Птицы
10 августа 2017 г., 18:22
- Нет, всё хорошо, - безотчетно сжимаю руки в кулаки в попытке скрыть дрожь.
Я никому ничего не скажу.
Чувствую кожей запястья покалывание. Птичьим коготком с лёгким нажимом - вопрошая.
Но это потом. Что с этим делать будет понятно как-нибудь после.
- Всё в порядке, - я протягиваю левую руку забрать документы.
Как-нибудь после, а пока что просто идти. Дальше.
Непривычно делать простейшие вещи левой рукой, как будто через силу. Но иначе пока никак.
В правом рукаве сидит птица. Маленькая сонная птица сложила крылья и прицепилась коготками к подкладке одежды.
"Мне нужно точно измерить или объем сердца, или размах крыльев" - и я точно справлюсь. Но никому ничего не скажу.
Остро и маслянисто пахнет железной дорогой.
Воздух полон запаха трав и стрекотания, ветер плавится ближе к горизонту. Над путями пахнет углем.
Я никому ничего не скажу, и правый рукав по привычке подвёрнут.
... Всё началось внезапно.
Я и не думала увидеть тебя так скоро - случайно заметить в купе полупустого вагона. Мы потерялись за звеньями цепочки воплощений, меняя лица. Мы оба понимали какую-то стеклянную, отчаянную неизбежность: в замкнутом пространстве мира нам всё же придется встретиться, раньше или позже. И посмотреть друг другу в глаза.
Но вот чтобы так скоро… Не знаю.
Я всё ещё в поисках, и цепляться глазами так естественно. Я пока не утратила надежду, хотя больше никаких доказательств, никаких следов, что Она жива.
Я верю и могу убедить кого угодно в десятке причин притвориться мёртвой, в десятке причин передумать и в последнюю секунду всплыть, взлететь в приступе свободной воли, в десятке причин прятаться, вот только… Не умереть, нет.
Не то чтобы у неё не было десятка причин, чтобы это сделать. Но чтобы она действительно хотела – нет.
Я не верю.
И тебе не советую.
Но раз за разом поиски не дают ничего; поезд несётся распахнутыми полями, и вместо Неё я встречаю тебя.
Каким ветром несет тебя среди лета в забытую глушь, я не знаю. Мне хочется верить в тебя как в случайность: край весны - время чудес.
Время поделено стуком колес на количество вдохов.
За окном запах полыни и певучих новолунных небес, сквозняки из дребезжащей рассохшейся рамы.
Закрывая глаза на выдохе, я вспоминаю всё в настоящем времени, проживаю ещё раз.
Первое удивление от встречи прошло. Тени за окном плавно удлиняются.
В такт стуку колес на столе дребезжит подстаканник с остатками остывшего чая.
Я безотчетно постукиваю ногтем по кромке граненого стакана - солнце отражается в стекле медово-рыжим.
Разговоры обо всем и ни о чем в случайную встречу - часть ритуала.
Люди меняются медленно, но неизбежно, и сейчас мы только слепок тех, кого знали когда-то. Самое время познакомиться заново.
Я ловлю отличия на слух, ощупью. И я ни о чём не спрашиваю прямо. Ни за что.
С первой самой секунды, я понимаю за внимательным прищуром и резким движением, с которым ты убираешь с окна голубую шторку: главное не изменилось. Ты всё так же несешь своё вынужденное бессердечие с гордостью. Как будто невзначай, небрежно, когда просишь прощения, с гордостью и без сожаления вовсе, мол, "извини, такой уж я есть".
Ох как же меня это всегда злило.
Ты свидетель и где-то косвенно виновник. Она ушла (свободная воля – страшная штука!), дом посреди моря без хозяйки опустел. Ты отпустил её легко. Меня же вовсе не принял.
Кто теперь виноват?..
Возможно, это и есть обида. Я не похожа на тех, кого просто греет чьё-то существование.
Что ты где-то есть, вдовствующий и счастливый, не делает меня спокойнее.
Но всё же нельзя злиться на тех, кто просит помощи. Я попробую перестать.
Рельсы гудят далеко и протяжно.
Я помню всё это ощупью. Память на кончиках пальцев; клокотанием, мурашками по одежде.
За шторками мелькнувший полустанок и тишина, тишина, тишина – замкнутая и зыбкая, наполненная только дыханием.
Мурашки под одеждой до мелкой дрожи; и я медленно считаю вдохи, потому что у исцеляющих раны руки дрожать не должны.
Странное ощущение, покалывание между глаз после долгих и долгих бессонных часов пути. В те несколько затяжных минут я чувствую мир двумя телами сразу, и собственным, и этим, вторым, потерянным; мир на кончике языка раздаётся травянистой горечью: тебе одновременно любопытно и страшно, страшно до немоты.
Ты лежишь, запрокинув голову, ладони сомкнуты на груди.
У меня во рту сухо, и я только пытаюсь дышать ровнее.
- Потерпи, - едва ли вслух; я думаю до дребезжания стёкол громко.
