Какая мрачная осень в этом году.
Темнота успокаивала и приводила в себя, позволяла разобраться в своих собственных мыслях и перестать тревожиться по поводу и без. Чуя наконец-то чувствовал себя лучше спустя несколько дней. Он потерял счёт времени, но и не волновался столь незначительной потере: полнейшая тьма вокруг делала своё дело и гасила всяческий очаг раздражения или страха. Здесь, в этом маленьком доме лесника, который Дазай так любезно для него освободил, упыри не планировали задерживаться надолго, но, видимо, спокойная и тихая обстановка без возможности глядеть вокруг действовала на графа очень даже благополучно. Чуя перестал нервничать, говорить странные вещи и метаться из стороны в сторону при малейшем шорохе, вот Осаму и принял решение задержаться — по крайней мере, отсрочка ухода предполагала успокоение собственного раздражения, утоление голода и смену одежды. Вампиру уже поднадоело ходить в лохмотьях, оставшихся после стычки с самим Дракулой, ведь он по-прежнему удивлялся, как сам не превратился в лохмотья. Одна ночь в этой землянке растянулась на несколько длинных и молчаливых ночей — Чуя не сдвигался с места, или сидя на стуле, откинувшись на спинке и запрокинув голову, или лёжа на скрипучей кровати, а Дазай блуждал где-то за пределами слуха своего покалеченного компаньона. Здесь, внутри, его было практически не застать — упырь занимался своими делами и старался Чую не тревожить. Дважды он принёс ему по деревянной чаше, наполненной свежей кровью до краёв, чтобы тот не успел замучиться с жаждой и её позывами, а после садился рядом и гладил по холодной руке, слегка надавливал на костяшки, выводил пальцем странные узоры на ладони, пока Накахара лежал и не обращал на него внимания, положив свободную руку на свой живот. После первой ночи, проведённой здесь, с появлением вампира граф почувствовал новый, едва заметный запах, и Осаму опередил его вопрос, заметив замешательство: «Я просто переоделся, не обращай внимания. Я уверен в том, что выгляжу сногсшибательно, — Чуя не видел, но знал, что вампир ухмыльнулся. — Тебе понравится». Эти несколько дней Накахара был полностью слеп. Любые звуки больше не резали слух, не болели виски и не наливались каждый раз свинцом, когда Чуя случайно дотрагивался до обрубков собственных ушей и морщился — тупая и старая боль всё равно давала о себе знать. Граф не помнил, что его сподвигло сделать такое с собой. Разум вампира в тот момент будто потемнел, а память обрывалась на самом интересном — он даже не помнил, как Дазай его бил. Было хорошо и спокойно. Прекрасное начало осени для него. Когда начинали ползти первые сумерки и морозить ноги, Осаму уходил, и Чуя оставался наедине с самим собой, ничего не боясь и ничего не делая — думал лишь о своём, видя перед собой только темноту. Ему казалось, что без возможности спать время будет тянуться медленнее, а жизнь станет гораздо длиннее и скучнее, ведь под палящим дневным солнцем вампиру делать нечего. Под утро графу слышались далёкие шаги, приближающиеся к их пристанищу, и вскоре в нос бил знакомый запах — Накахара поворачивал голову на звук, незримо глядя именно туда, где стоял вампир. Вошедший почти бесшумно подходил к Чуе, касался его головы, слегка ерошил волосы и мило интересовался, чем граф тут занимался, пока его не было. С открытой дверью в старую лачугу залетал мимолётный горьковатый аромат горицвета и смешанный с ним запах бересклета — этот кровавый цветок весьма подходил для эстетики кровопьющей нежити, своими лепестками заменяя пятна чужой крови на белоснежных платках мертвецов. Казалось, эти пятна сами впоследствии опадают бересклетовыми цветами на землю, оставляя за вампиром красный след, уводящий во тьму лесной чащи. Когда пришедший приближался к постели, граф чувствовал ещё один запах — лёгкий, едва уловимый, заметный только