-Не смотри на меня ты сердито,
Что б ни стало со мной, я вернусь.
Небо тучею белою скрыто,
Ты о том не грусти - ну и пусть.
И нетерпеливо вздохнули все деревенские жители, ибо верили всей душой: не вирийцам здесь петь грустные песни. Чондэ, не принявший участия в распевании, замедлил свой шаг и, когда все прочие товарищи его удалились на достаточное расстояние, отчего-то кивнул сам себе. Он переступил низкий заборчик чьего-то дома, обошел старую сосну и встал под ней, глядя прямо перед собой и неустанно о чем-то думая. Думал он, напрягаясь всем своим естеством - вдова, жившая в доме том, окно которого выходило прямо к сосне, время от времени тихонько выглядывала из-за занавески, содрогалась от ужаса, только заметив исказившееся от тяжелой мысли лицо солдата, и снова сдвигала маленькую щель штор, укрывая дочь в объятьях своих. Тревожа несчастную женщину и вдыхая ароматный прохладный воздух, слыша пульс свой в висках, Ким стоял долго, но вдруг уши его уловили случайное шарканье. Он глянул на дорогу - у самого ее края, почти касаясь штаниной заборчиков, шел напряженно человек. Солдат снова кивнул себе, ибо за долгое время службы он научился по деталям узнавать сослуживцев и в темном силуэте, крадущемся по улице, он в один миг угадал Бэкхена. Чондэ выждал, пока юноша не скрылся за поворотом, и сам прыжковым шагом, подобно огромной кошке, охотнику в ночи, двинулся вслед за Беном. Он аккуратно выглянул из-за угла - никого. Бэкхен точно растворился в вечерней прохладе, и не осталось от него ничего, даже тени. "Этому есть объяснение, - подумал Ким, вскинув брови. - Был ли я слишком медлителен?" Но тут - скрип! Боковым зрением молодой человек уловил с левой стороны улицы вертикальную полоску слабого желтого света, что только мелькнула и сразу исчезла с негромким хлопком. Чондэ, пригибаясь к земле больше по привычке, нежели из надобности, подобрался под самые окна дома, где только что открывали дверь, и заглянул внутрь. Окна в комнате были завешаны старым тюлем, ежели можно было этим словом "тюль" описать протертые тряпки и широкие бинты, и, приглядевшись, любой человек мог в полной мере рассмотреть все убранство и обстановку. Во всем помещении горела только одна трехсантиметровая свеча, и та уже догорала. Ким сдержанно проклял это обстоятельство плохого освещения, напрягая зрение свое, но, все-таки и при слабом свете боясь быть замеченным, никак не осмелился вытянуть шею. Он привстал на выступающие срубы бревен, всем телом и лицом прижимаясь к стене дома, и начал переминаться с ноги на ногу, пристраиваться и прилаживаться, уцепившись пальцами за отсыхающую кору. Наконец он занял то положение, которое позволяло ему видеть, что происходило в дверном проеме между самой комнатой и, предположительно, коридором. -Нужно только дождаться. Я хочу вернуться сюда после... - и снова Бэкхен подбирал слова, угадывая нервную вибрацию, исходящую от Пака, - вернуться после всего, - он здесь же сжался в плечах и протянул вперед обе кисти свои ладонями книзу. Рука Чанеля взметнулась вверх и раздался звонкий шлепок. Как пугающе было его лицо: выпученные глаза в свете пламени точно сверкали, на шее неестественно вздулись вены, его оскалившийся не то в улыбке, не то в муках рот и ползущие по коже морщины свидетельствовали явно о сильной душевной болезни, о буйном шторме и неком рокочущем внутреннем противостоянии, эхом которого стал этот удар по рукам Бена. Жалея и боясь друга своего всем сердцем, Бэкхен без сил, как подсеченный косой, упал на колени, крепко схватился за подол рубашки Пака, проявляя всем видом своим признаки истощения, и губами приложился к ткани, точно давая присягу и обнажая все самое чувствительное. Он разжал ослабевшие пальцы и головой прижался к твердому бедру, подобно верному псу, действием этим выражая полное признание власти над собою и призывая направлять. Ужасная вещь, сильнее любого измождения, любви, горечи, отчаяния, отразилась в напряженных складках его лба, во всей его дрожащей душе и побледневшем теле. Это был настоящий пароксизм, лихорадка. И Пак пал перед существом Бэкхена - слабость его одолела. Чанель тоже опустился на колени и обвил голову Бена дрожащими руками, удерживая ее как тяжелый сочный плод, но, тут же выпустив, схватился за кисти юноши и губами, кривящимся от грозящей прорывом истерики, принялся зацеловывать покрасневшую от удара кожу.-Небо тучею белою скрыто,
Ты о том не грусти - ну и пусть.
