Нет заклятий, что могут помочь мне, ты живешь под кожей моей.
У него под кожей как будто вибрируют и жгутся воспоминания, и тело все вспоминает, и его красивое лицо кривится, застывает, а на глаза падают отросшие волосы. У него под кожей их душные вечера в пьяных компаниях, когда гам вокруг, везде какой-то движ и гомон, но они одни, а все остальное — белый шум. И он чувствует как его развозит так, что он сам забирается к Максу на колени, а тот шипит — ну конечно, Дима же не девка в сорок килограмм, тут таких жменями можно хватать, но стоит ли? Он вдавливает Макса в кресло, гремя тяжелыми костями. Всем либо похуй, либо похуй: кто только не пидорасится в шутку, верно? Алкоголь слегка подтирает границы, и, в целом, мир вдруг начинает в твоей голове строиться совсем на других устоях. Дима просто хочет быть ближе, быть ближе к Максу и чувствовать его запах, Диму он влечет, Диме он особенный, а так — не ебет. У Димы под кожей, как по стояку кипяток, струятся воспоминания о начале. Когда они ещё пиздюками на скейтах по вечерам каждый день у заброшенного падика гоняли по пыльному асфальту. Дима тогда уже любил фотографировать. Он снимал, как ему казалось, что-то на стиле, а Макс смущался и злился. — Я же как уебище выгляжу, зачем ты фотографируешь? — Знаешь что, у меня на объективе некрасивых людей не бывает. Так что ты не уебище, а идиот. Диме больше нравился Максов скейт, и тот разрешал ему, так и быть, меняться раз, меняться два, а потом доменялись, что унесли домой не своё, чужое, добро. И Макс решил что это явно знак, вывел на обратной стороне с облупившимся рисунком перманентным черным маркером «пидор» и отдал с чувством полного самоудовлетворения. На что получил Диму, почесывающего затылок с потерянным видом, и: — Ты чё, пацан, опух? Какой я тебе нахуй пидор? Вот такой. Макс тогда просто плечами пожимал, а Дима весь вечер это послание тщательно закрашивал, и получалось абы что, лучше бы уже и «пидор» было. Тысячи масок, прекрасных моментов, и все, что Макс там поселил и спрятал, все у Димы теперь буквально под кожей. Разрывает ее. Как они лежали на мокрой крыше, свесив ноги за край, как будто в каком-то неснятом фильме, плечо к плечу, что ткани толстовок втирались одна в другую. И у Димы в груди и в животе что-то яростно скручивалось в клубок, который он старательно пресекал в росте, но это уже не от него зависело. Он, конечно, все испортил. Ему просто казалось, что все замечательно. Они часто бывали так на крыше. Дима мог смотреть на Макса почти в тишине, даже без белого шума толпы знакомых рядом, только крики людей из города снизу, но они абсолютно точно выше их всех. У Макса были горячие карие, почти черные глаза, что плавят и засасывают. Черные брови, что над ними нависают, и взгляд всегда из-под них такой уверенный в себе и вообще во всем, что в это даже хочется поверить. Дима мог смотреть на его губы, как-то особенно выразительные и пухлые, на выраженные скулы, темный ёжик волос на твердом черепе. И Макс этого даже не замечал, потому что Дима научился успевать парировать и разглядывать одновременно. Когда они лежали так, Дима мог соприкоснуться с его бритой макушкой своей, зная, что Макс не придаст этому значения, а для Димы это — верх. Ему даже начинало казаться, что Макс тоже что-то чувствует и тоже идёт вперед, когда гладит его по лопаткам во время прощальных объятий, что-то ищет своим взглядом на его дебильно-блаженно улыбающемся лице, пока подбирает мысль, так нежно поет своим сиплым голосом, когда берет с собой наверх гитару, что все Димино тело становилось, как разложенная карта; так смотрит на него и улыбается, что… Дима однажды просто придвигается к нему и целует, так, что Макс ничего не успевает понять. И Дима навсегда это все запоминает, так запоминает, что это въедается под кожу: его мягкие губы — удивительно мягкие — и тепло его дыхания, и запах тела совсем рядом. Как только Макс понимает, а происходит это за доли секунды, он тут же отталкивает Фадеева и начинает тереть губы, чуть ли не раздирая их. Внутри у Димы все не то, что обрывается, а прямо без разбега ухает