острому нюху зверей и нелюдей сладковато-кислый и оттого противный запах старой, залежалой патоки, такой, которая уже каменеет от забытья в больших бочках древних подвалов, и запах мертвечины. Последний совсем перебивался всеми остальными запахами, но вампир мог его отличить — Чуя думал на то, что его знакомый упырь неаккуратно пообедал, вот на нём и остались эти запахи. Дазай знал, что сейчас происходит в землях Чуи. Дазай видел, как невидимый человеческому глазу Мор настиг владения графа и как стремительно его уничтожал —спокойно и тихо, будто косой срубая целые улицы и площади. Печальным зрелищем представал город в последнее время. Мор, зловещий и ужасный, добрался до этих краёв и распространялся роем взбешённых ос — в считанные дни население заболевало целыми волнами и также стремительно умирало. Над человеческой обителью больше не сияло ясное небо, оно повисло грязно-жёлтым, пыльным полотном, растянутым от северного леса и уходящим в бесконечность за дворянские гнёзда и чужие земли. Некогда светлый город, казалось, за одну ночь превратился в пристанище смерти. Дазаю приходилось это видеть, когда выбирался в графские земли по ночам, едва ли не слыша, как Мор идёт за ним неслышной тенью и кашляет миллионами людских голосов из неплотно закрытых оконных ставен и дверных щелей. Город вымер в считанные дни. Если бы Чуя прознал об этом жутком событии, он сошёл бы с ума и не щадил себя, стремясь спасти свой народ и от этой болезни — ему бы казалось, что даже упыри и звероподобные вурдалаки жалеют людей и не оскверняют умирающий человеческий род своим присутствием. Всё могло бы закончиться трагедией. Оно и закончится, только вдали от сознания графа: пустынные улицы, покрытые грязным смрадом и завесой пыли, из-за которых непонятно, какое сейчас время суток — тусклое утро, мрачный день или холодный вечер; запах горелой плоти и мертвечины, окружающий всё вокруг и оповещающий о том, что вестник конца света остановился где-то неподалёку на своём полумёртвом коне, под чьими бинтами виднеются оголённые кости и сгнившее мясо, конская голова наполовину череп, а когда скакун Мора пьёт из реки, он отравляет воду и распространяет жуткую заразу ещё быстрее; беспрестанный гомон воронов-падальщиков, сверкающих в пыльной и душной темноте своими янтарными болезненными глазами и кружащих чёрными тучами над домами умирающих — к их дверям направлялись врачеватели в вороньих масках с пустыми оранжевыми глазницами и в чёрных балахонах с заранее заготовленными некрологами. Мор не лечился. Мор выжигался и убивал. Венцы творения в очередной раз доказали свою бессильность перед смертью. Она, чёрная и огромная, накрывала город тенью своих гигантских чёрных и плесневелых крыл, и обитель людей умирала, как светолюбивый цветок. Никто не рисковал выходить из дома лишний раз. Те, кто ещё не заболел, были в счастливом неведении того, что, возможно, скоро станут свидетелями смерти всего своего вида. Мор был беспощаден. Надежда гасла, как подожжённая лучина в бедной сторожке — через несколько минут всё ввергнется в холодную и жестокую тьму. Жёлтый туман покрывал мощёные дорожки — не было видно соседних домов. Изредка лаяли собаки. Ни одного человеческого голоса, только тени людей, вышедших на секунду из дома-крепости, который скоро станет им могилой, и стремящихся в другой дом-крепость. Непрекращающийся крик ворон, ожидающих, когда им можно будет вонзить свои клювы в заживо сгоревшую в огне врачевателей мертвечину. Врачеватели Мора не несли смерть, они пытались лечить, они лечили снадобьями, в смеси которых входили патока десятилетней выдержки, изрубленные тела ядовитых змей и остатки красных вин, но главной целью докторов было спасти от смерти всех — лучше сжечь одного, над кем смерть беспощадно нависла, чем ожидать кончины всего человечества, над которым смерть