У нас есть земля, и коль я исчезну,
Ты увидишь меня средь чертей,
- запел Бэкхен тихо-тихо низким голосом, поглаживая волосы деревенского паренька освободившейся из крепкой хватки рукой. Пак от всего в нем невыразимого, но переполняющего прокричал что-то и горячо обнял солдата, теплыми ладонями приятно давя тому на спину, дабы тот сделался ближе, почти врос в его тело. За шиворот Бену упала и покатилась по твердым плечам жгучая соленая капля. Оба юноши задрожали, оба они изменники всему родному, оба они искусители, дьяволы, грешники. Их не спасет молитва, их проклянут собственные народы. Старший, Бэкхен, взял в пальцы свои грубую руку крестьянина и, ласкаясь о кожу и припадая к ней поцелуями, стал подниматься к нежному сгибу локтя, все выше задирая широкий рукав рубашки. Свеча на столе всколыхнулась и зашелестела пламенем, по комнате разнесся аромат паленого фитиля и талого воска. Солдат вытянулся, чтобы уловить больше теплого запаха Чанеля и вдохнуть его полной грудью, быть может, даже ощутить его вкус самым кончиком языка, зацеловывая шею и кусая собственные губы в отчаянном старании поймать на них сласть, снятую с живой человеческой кожи. В ту ночь Паку казалось, будто, сидя под полным жизни деревом, он упивался дышащими плодами его. Их нежная шелковая кожица, обласканная языком, лопалась от самых невинных надкусов, и сок, живительный и сладкий, окроплял нёбо, горло и сухие, потемневшие от жизни и солнца руки. И тут же последние словно делались моложе, кровь в его венах билась, и, изголодавшись по никогда ранее не пережитой неге, он жадно хватал еще и еще, один плод за другим, принимая в нутро свое всю рыхлую мякоть - за все непродолжительное время своего общения никогда еще не были так близки Бен и Чанель. В младшем юноше пагубным пламенем забилась амбиция всем собою окружить Бэкхена, спрятать его в себе, в собственной темнице, где каждая стена и всякий угол - все неизменно состояло из самого Пака. Но и от нежности его и беспомощности перед вирийцем вдруг делалось так горестно и одиноко, что бросало в дрожь, и, наконец осмелев, он, направляя сына Беллоны*, уложил того с замиранием в груди на старую узкую кровать и лег сверху, накрывая телом. В шумном дыхании Бена, выходящем ритмично толчками из легких, нашло выражение его интимное желание стать с морксанцем настолько ближе, что ни один язык: ни живой, ни мертвый - не смог бы описать их как двух сепаратных людей, настолько ближе, что не разделяет уже ничто и дыхание одного живет в согласии с пульсом другого. Бэкхен потянулся к пуговицам у горла Чанеля, глядя на того глазами отдыхающими и блаженными. -Я тебе доверяю. И ты мне доверяй, - потребовал он, отпустив полы крестьянской рубахи, и, принявшись за свою гимнастерку, наскоро снял ее, скомкав рукава. Горячая грудь его часто поглощала кислород, будто тот мог в любую секунду оказаться отравленным и непригодным - надышаться бы, пока можно. Паку захотелось прижать ее к себе, ощутить, как давит на его собственную грудную клетку каждый вдох Бена, почувствовать на своем теле капли прохладного пота солдата. Он провел рукой по предплечью вирийца, пробуя напряжение в мышцах его, провел по тому чудному сгибу, где при любом неаккуратном нажатии от локтя точно отнимается вся конечность, и снова огладил плечи любовника своего, чувствуя в них силу и немея. Чанель поднял пылающие глаза и, встретившись со столь же бурным взглядом, не выдержал - сдавив под своей тяжестью и раскрытой ладонью схватив Бэкхена за шею, сжал у самого ее основания зубами кожу, подобно голодному зверю, тут же выпустил, выдыхая, вновь глотая воздух, и опять свел челюсти. Солдат парализованной жертвой откинул голову, познавая из укусов этих всю страсть в юноше, переборовшую внутри последнего шторм и любые его колебания. Как соловей из сказки, отдающий кровь свою без остатка розовому кусту, он снова запел очень тихо, боясь отвлечь увлеченного морксанца:-У нас есть земля, и коль я исчезну,
Ты увидишь меня средь чертей,
Ты увидишь голодную бездну,
Шептать будешь мне: "Возвращайся скорей"
