В темноте мотельного номера Донхеку кажется, что все вокруг исчезает – затихают звуки (не слышно даже минхенова дыхания), планета перестает вращаться и замирает в одном положении, день и ночь меняются местами, стрелки часов ломаются, сама вселенная трещит по швам. Позади остаются пыльные дорожки Ульджина, тесная сувенирная лавка, коробки с открытками, неудобная донхекова кровать; позади даже букет из сто одной розы и вальс на опустевшем футбольном поле – все такое неважное, как будто и не случалось никогда.
Так сейчас.
И плевать, в принципе, – плевать, что минхеновы ладони на его шее – обвивают мягко, пальцы скользят по коже осторожно, словно по клавишам расстроенного пианино; Донхек каждое мимолетное прикосновение ловит дрожью по коже. Знает же – им двоим вечности мало.
Минхен – ладонями под футболку, как будто нарочно себя по венам донхековым пускает, но Донхек не сопротивляется ни капли, даже не пытается; и вообще он их первый поцелуй представлял каким-то другим (о да, черт возьми, он действительно не раз его представлял) – спонтанным и робким, почти что детским, почти что нелепым касанием губ к щеке или подбородку, ну или что-то в таком духе.
Но Минхен донхекову футболку мнет в руках заметно дрожащих, наклоняется ближе и пытливо в лицо заглядывает, словно тайну какую выведать собирается; и взгляд его не затуманенный ни капли – наоборот, здравый и осмысленный, как будто они вдвоем все происходящее сотню раз отрепетировали. Донхек думает, что даже с сотней репетиций он бы не оказался готов; не так, не сейчас. Минхен в самую последнюю секунду улыбается робко и тем самым становится похож на ребенка – любопытного такого, наглого немного; и Донхек почти готов улыбнуться в ответ, пока не чувствует минхеновы ладони на своей голой пояснице.
И если тело Донхека говорит «Да», то все его сознание отзывается окончательным и строгим «Нет».
А сердце бьется в такт каждому вздоху.
– Не бойся меня, – от этих слов минхеновых хочется засмеяться. Донхек ведь только себя боится – того, что сделает или скажет что-то неправильно, окажется растерянным и неуклюжим (как раз таким, каким он сам себя чувствует). – Я же ничего плохого не сделаю, – его глаза искрятся улыбкой, а пальцы осторожно проводят вдоль позвоночника, и Донхек уже не чувствует ног – Минхен словно умертвляет каждым прикосновением. – Ты сам устанавливаешь границы.
Донхек кивает согласно и касается ладонями минхеновых предплечий – осторожно, робко; хотел бы он узнать хоть на мгновение, что сейчас творится у Минхена в голове – пожалуй, неразбериха полная, которая скрывается за внешним спокойствием. У Донхека, кажется, сердце застревает где-то между ключицами и биться перестает, когда Минхен его губ своими касается – мимолетно совсем, едва ощутимо – и выдыхает шумно. Затем прижимает ближе к себе, и Донхек невольно на носочки становится; и бесполезно уже, наверное, думать о том, что все могло бы случиться иначе – не так спонтанно и быстро, не так невинно-нелепо.
Они целуются недолго – вместе с моментами-передышками, когда жуть как необходимо набрать воздуха и на мгновение остановиться, вспомнить о самой потребности дышать; Донхек едва успевает сделать вдох, как Минхен вновь накрывает его губы, терзает до болезненных ранок, и Донхек чувствует себя выброшенным в открытое море. Море холодное и взвинченное внезапным штормом, где объятия Минхена – единственный плот, попытка вынырнуть из ледяной воды на поверхность и вдохнуть желанного воздуха.
Донхек как будто сам себя за голову хватает и топит, топит, топит в этих высоких бушующих волнах, которые бьют словно пощечинами и места живого не оставляют. Но это как завернуться в теплый плед посреди холодной зимы, как отогреться сладким какао, от которого еще идет пар; и, боже, конец августа действительно оказывается неожиданно холодным.
