками изуродованные уши, заодно и глаза, пускай Чуя побудет в темноте некоторое время. Накахара даже не сопротивляется, положив руки на колени. Теперь он не видит абсолютно ничего, и ему, кажется, немного спокойнее. Слышит граф вдвойне хуже сквозь плотные бинты, но ясно чувствует, как Осаму опускается перед ним на колени, касается ладонью его щеки, и к его руке хочется прильнуть — просто и по-детски.
Чуя, абсолютно ничего не видя перед собой, прикрыв под повязкой глаза, указывает пальцем на свои губы, и к ним, немного погодя, прикасаются чужие, холодные и тонкие, со вкусом горькой крови. Располагай сейчас обстановка к этому, Дазай бы точно отпустил острую шутку про то, что граф никогда о подобном не просил, и, мол, неужто крошка Чуя с мечом в руках наперевес может разнежиться до таких простых желаний? И Накахара бы наверняка, размахнувшись, отрубил бы вампиру голову, а потом, взяв её с пола за волосы, сухо поцеловал бы в потрескавшиеся губы, вышвырнув бы следом голову на корм бродячим собакам.
Чуя приоткрывает рот, держа Осаму за лицо, пальцами слегка надавив на его закрытые веки, выдыхая в самые губы: «Целуй меня дольше, я хочу забыть весь этот кошмар».