Чанель медленно огладил мускулистые бедра Бена, сдавливая их в хватке своей, чтобы по ним яростно забегала кровь. В каждом касании, как только рука его дотрагивалась до солдата, виделось еще запретное и недопустимое, и подушечки пальцев его горели. Юноша поднял глаза свои, словно взывая к божеству, и сквозь тяжелое дыхание низко прошептал: -В небытии и на земле... Вириец глянул на него с особо заботливым вниманием так, что всякое слово, изреченное Паком, преждевременно, еще до того, как оно разносилось, делалось для Бэкхена родным и разрушающим одновременно, горькая благодать настигала этого человека в тот момент, уже рисуя ему уныние следующего дня, рисуя осознание, что вирийский поход, совершив их случайную с Чанелем встречу, мог столь же случайно навсегда развести их; тогда будет лучше, если их знакомство станет светлым и печальным воспоминанием о молодости. А если не станет? Не станет - будет хуже, сделается крайне досадно. И уже в то мгновение, когда Бен педантично улавливал всякий звук, шумный вдох, хрип Пака, он будто удостоверялся в том, к чему обещал вернуться после окончания военных действий, и любое слово морксанца давало ему опору, стержень и вдохновение сохранить себя для возвращения. Он спросил тихо: -Что такое? -... не отними меня от любви своей. Солдат опустил веки, открывая их вновь и закрывая медленно-медленно. -Не отниму. Здесь передернулось все внутри Чанеля, будто тихая симфония всего заложенного в нем и ранее не выраженного, в одно мгновение запело звучно и вольно и, прорвав оболочку, излилось в мир. Парень начал быстро метаться по телу Бэкхена, собирая в касаниях каждую частицу его; сняв брюки с солдата, он целовал его колени, гибкие суставы, ласкал чресла, с ужасом и удовольствием узнавая в себе дьявола, от которого не так давно молил защиты. И все же Пак орлом нависал над вирийцем, что глядел на него неотрывно и с восхищением, словно на порождение науки античной скульптуры. Пальцы крестьянина, оглаживая ноги старшего, постепенно и все чаще переходили на член его - морксанец слегка надавливал ладонью и вел ее вверх по органу, вниз, затем, еле прикасаясь, водил по нему указательным и средним пальцами. Бен все ожидал чего-то: терпение его с каждой секундой, с каждым касанием сильной руки становилось все бессильней, оно иссыхало и рассыпалось, как осыпаться может только жженая книга. Он смело качнул бедрами, требовательно глядя Чанелю в глаза. Тот улыбнулся, поспешно снял с себя одежду - Бэкхен тут же залюбовался длиной его ног, и младший снова лег сверху, готовясь прижать к себе вирийца. -Подожди, - последний взял голову юноши под челюсть, обращая его лицо к своему, - нет ли чего вроде масел? Пак поднялся и как дремлющий начал открывать шкафы и перебирать вещи - где-то же должно быть масло, надобность которого крестьянин не совсем понимал. В половину глаза он смотрел на Бэкхена, принявшегося снимать старое штопанное пастельное белье, оказавшееся, однако, для Чанеля и всего его класса роскошью, с подушек, одеяла, матраса, аккуратно укладывая ткань на табурет. В доме зазвучали скрипы и хлопки дверц и ящиков, ритмичностью своей напоминая звуки фабричной машины. Морксанец обошел по периметру комнату и, выйдя в коридор, где был у него пожелтевший навесной шкаф, поползший стенками вкривь и вкось, и дернув его створку, он задел рукой маленькую бутылочку, похожую на электрическую лампочку, которую Пак однажды видел в доме старосты. Бутылка дернулась и закрутилась на круглых своих боках. Юноша немедленно ухватил ее - склянка эта в его ладони выглядела ужасно маленькой - ухватил и выдохнул - не упала. И как удачно - маслянистая жидкость. Чанель вспомнил сестру свою, получившую масло это как сердечный подарок от одного из городских. Но что за несуразный все-таки то был презент! Должная быть эфирным маслом, жидкость оставляла на бумаге жирные пятна, и сразу делалось ясно - поддельный продукт. Его консистенция, помимо всего прочего, была такова, что человеку, растирающему масло между двумя пальцами, казалось, будто растирает он