Шаг за шагом, словно в их первом неуклюжем вальсе, они подходят к кровати – и так замирают; Донхек смеется беззвучно (но ему кажется, что смех в любой момент может сорваться на громкий отчаянный крик) и зачем-то бесцельно проводит кончиками пальцев по подбородку Минхена, а Минхен в свою очередь смотрит только на его губы. Мог бы и цветы не дарить, и не приезжать специально, чтобы увидеться, – Донхеку всегда достаточно было одного лишь такого взгляда, почему-то до смерти влюбленного, и это на грани с сущей нелепостью – грани настолько тонкой, что можно в пропасть сорваться в любое мгновение.
Минхен в шею целует осторожно, футболку тянет ладонями вниз – совершенно в обратном направлении; под Донхеком мнутся застиранные простыни. Он понимает, что сам устанавливает границы, но сейчас это внезапно кажется очень сложным – когда можно себе вообразить до смешного внезапно, что границ не существует и вовсе. Донхек вдруг оказывается запредельно честным перед самим собой.
– Я это много раз представлял, –
«Ну, знаешь, я же еще почти подросток – гормоны бушуют и все такое. Было просто интересно, почему все зависимы от прикосновений и поцелуев кого-то близкого, но ты мне даже не близок достаточно, и…».
Да кого ты, черт тебя дери, обманываешь.
Минхен смеется – звонко, как над хорошей шуткой, – и целует снова. И Донхеку никаких других глупостей говорить уже не хочется, и собственная честность внезапно кажется роковой ошибкой, потому что в подобные моменты лучше вообще молчать и не издавать лишних звуков, только стараться дыхание ровным держать;
вдох, выдох, вдох, выдох – почти за гранью реальности.
И все вдруг становится очень сложным, когда Минхен, не встречая ни единого препятствия, стаскивает с Донхека его футболку; а Донхека кроет напрочь от того, как Минхен пытается быть нежным – до нелепости нежным. Пытается, но срывается; и дальше – вздохами под кожу, изувечивает своими следами мастерски, дорожку из поцелуев прокладывает под ключицами, и там словно гематомы расцветают сине-черными лепестками ядовитых растений. Донхек так это чувствует, когда угольно-черные волосы на минхеновой макушке путаются меж его пальцами, и все, чего ему – по-честному – хочется, – чтобы момент этот продлился как минимум вечность; эдакий подарок свыше, пока что Донхеком не заслуженный.
В молчании отчетливо слышится каждый звук – шуршание постельного белья, хруст тех самых застиранных простыней, сбитое минхеново дыхание, когда он нервно сглатывает – его кадык дергается, и Донхеку вдруг непреодолимо хочется прижаться к нему губами, от волнения пересохшими. Он себе позволяет каждую вольность – среди них имеются даже те, от которых Минхен сильнее впивается пальцами в его бедра и стонет хрипло, едва слышно, но достаточно для того, чтобы еще раз подтвердить всю вопиющую неправильность происходящего.
Донхек ломается.
Поэтому он решает сломать Минхена тоже.
.
– Даже если и разобьемся, разве после нам будет не плевать? – минхеново лицо расцветает азартной улыбкой, а у Донхека губы болят безбожно от воспоминаний о его поцелуях, и хочется прошедший день повторить еще раз с самого начала – начиная от спонтанных прогулок по сонным городским улицам и поездки к морю и заканчивая… заканчивая всем тем, что случилось в мотеле. – Послушай, не будь занудой – ты слишком взвинченный.
– Нет, я просто не хочу умирать в восемнадцать, – хмыкает Донхек, и его слова определенно не являются для Минхена чем-то очевидным. На запредельную скорость Донхек уже почти не обращает внимания, но это не значит, что она перестает его возмущать. – Остановись, ладно?
Минхен сначала разгоняется до максимума, не убирая с лица все той же хитрой улыбки, а потом вздыхает драматично и постепенно замедляется, подъезжая к какой-то заправке, где нет ни души и только горит одинокий блеклый фонарь; пикап останавливается у обочины, и Минхен, не убирая рук с руля, поворачивается к Донхеку.
