Бархатное письмо
13 апреля 2018 г., 08:29
Я был создан для того, чтобы жить после тебя. Существовать после тебя, писать после тебя. Презирать тебя, как всякое будущее презирает прошлое. Я был создан черным покрывалом на твоем катафалке. Заметь: здесь, как и повсюду, я обязан неотступно следовать за тобой. Даже после смерти.
Как неотвязчиво порой чужое присутствие!
Скоро отпуск, и количество моей работы неудержимо стремится к нулю. Я устаю. Кажется, я способен потратить зря час или два, превращая жизнь в бесконечно растянутую прямую с равными насечками. Сижу, ввалившись в свой пухлый коричневый диван и уставившись прямо перед собой. Бессмысленность — ненасытный зверь, пожирающий добычу целиком. У меня не осталось времени на мысли о себе, о тебе — не осталось сил. Чрезмерное количество свободы вредит здоровью. И принцип тот же, что у передозировки: излишек свободы рождает вседозволенность, вседозволенность — беспокойство. Я не нахожу себе места. Я закован в стальное чувство тревоги, точно в кандалы, и дни тянутся за мной тяжелой медлительной цепью.
Тем больше мне хочется писать. Тем больше я боюсь, что окажусь повинен в самом тяжком из писательских грехов — словоблудии. Спрятаться от окружающих за решеткой из букв, за продольными прутьями строк; такая самоизоляция равносильна гибели. Диагноз поставлен — готовьте гроб, обивайте его черным бархатом.
Не хочу больше говорить о себе. Не хочу, чтобы эти письма превращались в личный дневник. Боюсь односторонности.
Боюсь, что полупрозрачное стекло бумаги перестанет просвечивать силуэтом прежних дней — ни тебя, ни меня, ни боли, ни привязанности, ничего. Так вот что означает немота! Разговор с самим собой, с пустотой стены. И сколько ни стучи, не достучишься. Только разбитые в кровь костяшки — одного цвета с шершавым кирпичом.
Я всегда гордился своим умением молчать, накапливать желчь, словно конденсатор — электрический заряд. Мертвые тоже молчат. Молчат, пока ничто не разнимет их посинелых, изъеденных тлением губ, потому что смерть — это свобода молчания. Потому что бархат изжевывает звук, перемалывает его в однородную кашицу. Или же эта беспомощность — сила той же природы, что и моя беспричинная тревога?
Я хочу, чтобы все знали: ты был подлый, лживый, высокомерный, жалкий в своей беспомощности, беспощадный в насмешливой глупости. Коварный и бессердечный, наполненный всякой дрянью, чтобы прикрыть стыдливую пустоту в груди. Я хочу излечить других от любви к тебе — этой страшной проказы, поразившей их умы, потому что профилактика не отличалась должной последовательностью. Потому что я один сделал рентгеновский снимок души и обнаружил раковую опухоль.
Но еще лучше — излечить не их, не тебя (оставлю это Виллие), но самого себя от ненависти и презрения. Смириться. Свыкнуться. Принять, как того требует твоя любимая доктрина о неизбежном зле.
Мы будем гулять по улицам и петь песни в бутылку пепси, купленную Кочубеем. Сперанский будет спорить со мной о религии. Новосильцев поскользнется и упадет, хотя невозможно далеким кажется ноябрь и на ногах у него — не просторные угги, а тесные лакированные туфли. Мы наденем свитера и футболки черного цвета. Цвета свободы, цвета выгоревшей дотла души. Мы пройдем мимо Исаакиевского собора, танцуя, дурачась, рассыпая вокруг веселые искорки смеха. Мы представим, будто нам не тридцать, не сорок, а только шестнадцать лет, и притворимся, что никто вокруг не догадывается об этом. И неисправимый в своей глупости Поль будет сетовать на рак, или СПИД, или что там еще. И ты будешь с нами — как прежде.