ID работы: 5874398

Лёд

Слэш
NC-17
В процессе
92
Размер:
планируется Макси, написано 295 страниц, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
92 Нравится 205 Отзывы 41 В сборник Скачать

Часть 10

Настройки текста
10.       Выстрел бабахнул за опушкой леса, раскатился как гром. Далеко в горах заметалось эхо.       Стянув зубами перчатку, Отабек вытер ладонью стеклышко часов. Второй выстрел не заставил себя ждать; Отабек следил за секундной стрелкой, пока эхо не улеглось. Теперь надо было разделить количество секунд на два и умножить результат на скорость звука, чтобы узнать, сколько до горы километров.       — Четыре, — поколебавшись, объявил он веско и поднялся с поваленного пихтача, на котором отдыхал после скоростного перехода. Проверил крепления и завязал шарф потуже, надел перчатку. С еловой лапы свалилась снежная шапка, бесшумно промяла сугроб.       Лесная зимняя тишина — самая лучшая. Звонкая от мороза, живая.       Широкие лыжи ходко шли по свежему снегу. Торить тропу в таком пухляке, не рыхлом и не твердом — одно удовольствие. Отабек дал отцу слово не соваться к месту охоты и вернуться на стоянку до сумерек. Значит, на удовольствие оставался всего час.       Он смотрел в оба. Если не зевать, можно заметить мышиный бисер или крестики тетеревов. А если повезет, то и следы рыси с длинной поволокой.       Прогалину пересекала цепочка четких ямок: пара маленьких, потом чистый снег длиной в прыжок, и пара больших. Горностай. Прыгал быстро — не ставил задние лапки в отпечатки передних, и налегке, без добычи.       Отабек азартно двинул по следу. Ласка оставляет такие же двоеточия, только раза в два мельче. У колонка двоеточия покрупнее, потому что колонок и сам побольше. Рыжий, не такой маскировщик, как ласка и горностай, но такой же упертый одиночка и кровожадный разбойник, которого невозможно приручить. Давит белок в гнездах и любит охотиться на зайца. Отабек тоже полюбил, только на свой лад: разбирать заячьи петли, разгадывать сметки. Как-то раз повезло выйти на лежку в зарослях тальника, но спит заяц чутко: взвился свечой и удрал. А в позапрошлую охоту Отабек напал на следы джунгарского хомячка: четыре одинаковые точки, словно хомячок не бежал по степи, а шагал вертикально, как лиса. Когда хомячок замечает врага, то припускает во всю прыть и катится, будто снежок. Зимой он маскируется: меняет окрас на белый. Если ты не ястребиная сова — не разглядишь. А если нападешь на свежий след и успеешь догнать, хомячок не испугается. Сажай на ладонь — не сбежит. Ему не страшны сорокоградусные морозы, и чужого запаха он совсем не боится. Он берет крошку хлеба передними лапками, как руками, и ест. А потом начинает умываться — совсем как человек…       Отабек остановился.       Прямо перед ним в низкой развилке березы кто-то насторожил проходной «гуманный» капкан — на куницу или на соболя.       Горностай был еще живой. Самец: длинный, тонкий, как меховая сосиска, он извивался верхней половиной передавленного тела. Кисточка хвоста неподвижно чернела на снегу.       По неписаным лесным законам трогать чужие капканы нельзя. На запреты плевать, но раскрыть проходной капкан охотничьим ножом не получится. Тут нужен топор. И мужская сила.       Отабек подошел, воткнул палки в снег и все-таки расчехлил нож. Горностай застрекотал и зашипел. Извернулся, распахнул пасть как гюрза, укусил стальную раму.       И затих. Отабек стоял над ним, шмыгая и вздрагивая, пока нож не выпал из онемевших пальцев.       