ароматизированное сало. Однако все эти заморочки и детали , от которого пляшет от ужаса сердце какого-нибудь парфюмера, не были знакомы простому человеку. И было ли дело Чанелю и сестре его до жирных пятен, до консистенции и до всего иного, было ли им дело до самого масла, если бутылочка, позабытая, долго хранилась в шкафу и на стенки ее осела значительным слоем пыль? Бен улегся на голый матрас, словно от тягучего жара раскинув конечности и лениво нежа лицо свое в светлом тепле умирающей свечи. Морксанец вернулся в комнату и, сев на постель, уронил на кисть свою пару капель жидкости, тут же растирая их. -Сгодится? Солдат кивнул и перенял из крестьянских рук флакон. Он намазал маслом свои ладони и опустил их на промежность, не спуская довольных глаз с Пака. Глядя, как пальцы старшего ласкали плоть и входили в тело его, как в то же мгновение он вынимал их и добавлял жирных капель, как оглаживал собственные чресла, как блестела его кожа, словно нечто драгоценное и призрачное, Чанель был заворожен тем, как откровенно совершалось перед ним ранее невиданное и столь личное, а Бэкхену непомерно льстил его притупленный взгляд, пробуждая в самой груди его задорный трепет. Он схватил расслабленную кисть морксанца и приложил к собственному паху. -Введи внутрь, - Бен, заигрывая, наклонил голову набок и сверху опрокинул еще четверть склянки на руку Пака. Глаза младшего забегали - вновь прикоснувшись к горячему телу, он вдруг был уже не столь смел; ему хотелось обрисовать эту ситуацию в сознании своем как нечто глубинное, как доверительное посвящение в нежное человеческое нутро, точно когда первый цветок по весне, только раскрывшийся, еще слаб и лепестки его тревожно тонки, но все-таки он уже раскрылся, он доверяет миру. Однако Чанель, этот косноязычный простак, не находил слов; только родившись в сознании, они терялись в звуках, звуках струнных. Морксанец, будучи не в силах описать словами, слышал мелодию, что сращивала в композиции своей влажные звуки хлюпающей жидкости. Пак протолкнул в узкое тело вирийца свои пальцы, постепенно заменяя ими Бэкхеновы. Бен отозвался свистящим утяжеленным дыханием на чувство того, как внутри него младший раздвигал пальцы. Солдат потянул того к себе под бок, тут же укладывая на бедро его свою левую ногу и раскрываясь шире. И Чанель подумал, как же хорошо было бы просто лежать вот так, лаская Бэкхена и слушая его шелестящие частые вдохи и выдохи, порой переходящие в голос. Юноша чувствовал себя защитой, широким своим телом прижимая Бена к стене. Тот глубоко дышал, медленно прикрывая глаза, был невообразимо спокоен, словно через пот из него выходили тревоги, и вдруг на него накатывала жажда, желание Пака в себе, чтобы собственная кожа плотно прижималась к коже морксанца, отстранялась на мгновение и снова прижималась в пульсирующем ритме. Ему хотелось тех живых толчков, при коих спина трется о постель и путаются клочками волосы, а колени, поднятые вверх, болят от дрожи и напряжения. Над головой нависло тягучее "хочется", и солдат вдруг захватил Чанеля в клинч, перекатывая его так, чтобы расположить точно над собою, сжал затылок юноши и прильнул к губам, укусив верхнюю. Губы его, теплые и иссушенные морксанским солнцем, показались Бэкхену подобием молодого крапивного листа, что еще совсем не может жечь, но все же слегка опаляет кожу. Рука вирийца проскользнула между их животов, немощно хватаясь за край штанов Пака, оттягивая их и поглаживая подушечками пальцев пах. С члена его густо на торс текла сперма, точно белый воск, и запястье Бена, в котором неустанно бегали мышцы, сгибающие его пальцы, мазало ее неравномерно по коже. Младший прислушивался к запаху солдата еще и еще и тянул аромат столь же блаженно, как прикладывается носом к новой книге сегодняшний человек, закатывая от удовольствия глаза. Чанель прикрывал веки, ощущая дышащий жар тела под собой, промаргивался, и, боясь не наглядеться вдоволь, не насладиться, упустить волнующий сон, он непременно рассматривал плавным и тягучим движений зрачков золотой блеск кожи и капли медового