нависнуть ещё не успела. Дазай даже горько смеялся: как только исчез их правитель, их щит, их купол от всех бед, венцы творения начали сгорать, и сгорят они за считанные месяцы. Граф не видел всего этого даже тогда, когда вампиры в последний раз показались в его имении — ночью город тих и подозрительно спокоен, только мимолётно пронёсшемуся по этому городу этого не понять. Ночью не орудуют доктора в вороньих масках и с заражёнными скальпелями в руках. Ночью отдыхает даже Мор, чтобы с утра поднять сухой ветер и указать лекарям путь к очередному дому, в котором кто-то умирает. Вампиру уже нипочём ни Мор, ни Голод, ни Раздор и ни Смерть. Человеческая смерть.Своей Смерти они по-прежнему боятся, прячась в тёмных закоулках.
— Дазай, ты ведь прекрасно знаешь моё состояние, — Чуя приподнимался на кровати и садился, осторожно протягивая руку вперёд и на ощупь трогая чужое лицо. Пальцы чувствовали слабую ухмылку и гладкую кожу, проводили по губам, пока Чуя незрячим взглядом сквозь повязку смотрел куда-то не на вампира — он рисовал в своём воображении черты и силуэт Осаму, сидящего перед ним. — Я не могу спросить тебя о твоём самочувствии? — вурдалак брал руку Чуи в свою, оглаживал бархатную перчатку и забирался под неё своими пальцами с острыми когтями, не больно покалывал ими ладонь, вены на запястье и вызывал лёгкую щекотку. Граф улыбался. — Мы всё равно можем покинуть это место в любой момент. Тон Осаму оставался непоколебимым и спокойным, даже весёлым, обычным, когда на самом деле ему хотелось только поскорее отсюда уйти. Он не знал точно, почему тянул; возможно, ждал, когда ему покажется, что Чуя полностью пришёл в себя и стал нормальным. В вампире с каждой ночью росло всё большее желание размотать повязки с лица Чуи, взять его под руку и увести в противоположном направлении от отравленного Мором города. Говоря так сладостно и умиротворённо, упырь тщательно скрывал своё волнение по этому поводу. Хорошо, что граф не мог видеть его глаз и выражения лица в целом — не хотелось допустить, чтобы Чуя что-то понял и уверенной походкой направился в свои земли, пускай ему уже и не принадлежащие. Опасался же Дазай не того, что Накахара придёт в ужас от того, что смертельная зараза скосила большую половину населения и поставила под вопрос выживание остальных — сердобольный вельможа снова ринется вернуться в отчий дом и с головой окунётся в мир своих внутренних демонов опять. Он только-только начал избавляться от предрассудков собственной души, ещё даже не пропащей и играющей хоть какими-то не монохромными красками, а это потрясение вернёт его в первичное состояние. Нельзя-нельзя. Нельзя. — Нам некуда торопиться, — отвечал Накахара, убирая свою руку от чужой и касаясь вампирской щеки, чувствуя под пальцами мягкие волосы и заправляя их за острое ухо. Чуя немного побаивался выколоть Осаму глаз со своим слепым осязанием, но и одновременно боролся с желанием сделать то же самое, чтобы Дазай ойкнул и дёрнулся, сетуя, что тот тычет когтями куда попало, а граф бы рассмеялся. «Нам есть куда торопиться», — проскакивает удручённая мысль вампира, когда он приблизился к лицу графа, почти опаляя коротким ледяным дыханием. Чуя уже не чувствовал особенного мороза от вздохов нежити, но не мог избавиться от воспоминаний об этом, потому ему всё ещё казалось, что он — несчастный человек, павший жертвой голодного нетопыря. Прекрасного нетопыря. Восхитительного нетопыря. Осаму целовал медленно, спускаясь дорожкой сухих и лёгких поцелуев от щеки до уголка губ, что-то невнятно шепча — Чуя слышал через повязку не так хорошо, как слышал бы без неё, поэтому не вдавался в подробности и не хотел переспрашивать. Шёпот вампира наверняка бы содержал его странный юмор или колкую пошлость. Нет смысла вслушиваться. Дазай держит его лицо ладонями, целует, останавливается у самых