Жёлтое письмо
3 апреля 2018 г., 16:58
Мне кажется, я схожу с ума.
Схожу совершенно определенно, как с электрички на нужной мне станции. Я повешенный, болтающийся в петле, я математический маятник: никакой опоры, никакого спокойствия.
Решительно не высыпаюсь. Взять бы кредит на сон, пусть даже под немыслимый, бесчеловечный процент; не знаю только, в каком виде и как долго придется возвращать. На прошлых выходных был у Сперанского. Пытался вызнать, как выдержать сумасшедший ритм жизни, заданный Петербургом. Каким богам молиться, какому демону продаться? Тот улыбнулся и ответил, что марать руки о мою заносчивую польскую душонку и сам черт не пожелает.
У Сперанского удивительно длинный язык — я, заслуженный остряк нашего Comite du salute publique, способен авторитетно судить об этом. Его остроты и каламбуры точнее и смертельнее любой пули. Выстрелив, они оставляют на его губах — вместо пороха — улыбку разрывного снаряда.
Мне противна категоричность морали. Это тоже симптом безумия — в том общепринятом смысле, что безумие есть форма остракизма. Человек не черно-белая фотография, на которой все просто и объяснимо. Человек — сложное, многоярусное и многослойное, точно затейливый десерт. Неизвестно, каким окажется его вкус. Я не знаю, хорош Сперанский или плох, чем он прослоен и начинен. Наша с тобой первая аксиома: «Самый прекрасный и дорогой человек всегда достоин презрения больше остальных». Сперанский умен и интересен — этого мне вполне достаточно.
Иногда меня удивляет, до чего такие люди любят сентиментальничать.
У Сперанского душа старика — дряхлая, мудрая, наивная. Старость — тоже помешательство, сумасшествие чувств, и чем больше лет набегает на счетчике жизни, тем больше в нас от тех, кем мы были в детстве и от кого отреклись в юности.
Как-то во время нашей польской поездки — ты помнишь? — мы с тобой сильно повздорили. Тогда меня насторожила твоя приторная словоохотливость, поездки в Варшаву, километры и килограммы исписанной бумаги. Ты превратил отпуск в рутину командировки, и ради чего? У тебя были дела в Германии — ты не счел нужным поделиться со мной. Ты жил в моем доме, с моей семьей, лгал им и лгал мне: мы значили для тебя не больше, чем бесконечная последовательность цифр после запятой.
В ответ на все мои обвинения ты лишь пожал плечами — нонсенс, ведь ты обожаешь оправдываться. Нахмурившись, я выплюнул с холодной яростью:
— Ты мной пользуешься!
— Я тебе доверяю.
Я тебе доверяю. Странно спорить с человеком двадцати семи лет и слышать от него ребяческое я-тебе-доверяю. Странно в свои тридцать пять, на стыке литосферных плит зрелости и старости, протяжно молчать… и верить.
И отчего я не умер молодым?
Я старею. Я чувствую это, чувствую, как мои воспоминания покрывает пыльная корка. Тебе известно, что пыль — это мертвая кожа? Значит, мое Время исходит пылью; старость — состояние, в котором Оно покидает человеческий мозг, освобождая его для прихода Памяти. Жаль, что Она все же настигает меня. Жаль, что однажды — я наверняка не почувствую этого — Она неслышно подкрадется сзади и вцепится мне в волосы. Скребнет ногтем по ключице, и я затихну, беспомощно дернув ногой в предсмертной судороге.
Человек умирает, когда Память наваливается на него всей многотонностью своей массы, пережимает горло, не позволяя сделать ни единого вдоха. Я умру быстро. Быстрее, чем надеялся, — раздавленный воспоминаниями о тебе.
Мы все падем жертвами Памяти. Постарайся не умереть, и через много лет я увижу твое лицо. Постарайся не погибнуть, и я, смешной сумасшедший, не принесу на твою могилу бумажные цветы воспоминаний.