– Поцелуй меня, – что-то простое и повседневное, как: «Выйди, пожалуйста, в магазин за хлебом». Но Донхек за одну ночь привыкнуть не успевает – ему надо настроиться, перевести дыхание, взять себя в руки и… ну и все такое прочее. Минхен улыбается снова – на этот раз лукаво. – Иначе снова разгонюсь.
Донхек подвигается ближе с осторожностью неопытного грабителя, вошедшего в свой первый банк, – нужно осмотреться, затаив дыхание, нужно проследить, чтобы нигде не было ловушек наставлено, чтобы сигнализация не сработала и все в один момент не начало пылать ярко-алым. От Минхена пахнет мужским парфюмом, гелем после бритья и куревом едва ощутимо – Донхек прохладный воздух вдыхает жадно и, судя по ощущениям, целуется вообще впервые; или
как впервые.
Минхен довольно улыбается в поцелуй и сам наклоняется вперед, сам отпускает руль, сам обвивает руками донхекову шею и щекочет кожу дыханием теплым; Донхеку хочется курить и пьяно смеяться, но он отрывается первым, пока грань неконтролируемого сумасшествия пересечься еще не успела. Отрывается и смотрит на Минхена выжидающе (на него в ответ – влюбленно); Минхен почему-то безмолвно качает головой и снова смотрит на дорогу, освещенную блеклым светом фар. Пикап медленно трогается с места – на этот раз не гонит, как сумасшедший, а неторопливо плывет по пустому шоссе, и Донхека словно в одно мгновение болезненный спазм отпускает.
И дышать становится как-то невероятно легко.
– Все еще боишься, что мы умрем? – Минхен интересуется с легкой улыбкой; Донхек знает, что смерти бояться бессмысленно, но рядом с Минхеном он почему-то боится.
Донхек пожимает плечами – ему совсем не хочется говорить правду сейчас, так что он выбирает что-то очень к ней близкое.
– Я просто надеюсь, что в таком случае ты будешь крепко держать меня за руку.
.
Минхен учит Донхека играть в шахматы.
– Мне кажется, я слишком тупой для этого, – вздыхает Донхек, постукивая одной из пешек по деревянной доске и подпирая подбородок рукой. – Я третий раз тебе проигрываю.
– Ты и играешь третий раз в жизни, – хмыкает Минхен. Они сидят за маленьким столиком в пустующей в такое время сувенирной лавке; Юта ушел домой еще час назад, доверив Донхеку ключи и все свое добро в виде открыток и статуэток. А Донхек нашел на одном из стеллажей последний экземпляр стареньких винтажных шахмат – коробку из немного потертого дерева, каждая царапина на котором словно только украшает его. – Ну же, пробуем еще раз.
Минхен расставляет фигурки по местам, и игра начинается заново; их пальцы то и дело случайно соприкасаются над доской, и Донхек в такие моменты вздрагивает и пытается скрыть неуместную нелепую улыбку, но Минхен ее все равно замечает – замечает и улыбается тоже, делая очередной ход. Таким образом он почти в самом начале игры ставит Донхеку шах.
– Ты меня совсем не жалеешь, – фыркает Донхек и старательно пытается защитить своего короля. Минхен украдкой поглядывает на его сосредоточенное лицо. – Если я и в четвертый раз проиграю, то ты официально станешь самым ужасным учителем в истории.
Впрочем, Донхек проигрывает и в четвертый, и в пятый, и даже в шестой раз – он думает о том, что Минхен чертовски хорош во всем, за что бы ни взялся, и мысленно даже немного завидует. Минхен подвозит его до дома и долго-долго смотрит прямо в глаза, не включая в машине свет; его лицо освещают только тусклые отблески уличных фонарей. Донхек вспоминает о том, что времени у них двоих остается все меньше, и эта мысль резко и неприятно ударяет по вискам.
– Завтра снова поеду в госпиталь, – зачем-то говорит Минхен, переводя взгляд обратно на дорогу. – Нужно поговорить с врачом матери насчет химиотерапии и… всякого.
Донхек, конечно, решает промолчать о том, что завтра он тоже там будет.