губ и что-то говорит, только ему понятное, Чуя разобрал речь по шевелению губ. Граф не видит абсолютно ничего, и от этого все остальные чувства усиливаются — он не знал ранее, что вампиры могут вздрагивать от волны мурашек по телу из-за простых прикосновений, и Осаму этим разумно пользуется. Вампир избегает касаний белых повязок на лице его аристократа, не трогает уши и за ними, переносицу, глаза, лишь пытается их увидеть за повязкой, представляя, как Чуя на него смотрит. Каково выражение его глаз? Он злится? Возбуждён? Игрив? В смятении? Сама слепота и полная дозволенность действий с телом графа запрещала проявлять жестокость и применять силу — Дазай чувствовал, что ему нельзя так предательски разрывать нить доверия между ними, пока Чуя полностью отдался в его власть и не стремится сорвать повязку с глаз, рыча и дёргаясь. Он не беспомощен. У Накахары прекрасное зрение, но граф не требует вернуть ему зрячесть сейчас. Чуя доверяет. Каждое движение и прикосновение Дазая ему невидимо, он в полном неведении того, что Осаму собирается делать — можно только догадываться. Шепчет одними губами, легко целуя графа и не дожидаясь ответа, целуя не настойчиво, оглаживая большими пальцами точно под повязкой и не задевая веки когтями. Прикосновения сухи и гладки, когда вампир спускается одной рукой на его шею и проводит пальцем по линии сонной артерии, склоняя голову вниз, но Чуя поднимает чужое лицо рукой к своему обратно, на секунду прикоснувшись пальцем к тонким губам, чуть надавив на нижнюю и прижимаясь своими губами к его. Граф действительно настойчив: он проникает языком в рот нетопыря, проводит его кончиком по верхним зубам и поранив язык о клыки — нарочно; Чуя убирает руки вампира от себя, берёт уже его лицо в свои, целуя настойчиво и совсем не больно покусывая за губы. Когти царапают кожу сквозь ткань перчаток, когда граф надавливает ими на скулы и под челюстью. Его глаза под повязкой закрыты. Внутри всё дрожит и трепещет. Сейчас всё улеглось, Чуе ничего не угрожает, и это предвкушение тушит все неприятные мысли в голове — Дазай не отодвигается, отвечает, поддаётся, подавшись вперёд и наклонившись телом, опираясь рукой на скрипучую продавленную постель, прижимаясь губами к чужим губам и совсем не нарочно даже стукнувшись зубами, отчего Чуя поморщился, а Осаму усмехнулся. Последнего без стеснения заводит то, что компаньон ничего не видит, но и немного печалит — Накахара до сих пор не оценил его прекрасного нового облика в найденной одежде: всего-то пару ночей вампир выслеживал богатого купца, в распоряжении которого были целые тюки и сундуки заморской и никем не ношенной одежды, а гипноз сделал своё дело. Занятное зрелище, когда жуткий человекоубийца копается в новых вещах, как придирчивый модник, разбрасывает некрасивое и с предельной точностью отбирает понравившееся, а потом в обновлённом облике, пройдя мимо зеркала и сделав вид, что что-то там увидел, рассыпался в фальшивых благодарностях торговцу и скрылся неуловимой тенью где-то в ночи, пока улеглись пыль и смрад. Осаму склонял Чую к этому нарочно. Ему нужно было отвлечь его от любых мыслей, которые могли бы возникнуть в голове графа —Это наверняка тоже больно.
— Какое… с-самопожертвование, — граф говорит тихо и с придыханием, шумно вдыхая носом и сдавленно ахнув, когда сразу два не слишком уж влажных пальца в него протолкнулись — всё-таки чувствуются не сточенные края сломанных ногтей, как только этот безрассудный нетопырь себе пальцы не переломал, идиот. Чуя молчит, стараясь не начать постанывать. Здесь, в этом маленьком заброшенном доме, холодно и неуютно, но вслепую и в возбуждении на этой старой, чужой, скрипучей постели очень даже неплохо. — Нас точно никто не услышит, — Дазай неожиданно резко двинул пальцами вперёд, вставляя на две фаланги, и Накахара вскрикивает, тут же