Вообще-то горностаю повезло, что все кончилось быстро. Если бы ему передавило лапку, он бы замерз и не успел открутить ее. А колонок выкручиваться из капканов не умеет, он бы стал себя грызть. Только не выше стальной рамы, а ниже. Отгрызенную лапку колонок съедает, — непереваренные остатки находят потом в желудке.       Собственный желудок свело мучительной судорогой; Отабек дернулся вперед, сгибаясь пополам, закашлялся. Еще секунду он пытался не захлебнуться рвотой, — и через миг наваждение схлынуло. Видения прошлого, давно забытые, милосердно затертые детской памятью, вытеснила реальность.       — Юра, — отдышавшись, сказал он сиплым голосом. Перегнулся к нижнему ярусу: постель была пуста.       Отабек провел ладонью по мокрому лицу. Боль слабо пульсировала под повязкой. Тошнота еще колыхалась у горла, во рту было горько и сухо.       Щурясь и моргая, он привалился плечом, а затем спиной к холодной стене, макушкой едва не задев скошенный потолок. Противоположная стена была намного выше — метра три с половиной. В комнате было светло как днем благодаря фальшивому послеполуденному солнцу. Сейчас оно освещало не горную долину, а бирюзовую морскую гладь с пенным кружевом прибоя. У деревянных мостков покачивалась рыбацкая лодка. На столе белел лист бумаги, придавленный картонным стаканом.       Отабек откинул одеяло, соскользнул на холодный пластиковый пол.       Лист был исчиркан сверху донизу — лесенка кривых строк размашистым почерком:       Я в порядке!       В цех иди сразу,       сумку бери с собой.       Бьют дубинками током       без предупреждения       Тут все психи блядь!       До скорого. Юра       Ниже приписано покрупнее:       ТЫ ЗАЕБАЛ СТОЛЬКО СПАТЬ!!!       Он подобрал с пола простой карандаш с отбитым кончиком грифеля и положил на стол, взял тяжелый холодный стакан. Ледяная вода показалась вкуснее родниковой. Отабек переступил босыми ногами, оглядывая себя с брезгливым недоумением. Пока он спал, его раздели до белья. Вернее, переодели — в трусы и майку из серого хлопка, помеченные белыми цифрами. И заодно озаботились его рукой — повязка была свежей. Из-под потолка левее окна целилась камера видеонаблюдения. В двери поблескивал смотровой глазок, сквозь решетку вентиляции струился прохладный воздух. Пожалуй, слишком прохладный. В комнате было градусов восемнадцать.       У стены вплотную к нарам стоял пластиковый стеллаж. Всего две полки: на верхней сложены штаны и куртка защитного цвета, пара носков, спортивные тапочки в целлофане, стопка полотенец, камуфляжная сумка, похожая на солдатскую укладку, с предметами личной гигиены — от зубной щетки и маникюрного набора до битком набитой аптечки. Рядом лежали его часы. На нижней полке — только полотенца.       На поясе штанов и на левом рукаве куртки был нашит номер: 190. Пожелай мне удачи в бою, ухмыльнулся Отабек, без колебаний облачаясь в спецовку. Механически завел часы, застегнул на правом запястье.       Юрина постель была разворочена, заправлена кое-как. Отабек взбил подушку, без единой морщинки натянул простыню, расправил одеяла — их было два. Мерзляк, подумал без насмешки. Кровати были нестандартно широкие, с толстыми ортопедическими матрасами. Неудивительно, что он проспал пять часов подряд.       Подстегиваемый азартной злостью, Отабек встал на раму нижнего яруса, занялся собственной постелью, выровнял край одеяла, как по линейке. Особым аккуратистом он никогда не был, но в памяти всплывало вдолбленное намертво: постели должны быть однообразно заправлены и содержаться в порядке в течение всего дня, запрещается ложиться на постель в обмундировании, кроме дежурного по роте при отдыхе, и в обуви.       