Несколько раз щёлкаю зажигалкой, наблюдая, как появляется и опадает язычок пламени и тонкие стены на долю секунд зацветают тенями.
Острый походный нож ложится в руку привычной мягкой тяжестью. Несколько раз провести широкое лезвие над огнём – почти тоже самое перед тем, как обрабатывать раны.
Вообще этого достаточно, но я держу нож в пламени дольше – чтобы успокоиться. Чувствовать кожей, как тепло плавно распределяется по металлу, рдеет под плетёной ручкой. Ручка из жёсткого зелёного шнура тёплая - почти живое прикосновение.
Не злиться. Не бояться. А ты смотришь, смотришь, не отводя взгляд. Почти зачарованно на язычок пламени, который то появляется, то исчезает в ладони.
Наконец-то скажи что-нибудь?
У тех, кто убегает и прячется, есть логика в выборе направления: следовать туда, где не найдут. У тех, кто догоняет и ищет, всё ещё проще: следовать, чтобы найти и поймать. У тех, кто запутался и мечется, сплошная неразбериха от слова совсем.
Как смотритель маяка, ты знаешь сотни способов подавать сигналы и считаешь язычки пламени с плохо скрытой почти надеждой в глазах.
Ты и правда думаешь, мне есть что сказать? Сигнал? Направление? Координаты чудес?
Я сдуваю с лица упавшую прядь; огонек качнулся рядом с волосами.
Координаты чудес. Мне бы их знать.
Мир сжимается до нескольких метров коробчонка-купе, внешние шорохи только слабо касаются сознания.
Рукоять ножа почти нестерпимо горячая.
Пламя отражается в полуприкрытых глазах зыбкими бликами.
Одежда насквозь пропахла солёным до слабой горечи морским ветром – накрепко. Ты оказался здесь уже после того, как твоя жена (с мягкими лучистыми морщинками в уголках светлых глаз, но с вытянутой в струну спиной, другой её мы не знали, я не знала, и до сих пор ищу в каждом встречном) ушла.
Да, после, но задолго до того, как ты станешь старым и невыносимо сварливым. Ровно посередине временного отрезка.
Я могу представить тебя старым, от вечного ветра лохматым, сквернословящим и пьяным; и я понимаю, почему твоя жена ушла.
Если хорошо вглядеться, я могла бы различить в твоих волосах не седину – синеву, это было бы на тебя так похоже. Получилась бы леденящая душу история о Синей Бороде, жёны которого уходили в море.
Да, пожалуй, если бы не моя иррациональная идея, что твоя жена жива.
Как странно, что это я ищу её, а не ты?
Ты мог бы искать её (или меня?), чтобы хотя бы придать смысл скитаниям, а не запутываться ещё больше. Это был бы хороший выход, если бы только тебе не было так всеобъемляще безразлично.
Ты мог бы поспорить за неё с морем в честном поединке. Была бы щемящая история про любовь и благородство: уступить, раз у них всё взаимно.
Но, опять же, я знаю правду: тебе просто всё равно. Совсем.
Я рассматриваю тебя, совсем ещё молодого; волосы мягко отблёскивают медным, и лицо напряжено так, что почти сводит скулы. Запоминать картинками, деталями.
Отогнутый острый воротник выглаженной рубашки – лёгкая клетчатая ткань, выгоревшая на солнце; слабое, слабое, затаённое дыхание в груди – едва заметное движение.
В груди, в которой нет сердца.
Что-то вместо него, поющее и скребущееся, влекомое магнитными полями; чужая упрятанная душа, пружина, а вот сердца нет.
Может быть, не было изначально, может быть, кто-то вытащил, кто теперь разберёт.
Но, честно, какой же ты невыносимый и гордый в своём бессердечии.
Я думаю громко, почти криком, и мы могли бы поспорить, как обычно, до хрипоты. Но ты молчишь и смотришь, смотришь во все глаза.
– Ты готов? – я кладу руку на прохладный лоб, и ты чувствуешь пульсацию с чистых запястий.
Иногда секунда на размышление – подлость.
– Больше не будет больно. Не будет тянуть неизвестно куда, не будет петь, и болеть тоже не будет. Станет легче, – я мягко впутываю пальцы в волосы.
Ты киваешь утвердительно, выдыхая. Как будто не следует насторожиться, если сказали, что в груди больше не будет петь? Преломлённое на границе сна сознание не воспринимает угрозу.
Левой рукой расстёгиваю пуговицы. Петельки плотные, ткань шершавая. Я запомню.
А дальше уже не смотрю, нахожу на ощупь кончиками пальцев, чуть выше рёбер.
Нож в руках тёплый.
Мысль – с мольбою, почти до крика, почти вслух: скажи что-нибудь. Самое время.
Ты говоришь, не подумав, даришь от чистого сердца. Кто-то скажет, как отрежет; а ты говоришь, как даришь.
И я заношу руку.
Шумным вдохом, слабым влажным блеском в уголках глаз:
– Иди сюда.