повернувшись на спину и по-прежнему прижимая простынь к лицу, её же и укусив, вскинув голову. — Можешь не стесняться. У райской птички, должно быть, прекрасный голосок. Пальцы почти сухи и ничем не смочены. Вернее, конечно, смочены, но скупая слюна мертвеца явно не в счёт. Чуя терпит, кусая внутреннюю сторону щеки, отбросив простынь куда-то в сторону, пока Дазай, пристроившись и совершенно не торопливо растягивая узкие стеночки, стоя на коленях, закидывает ногу Накахары на своё плечо. Поза постыдная и неудобная. Граф поворачивается уже на другой бок, чувствуя, будто ему не хватает воздуха, дёргает другой ногой, сначала вытянув, но поняв, что снова неудобно, упирается ею в живот вампира, упирается с силой, едва только не отталкивая. Осаму даже что-то говорит, но Чуя не слушает. Он прикрывает рукой в перчатке рот, давит на свои искусанные губы и мечется, хрипит и жмурится до ярких вспышек и бликов в темноте перед завязанными глазами, стоит чужим пальцами задеть простату — мурашки ползут по линии позвоночника вверх. Хочется что-нибудь до боли сдавить руками. Можно даже чужую шею. Нетронутый больше член начинает ныть, но у Накахары руки не слушаются, чтобы дотянуться и коснуться ладонью. В низу живота адски горит, в низу живота завязался тугой узел — кишки, наверное, уже завернулись от отсутствия разрядки, — Чуя болезненно простонал, хрипя, даже хныча, проведя дрожащей рукой от шеи по груди и до пупка, прикасаясь пальцами к головке, но не решаясь — жалко портить перчатку. Он потом не простит себе, что трогает всё и вся теми же перчатками, которыми трогал себя и в которые кончал, это же неприлично. Для вампира, естественно, мало какие правила приличия и этикета существуют, но, во-первых, у графа кровь голубая, да и есть он привык с блюдечка с голубой каёмочкой, а во-вторых — можно разве что приложить ладонь в мокрой ткани к чужому лицу и заставить облизать, а нет — не подходи больше даже, упырятская рожа. Дазай никак не реагирует на это поползновение, только усмехается, как-то саркастично отзываясь об этом, но Чуя не слушает уже нарочно. Он громко шипит: «Заткнис-с-сь!» Двух пальцев становится мало, трёх — это долго. Накахара ёрзает, периодически приподнимаясь и ложась с бока на спину и наоборот, царапает сами доски постели через постельное бельё, скалясь. Осаму самому невтерпёж: свободной рукой он водит по своему члену, помаленьку так надрачивает, чтобы совсем не изнывать, и наблюдает только за выражениями лица Чуи, щурясь. Тот хмурится, приоткрывает и снова закрывает рот, может на секунду скривить губы и часто-часто задышать, а может тяжело вздымать грудь при сдавленном дыхании, сглатывая и скаля свои аккуратные зубки. Убирая из Чуи пальцы, Дазай даже думает, что был бы не против, если бы граф покусал его плечи и спину такими маленькими клычками, как небольшой, но злобный и своенравный зверёк, ведь потом бы всё равно сложил свою голову на его колени и, может быть, даже помурчал. От Накахары вряд ли дождёшься такого, но попытаться всегда стоит. Чуя приподнимает голову, чувствуя отвратительную незаполненность, снова ёрзает, подвигав бёдрами, и вампир берёт его за них и бока, цапнув один целыми когтями, толкнувшись набухшей и тёплой, влажной головкой в анус. Чуя снова вскидывает голову, даже, кажется, стукнувшись ею о дерево постели, простонав сквозь зубы. Осаму двигается размеренно, не особо подстраиваясь под темп, нравящийся Чуе, сжимая его бёдра руками и от приятных долгожданных ощущений кусая нижнюю губу, пока нижний хрипит и стонет, раскрыв теперь рот. Плюс быть мёртвым — те, кого внезапно настигла любовь в ночи, совершенно не потеют, не теряя при этом никаких ощущений, но и не чувствуя застоявшегося запаха пота в душном, накалившемся от, честно, внеземной страсти помещении, мёртвым просто нечем потеть. Им так же жарко и так же