Тапочки пришлись впору, удобные, с порядковым номером, вытравленным на резиновой подошве. Над дверью горели зеленые цифры: 13-13. К удаче, — сверив часы, отметил Отабек по детской привычке. Перекинул через плечо ремень сумки, повесил на шею полотенце, посмотрел в глазок. Откатил створку. Свет в комнате тускнел, пока он задвигал за собой дверь.       Дорогу заступили охранники-китайцы с автоматами наперевес. Не те близнецы, что таскались за ним утром, но такие же рослые.       Отабек кашлянул в кулак.       — Здорово, парни.       Парни переглянулись. Его запас китайских слов ограничивался приветствием, ругательствами и пожеланием удачи, зато произношение ему ставил Гуанхун. Отабек шагнул вперед, охранники опустили дубинки и синхронно расступились. Зашагали следом.       Отабек расслабленно держался за концы полотенца. Матовые плафоны разгорались ярче, отмечая его неспешный путь мимо пронумерованных, одинаково приоткрытых дверей. За каждой стояла тишина. Тишину ритмично разбивал бас из «Бошетунмая». Гитарный перебор звучал так отчетливо, что Отабек сперва принял обычную музыку в собственной голове за радиотрансляцию.       В первой комнате шла уборка; мелькнуло испуганное лицо китаянки в черно-белой униформе. В «гостиничном холле» ничего не изменилось: те же столы, диваны и кулеры. Между кадками с пальмами светился напольный аквариум, сбоку на его широкой тумбе намывала гостей черная кошка. Блеснув глазами, опустила лапу. Отабек на ходу приподнял ладонь, пошевелил пальцами, не вполне уверенный, что приветствует не галлюцинацию. Прошагал по коридору, которым его привели в бункер. Завернул в туалет. Как ни странно, охранники остались снаружи.       Внутри стоял полумрак, пахло лесной свежестью, влажно блестели плитки недавно вымытого пола. Длинные ряды умывальников и писсуаров сверкали белизной. Из невидимых динамиков доносилась «Зима» Вивальди. Отабек оставил тюремный несессер на полке под зеркалом, над которым тут же вспыхнул свет. Пересчитал взглядом все полсотни приоткрытых кабин и зашел в ту, что выпадала из обзора видеокамер; над головой вспыхнул свет и музыка заиграла громче, стоило запереться на хлипкую щеколду.       Насчет подогреваемых унитазов Ром не соврал. Японское чудо сантехники почему-то его доконало и сбило весь боевой настрой. Отабек активировал на пульте управления дистанционный смыв, проследил за тем, как сама собой опускается крышка, и какое-то время пялился в белую стену. Перед глазами стояло зареванное лицо Джей-Джея. Банкет сейчас казался далеким воспоминанием, таким же потускневшим, как детские сны.       Контейнеры под умывальниками предназначались для грязных полотенец и, помимо надписей, были снабжены рисунками. Видимо, для неграмотных. Отабек распаковал зубную щетку, вскрыл тюбик пасты с китайскими иероглифами. Без интереса посмотрел в одиноко освещенное зеркало. Челюсть не болела, опухоль почти сошла, но выглядел он под стать хреновому настрою: неопрятно заросший и бледный до черноты под глазами.       Десять минут спустя, чисто выбритого и внутренне полностью собранного, его привели к стальной двери. Он постоял лицом к стене, пока набирали шестизначный код, вышел на знакомую площадку. Сам прошел мимо лифта к широким дверям без таблички. Вдоль стен выстроились пластиковые контейнеры, кулеры и урны-пепельницы возле длинных деревянных скамей. Ни лестничных пролетов, ни фальшивых окон, только двери в туалеты. Потолки здесь были заметно выше. Играла все та же музыка. В прохладном прокуренном воздухе, несмотря на гудевшую вентиляцию, стоял отталкивающий запах, смешанный с химической вонью средства для дезинфекции.       