пота, что особенно уподоблялись росе там, где мышцы виднелись ясней при игре света пламени. И так спокойно ему становилось - он снова припускал веки и думал, как хорошо укрыл их его собственный дом и даже целостно абстрагировал от всего прочего, будто и не было никогда ничего иного, кроме двух жизней под этим потолком. Пока за окном строился мост, сходились в схватках и стыковались клинами армии и жили, претворялись в явь грезы об империях, о грозном величии, в это время их мир внутри стен был столь интимен и негласно внимал каждому действию. Если вне стен насилие совершалось от большой силы и все живое вздрагивало, как паутина на ветру, от страха перед силой этой, то внутри стен насилие становилось детищем слабости и его принимали с жалостью, сочувствием. Два мира эти не должны были теснить друг друга, как теснили вирийцы морксанский народ. В том была досадная трагедия. Под старой треугольной крышей, поросшей серым мхом, под гулкой грешной молитвой последних вечеров Бен и Пак в беспечности своей уподобились несчастным детям, коим все еще воспрещалась воля, но коих уже готовили к выпровождению за дверь, к прощанью с домом. И наконец в них вселился зверь. В нервных судорогах они прочно скрепились вместе, терзая ногтями, губами, зубами кожу друг друга и рыча от пошлого блаженства, точно дикие. Чанель, видя перед собой своего Бэкхена, оставившего благолепие духа, но обратившегося в истинных страх не вкусить всей страсти живых и бешеных плоти и крови, Бэкхена с горящим жадным взором, пережил сладкий эгоистический припадок желания измучить его, заставить потерять дыхание, удушить собственной грудью. Он сильнее навалился на солдата, толкаясь в него. Удары кровати о стену напомнили ему тиканье часов, и этот ритм подействовал на Пака гипнотически, будто у той дикости во всем теле его, у той дикости по отношению к Бену, был разум и столь же ровный, как биение ходиков. Бэкхен заложил руки свои за плечи юноши и оттянул того за волосы, вырывая из зубов его свою красную кожу шеи. Мышцы на шее Чанеля приятно потянулись. В этой тягучести он уловил невыразимую живую претензию на глубоко бьющую красоту, на узы всевластия юношеского бойкого чувства и некой трагедии, на тягостные противоречия, груз которых только орошает сладким молоком тело поддавшегося им. И морксанцу захотелось плакать от восхитительного соблазна этого ощущения, от своего бессилия перед ним. Бедра и живот его начали гореть. Он буквально чувствовал, как мчится его кровь по венам, и прижимался сильнее к Бену, бормоча, подобно полоумному или же раненному умирающему животному, о своем странном переживании, о том, как больно ему, и снова исходило из него наивное младенческое упование: "В небытии и на земле..." Бэкхен улыбался его лепету, вложенной в него легитимности. Последняя, даже не касаясь, однако же, и крайнего смысла слов парня, неким образом, своим звучанием ли, своими мягкими нотами лишала сил всякие недомолвки и восхищала до надрыва. Надрыв. С каждым горячим толчком внутрь, с каждым пульсирующим движением нити тел вязались в тугие комья и натягивались, грозя разорваться. Шумное дыхание участилось, сердце забилось сильнее. Как горячо, как туго. Вновь из симфонии тихих голосов, вдохов, шлепков, трения кожи, нескромного скулежа слух выхватил звонкие удары кровати о стену, напоминая об ассоциации со временем, и счет пошел. Все мышцы, забиваясь плотно, сжались в преддверии того самого надрыва; все вдруг застучало громче и забилось. Чанелю и Бэкхену и больно, и хорошо, и томно. Солдат, закусив щеку, приготовился отпустить свое телесное напряжение, пережить миг страстного пожара, немощно забыться и... Внезапное успокоение. Снова запахло тем маслом - аромат его защекотал слизистую. Бен в непонимании открыл глаза, будто очнувшись ото сна, и сквозь голос выдохнул так, что ясно можно было слышать, как порожистое дребезжание диафрагмы прерывает опустошение легких. Тело, изогнувшееся перед ним, всей своей формой и переливами обнажало парадоксальное выражение интереса и даже любопытства, очаровательной