бессовестно хорошо, они так же срывают голос в стоне и получают наслаждение от оргазма, и это чертовски шикарно. Не считая, правда, того, что для всех остальных живых ты гниёшь в могиле, а труп твой едят черви. Дазай даже приподнял Накахару за бока, чтобы самому было удобнее двигать бёдрами, и, если встать за чуть приоткрытой дверью этой ночлежки, — ну не виноваты любовники, что она в принципе не закрывается! — можно покраснеть от ушей до пят от услышанных развратных шлепков, хлюпов и стонов, ну и кончить от этого же, собственно говоря. Чуя тоже не заботится о том, удобно ли Дазаю, поэтому упирается левой ногой теперь в его грудь, вытянувшись по всей постели и рвано постанывая, буквально наполняя столь маленькое пространство своими вздохами, стенаниями и скулежом. Член всё ещё неприятно ноет, касается иногда живота вампира сверху, но этого, чёрт, мало, а перчатку по-прежнему жалко. Накахара никогда не считал себя тем, кто любит страдания и боль, но, кажется, во имя собственной брезгливости не притронется сам к себе рукой в шёлковой перчатке, а снять её как-то не получается — это ведь нужно взять другой рукой или зубами, потянуть, аккуратно положить, чтобы не упала, а потом где-то мыть руку от спермы… Морока одна. — Я облегчу твои страдания, милый, — нараспев, но слегка отрывисто произносит Дазай льстиво, принуждая прислушаться к другому звуку, помимо всех остальных, — если ты скажешь, что хочешь, чтобы я кончил в тебя. — О, д-дьявол! — Чуя отвечает не сразу, но уже громче и морщась, пяткой правой ноги упёршись в щёку Осаму и отворачивая его лицо от себя. Да он даже этой самой пяткой чувствует, как вампирская морда тянет противную улыбку. — Завались ради всего святого! — Ну что ж, только ради тебя! Дазаю не жалко. Эмоции Чуи его просто питают — этот гнев, эта ярость, эти раздражение и негодование, возмущение, смущение, смятение и далее по списку слишком прекрасны, настолько прекрасны, что Осаму готов из шкуры вон лезть, чтобы снова и снова видеть их у графа на лице, не жалея тела для тумаков и затрещин. Ему не жалко целовать бледную стопу, так мило приставленную к его лицу и вздрогнувшую, стоило только к ней прикоснуться влажными губами, не жалко ею же отхватить пинок в плечо, не отцепляя руки от чужого бедра, второй рукой лишь слегка прикоснувшись к твёрдому члену Чуи и совсем не удовлетворяя. Чуе мало. Мало.Мало.
Он пытается толкнуться в чужую руку, хрипло поскуливая, и буквально во всём этом скулеже можно отчётливо понять, осознать и принять яркую, ярче, чем пламя, которым сжигают дома больных Мором, ненависть к партнёру. Граф на пределе, вампир остервенело в него толкается, слегка склонившись, толкается несколько грубо и зажмурив глаза, и Чуя задыхается, царапнув пальцами себе по груди, лёжа на спине. Он с силой упирается ногами в Осаму, задрожав и кончая в чужую руку, сжимая член Дазая внутри и вынуждая его кончить тоже, низко охнув и придушенно выдохнув, замерев и осев теперь на колени, отпуская бёдра, опираясь руками на кровать, полноправно отдыхая. Чуя дышит через рот, положив на грудь руку, а вторую свесив вниз, совсем чуть-чуть не касаясь согнутыми пальцами пола, чувствуя, как его лицо освобождают от повязки. Становится даже прохладно. Накахара медленно моргает, привыкая к очертаниям предметов перед глазами, видя полоску лунного света где-то сбоку, проникающего в пристанище нечисти. Он переводит взгляд на Дазая и жмурится, когда вампир из него выходит, чувствуя, как между ягодиц теперь влажно и даже горячо, не очень приятно, зато спокойствие и вполне себе хорошее расположение духа затмевает эту маленькую неприятность. Кожа вампира выглядит неестественно бледно в такой темноте, и Чуе следовало бы шарахнуться от такого несильно похожего на живого существа, если бы сам не был полумёртвым, просто он не видит себя со стороны — лежит, раскинув теперь руки в стороны, согнув в колене одну ногу, с каплями спермы на животе и умиротворённым, усталым, будто сонным лицом. Морщится, когда Дазай снова лезет к нему, прикасаясь кончиком носа к виску и ведя им до скулы, оставляя скупой поцелуй и улыбаясь, немного щекоча своей пушистой чёлкой Чуе щёку. Его обрезанные уши относительно зажили, уже не являясь грубыми обрубками. Подлатать бы их ещё немного, конечно, но явно не сейчас. Ни тот, ни другой не занимаются зашиванием частей тела, да и не умеют, но, может быть, когда-нибудь через пару сотен лет кто-нибудь сможет привести идеальное лицо в полный порядок. Графу лень отвечать на поцелуй, он тихо мычит, зажмурившись, но и не отстраняясь. Иногда на Дазая нападает такая дикая любовь, его не поймёшь, честное слово — то бьёт, то любит, то бьёт – значит любит. Вампир уже лёг рядом спиной к стене, опираясь на локоть и не отодвигаясь своей мордой от чужого лица, пускай Чуя и отодвигает его ладонью, свесив уже другую руку с кровати и лёжа на животе, смотря в противоположную стену. Ему непривычно быть голым вообще, но сейчас у него нет ни острого желания, ни сил одеваться — это ведь нужно привстать и потянуться за одеждой на другой конец постели, куда-то в ноги, а потом приложить усилия, чтобы натянуть всё это на себя. Пуговицы ведь ещё застёгивать. Но в этот момент Чуя сделал бы всё, что угодно, лишь бы не видеть того, что сейчас пред его глазами. Он не понимает, почему всего за один день всё может так кардинально измениться. Дазай чуть не уронил его в грязь, грубо оттолкнув, когда граф намерился последний раз взглянуть на город своих земель. Эти крики. Суета. Тьма. Столкновение смерти с живыми. Чуя просто хотел в последний раз увидеть Рюноскэ с его домашним тигром, чтобы удостовериться, что с ними всё в порядке — ну захотелось, ну надо. Распахнутая же настежь дверь и разрозненные следы на траве вокруг, уводящие вниз, навевали… некое сомнение, что что-то всё-таки пошло не так. Дазай был готов едва не замахнуться на Накахару, едва не схватить за ворот, чтобы вразумить и оттащить, но Чуя непреклонен. С прошедшей ночи у него осталось много сил, а звон колоколов, разрезающий полночь, говорил только о том, что беды не миновать. — Ты не понимаешь, что делаешь! — Осаму кричал, скалясь, как злобный пёс. — Они могут убить тебя в любой момент! Ради чего?! — Это ты не понимаешь! — Чуя в ответ шипел не менее громко, и его глаза зло сверкали. — Они нам помогали, так почему мы должны их бросить, когда что-то случилось?! — Ты остался всё тем же безголовым человеком! Только Дазай всё равно пошёл за ним, рвущимся в бой и на безрассудную помощь. Когда же Чуя остолбенел при виде всей той дьявольщины, что, оказывается, происходила в его землях, Осаму не стоял на месте, отшвыривая голодного упыря, как щенка. Высшего вампира почти накрыло гневом, и он снова кричал о том, что весь тот ужас, что они пережили, сейчас придёт к ним опять, и угадайте, кто же виноват? Правильно! Дазай, обращая свою речь к обожжённому святой водой нетопырю, повернул голову к Чуе — в его взгляде читается отчаяние, спрятанное за праведной злостью. Он говорил. Хотел уберечь. «Ты не спасёшься. Никто не спасётся». И вся эта безысходность на миг застыла под оглушительным звоном колоколов и чтением монотонных проповедей. Эти несчастные люди пришли просить прощения у Богов за то, что они умирают от неведанной заразы, — пришли те, кто мог идти и кто ещё жив. На миг Чуе показалось, что где-то в темноте рядом с ним засияла пара кровавых глаз. Это Смерть пришла дарить несчастным смертным свои дары, избавляя от долгой и мучительной гибели и преподнося её же бессмертным. Вместе с ней дневным заревом в ночи засияла церковь, поднимаясь вмиг вспыхнувшим пламенем в чернь проклятых небес, осквернённых Мором, и сжигая луну в прах.