На выдохе – плавно, не с размаха. Длинная рана раздаётся жгучим теплом. Липко, горячо.
Слабый вскрик сквозь сомкнутые губы.
Через секунду из тёмной раны показывается тонкая когтистая лапка в слипшемся пуху. Край пера, а потом и сама птица. Маленькая серая птица с чёрной каймой на перьях. Беспокойная, осторожная.
Птица сонно щурит тёмные блестящие глаза и клонит голову, вылезает осторожно на ладонь, цепляясь когтистыми лапами за пальцы.
Маленькая, тёплая, лёгкая.
Скребётся лапками и топорщит липкие длинные крылья, и я стараюсь не сжать руку сильнее, чем следует. На коже остается розовый след.
Поспешно прижигаю рану, суетливо укрываю простынёй. Запах огня и жжёных перьев. А ты лежишь и смотришь, смотришь, прижав подбородок к груди; в деталях, тенях, малейших линиях. Я знаю, я и сама чувствую, как тебе больно, но ты молчишь.
Горелый запах обжигает нос.
Вместо сердца жила птица, в клетке из костей.
Я ухожу (сбегаю) сразу же – птица в руках скребётся беспокойно, перепачканный нож в кармане юбки ещё тёплый.
Итого размах крыльев: раскрытая ладонь. …Солнце рыжее и беззаботное по кромке лета. Веснушками, птицами, тёплым ветром с зелёных полей. Железнодорожная колея пахнет теплом, поздней черёмухой. В стороне от осыпающейся платформы родник.
Вода над железистыми залежами чуть солёная; на ветру, на тонких стеблях, качается белая ветреница. Тонкие цветы-мотыльки, лепестки мягко теряются.
Нож я закопала под родником.
До поезда ещё несколько часов, ноги гудят от ходьбы по шпалам. Есть время свесить ноги с платформы и дремать, и слушать, как потрескивают провода над путями.
Чувствовать спиной сквозь одежду нагретую платформу. Спину всё ещё неясно тянет после того, как я на ходу выпрыгнула из последнего вагона с дорожной сумкой.
Сонная птица на груди беспокойно скребётся. Она редко поёт и ест тоже очень мало; шевелит крыльями, но не летит. Я лежу, положив сумку под голову, прижав подбородок к груди рассматриваю, рассматриваю её. Птица вся перепачкана и бесконечно чистит и ерошит перья, шуршит. Почти невесомая. Я её вижу, но не чувствую веса. Я чувствую, как она царапается коготками. Тёплое-тёплое тельце – одни только полые кости да перья и воздух. Птица вертит крохотной головой беспокойно, склёвывает капельки воды с ладони, когда я пытаюсь её поить. Пищит, и я вижу, как пульсирует крохотная птичья гортань.
Над головой - в перистых облаках голубое небо сквозь провода; под спиной - теплая платформа, где-то между - птица. Всегда где-то между, в поисках воды.
Я несу свою беспокойную сонную птицу за пазухой или в рукаве, я слышу, как она шуршит рядом ночами.
Знаешь, ведь, если подумать, я могла бы рассказать всё проще, «как оно есть». Что в поезде душно и пахло заварной кашей; про храпящих соседей, про торговцев с тряпьём; обезличенно просто – кто кого покинул и с кем сошёлся (потому что сплетни – наше всё).
Обесценить можно всё что угодно, но кому из нас станет легче? И станет ли?
Ты принадлежишь своему ремеслу и месту. Как в твоей бессердечной груди оказалась перелётная птица, я не знаю – опрометчивая жалость пригреть отбившуюся от стаи птицу, чья-то мстительная воля – кто теперь разберёт.
Правда в том, что без неё ещё хуже.
Я не оставалась рядом до утра, но и так знаю – ты проснулся с резкой болью в груди. А потом была только невыносимая, щемящая пустота. Ты не помнишь ничего конкретного, хоть и смотрел во все глаза (никто никогда не помнит), осталось только жгучее неизбывное чувство потери – не помогут ни вино, ни молитва. Лежать и не просыпаться. Никуда не тянет, не поёт, не бьётся.
Для чего – я обдумаю после.
Пока сонная и сама не своя я бреду вдоль железной дороги несколько дней кряду. Существование в раннем лете бесцельно и бесценно; птица копошится в волосах; руки пахнут свежим молоком, ветер – зреющим хлебом.
Вероятно, я выгляжу настолько потерянно, что на одной станции даже спросили документы.
Из-за горизонта показывается поезд.
…И мы следуем, будем следовать, долго-долго, городами и именами, одинокими гнёздами на последних этажах; ни то в бегах, ни то в поисках, ни то…
Кто его разберёт.
Снова и снова; птица почти не летает, но я никогда не открываю окон, если на них нет сетки.
Вокзальные фонари горят ровным жёлтым. Птица уцепляется лапками и засыпает на груди под расстегнутой курткой, согретая и спокойная.
Сердце моё – птица.
Я несу его вглубь материка.