зависти, уже совокупившейся с неравнодушием к ощущениям собеседника в их диалоге плоти. "Каково это, когда обжигает изнутри?" Как все это было умилительно и естественно. Широкая грудь, выдававшаяся вперед, и заведенные за спину руки Чанеля пробудили в воображении Бена дразнящую ассоциацию с болезненным бесстыдным повиновением, будто, раскрывая тело свое, юноша предоставлял себя ко обращению, нежному и грубому, будто огражденная от мира кожицей, толстой и обветренной, рассыпчатая мякоть ради одного лишь простого романтизма, отроческого интереса, который уже успел приобщиться к философским тонким забавам телесного ублажения, жертвенно скинула с себя эту кожуру и всякие одежды. Пак ввел в себя пальцы, невозмутимо глядя на Бэкхена и желая нагнуться к его волосам и вдохнуть, поглотить их запах, точно ища в нем чувственное отвлечение. И парень потянул этот аромат тепла и земли. Бен завел руку за спину Чанелю, также вводя в него фаланги, и приложился губами к адамову яблоку, очерчивая его форму языком и ненарочно причмокивая, как одоленная жаждой собака. По сгибу спины Пака покатилась влага масла, обтекая его, капая вместе с потом на живот солдата и заискивающе, играючи обводя блестящими дорожками черты его тела. Любая капля, принимая свой идеальный образ в полете и трагично разбиваясь о кожу, опять же становилась человеческим соком, соком тех снятых с дерева медовых плодов вожделения, полных тающей мякоти. Голова кружилась неимоверно от терпкого плотского запаха и испарений масла, от аромата живого мускуса, и как вязало все тело от страшного желания, от томного ожидания, от губительно резко прерванной услады. Им нужна была защита от собственного выбора, что еще не растворился в воздухе и не сорвал завесу своих последствий - чужой мир прямо за окнами, он наблюдает. Однако страх этот тут же заглатывало обольщение, заполняющее чувством пьяной эйфории, желанием игры, желанием хрипло стонать имена друг друга, и пусть чужой мир вне стен услышит их - ему не ворваться внутрь. Окрашенные красным соком вен всего падшего под его кровожадностью обнаженные клыки блеснут и в щели дверей заглянут желтые глаза, он будет в гневе, он заскулит от ярости и голода, как слабый пес, он крепко сожмет между собой свои ноги , ибо зависть его, жадность до всего, что можно поглотить, совершит позорный конфуз, он устыдится дрожи во всем обессилевшем перед окнами этого дома теле и обозлится еще больше, но ничто не поможет ему пробиться сквозь стены. А пока молодость двух парней будет дразнить его динамической отдачей. Чанель, крепко схватившись за железное, подобное трубе, изголовье кровати, медленно насадился на Бена, чувствуя, что все глубже входит в него пульсирующая плоть, все глубже впиваются в его ягодицы пальцы старшего, и начал подтягивать на руках свое тело, поднимаясь и опускаясь неаккуратно, совершая между толчками большие перерывы. Кожа его тянулась у самого входа, от блаженной этой боли ноги отказывали в подчинении, всему телу становилось по-игривому неловко. Паку захотелось обвинить в этом Бэкхена. И пусть: человек часто обязывает виной другого, от собственной по-детски живой игры не замечая себя, делаясь невинным ребенком. Морксанец хрипло выдохнул: -Как ты жесток. Бен на это улыбнулся. Он подумал, что любовник его сам таков, и запрокинул голову, закрывая глаза и пропуская толчками воздух сквозь приоткрытые губы. Горячая жидкость ударила под кожурой плодов, ударила и пролилась, и затопила все, и утянула в свою трясину, как вирийская жажда и мечты о великой империи. Солдат напрягся всем телом, щеки его покраснели; он испустил чувственно-болезненный вздох, будто освобождаясь от сковавших его натуг, но очищаясь для грядущих. Чанель лег рядом, стремительно лаская себя рукой, содрогнулся в нервной судороге и потянулся за старым полотенцем на столе, чтобы утереть сперму. Здесь прямо перед носом его наконец догорела пресловутая свеча. Ким Чондэ, все это время наблюдавший за ними, почесав шею, задумчиво протянул: "На-а... Вот оно как" - и сошел с выступающих бревен.