вниз, камнем в сосущую пропасть, а клубок, что заматывался все это время, начинает его стремительно душить. Зачем он, блять, это сделал? Зачем он это сделал? — Фадеев, ты че, блять, охуел? — Макс обращает к нему свой взгляд, и Диме почти физически от него больно. Ему даже жаль, что Макс не впечатал его лицом в бетонку, на которой они сидят, так, чтобы кровь запузырилась и полезла в рот, нос, но он бы тогда этой мерзости внутри бы не чувствовал хотя бы первые пару минут. Ему так хочется вдруг блевать, просто блевать и блевать от того, насколько он противен. Как будто ему дали под дых, и ему нечем дышать, нечем говорить. Глаза Макса его прожигают и видят теперь насквозь, продирают всю суть до костей, скребут и выворачивают. А у Димы мозг плавится, и сердце бьется в горле, что он ни сглотнуть, ни продохнуть не может и выдавливает только еле слышное, натянутое: — Прости, — и, не видя ничего и еле справляясь с, как назло, длинными заплетающимися ногами и руками, поднимается, забирая расстегнутый рюкзак, нервно хватая выпадающие вещи, спешит к выходу, к спуску, в лифт, стараясь пересилить чертов ком и глотать, глотать слезы, через силу. Зарыдать от стыда и боли ещё здесь — это конец, полный, и хуже уже не может быть. Хуже и так уже не может быть. Он не может себе этого позволить. Потом Дима старается ни с кем из друзей не общаться, он боится, он настолько боится, что не может спать. Позже он все же вынужден встретиться с друзьями и по их виду понимает, что они ничего не знают. Но этот ком все стоит и не пропускает пищу, кусок в горло не лезет, и Дима худеет, бледнеет, а потом наступают экзамены. Скоро ему уезжать, а ему просто хочется умереть. Потому что Макс уже под кожей, где-то во внутреннем ухе слышатся, не переставая, звуки его гитары, и видятся его пальцы, перебирающие острые струны. Последний вечер перед отъездом нужно провести с друзьями, чтобы попрощаться. Они смеются, Дима улыбается через силу, Макс улыбается, но на него никогда не смотрит, а если вдруг так попадается, то Дима и сам на него смотреть не может. Когда все потихоньку расходятся, Дима собирается с силами, сглатывает этот ком ещё глубже и спрашивает: — Макс, можно тебя просто обнять, — он выговаривает каждое слово четко, особенно «просто», и у него на языке словно бы скрипит пыль. — Я же уезжаю. Макс не смотрит опять же, но кивает. Дима снова чувствует его рядом с собой и их разницу в росте и комплекции, он боится как-то не так сжать его плечи и ребра, но внутри так распирает и режет горло от осознания, что это их последнее объятие вообще, и он не выдерживает и утыкается Максу в плечо, максимально не по-пидорски. Чувствует, как Макс напрягается, но зачем-то снова поглаживает его по лопаткам. Дима стоит так слишком долго, Макс уже отпустил руку и, наверное, смотрит сейчас на него с отвращением или упреком, но Дима не хочет об этом знать, не хочет отпускать. Приходится. Он смотрит на Макса, и тот даже почему-то не отводит взгляд, но прочитать в нем что-то сейчас уже невозможно. — Удачи, — он протягивает Диме руку, и тот ошарашено смотрит на него, будто утопая в благодарности за один этот короткий жест. Он жмёт его ладонь в ответ и ее тоже запоминает: она теплая, узкая и сухая. — Спасибо, — это самое искреннее «спасибо», которое он когда-либо за всю жизнь говорил. К сожалению, руку тоже приходится отпустить, и он это делает даже слишком быстро, чтобы больше не мучаться и быстрее уже уйти, чтобы позволить Максу не мучаться. И ведь они были такими хорошими друзьями до этого… — Надеюсь, мы ещё увидимся. Макс только пожимает плечами. — Вряд ли. Когда Дима подходит к подъезду, он оборачивается, но Макс уже скрылся где-то среди людей. Ну, значит, все. И вот это все въелось к Диме под кожу, и он так хочет все это вытащить и выбросить, если сможет, но ведь там под кожей — ничего, только мясо и кости. У него короткие выпуклые шрамы белеют ближе к локтю — он точно знает, что там ничего нет. И надо бы дальше жить, прошло совсем мало времени, но Дима одно уже точно понял, чтоНет заклятий, что смогут помочь мне, ведь ты навсегда под кожей моей.