Повинуясь молчаливым указаниям, Отабек открыл контейнер, надел пару многоразовых бахил из желтой прорезиненной ткани. Дверь была незаперта; он потянул на себя тяжелую створку, шагнул внутрь — и словно налетел на стену.       Чудовищный запах едва не сбил его с ног. За спиной мягко сработал доводчик, Отабек привалился к двери, сглотнул загорчившую слюну.       Нижний цех, такой же громадный и светлый как верхние, напоминал мясокомбинат. Десятки людей в защитных спецовках, в желтых фартуках и перчатках до локтей возились с мохнатыми тушами, похожими на волчьи: одни снимали туши с крюков конвейера, другие — сдирали шкуры и распластывали их на длинных железных столах. Не те белоснежные меха, на которых «беседовали» братья света, а грязные, неопределенного цвета, свалявшиеся. В довершение сюрреалистического зрелища, вместе с потоком холодного воздуха с высоких потолков лилась музыка.       На уровне третьего этажа весь цех опоясывала галерея с белыми закрытыми дверями. На стенах вращались камеры наблюдения. Светились зеленые цифры огромных электронных часов. Ледяная вода толчками подкатывала обратно к горлу; на стальных крюках были подвешены не волчьи туши, как показалось в первую минуту, а тела околевших собак.       На него оборачивались. Стараясь дышать ртом, Отабек медленно шагал по широкому проходу вдоль конвейера и вглядывался в обращенные к нему лица.       Многие были в промышленных респираторах. С запахом дохлятины вентиляция не справлялась. В то, что от зловония спасут фильтры респираторов, верилось с трудом. Совсем не верилось, если честно. Или, если уж быть честным до конца, его напрягала перспектива провести остаток дня в глухом наморднике.       Отабек сбавил шаг, когда сообразил, что еще было не так (всё, — вопил внутренний голос). Здесь работали одни европейцы. Светловолосые: блондины и рыжие, мужчины и женщины. Ни детей, ни стариков. Ни одного охранника.       Лавируя между застывшими на месте людьми, своей развинченной стремительной походкой к нему вышагивал Юра. Стащил перчатки, бросил на чей-то стол. Задрал респиратор на лоб и стал похож на Джесси Пинкмана. Серьезный, брови нахмурены, но по сверкающим глазам понятно: рад. Даже, пожалуй, счастлив. Нетерпеливо помахав издали, Юра дернул завязки грязного желтого фартука — не по росту длинного, в ошметках шерсти, в кровавых потеках.       Отабек вскинул руку в ответ и запнулся, посмотрел на свой локоть. Поднял голову.       Удерживая его за рукав двумя пальцами, сверху вниз на него взирал долговязый тип лет тридцати. Волосы острижены почти под ноль, лицо усыпано веснушками, простодушные серо-голубые глаза в пушистых рыжих ресницах: один в один герой из комедии Гая Ричи. Тот, который утопил ружья. Или не утопил.       По бокам нарисовались двое: оба высокие и крепкие, бледные как моль и бритые наголо. Судя по номерам на выцветших спецовках — соседи по комнате. Засученные рукава открывали татуированные предплечья, глубоко посаженные глаза смотрели одинаково снисходительно и нагло.       — Слышь, ты откуда такой? — с ленцой затянул качок под номером 173. — Дверью ошибся?       — Они людского языка не понимают, бро, — вступил номер 174. Щетинистая бледная щека задергалась в нервном тике. — Ща научим…       Подтянулись еще двое бритоголовых, обступили полукругом — насупленные, смешные. Гопота UK. Отабек переводил взгляд с одного на другого с недоверчивым весельем. Его так и подмывало расхохотаться. Было полное ощущение, что он попал на съемочную площадку и вот-вот услышит «стоп, снято!»       — Отпусти его! — с ходу вписался Юра, воткнул кулак рыжему под ребра. Тот вглядывался со слабым интересом и отпускать рукав не спешил. На рукаве его собственной спецовки белели три единицы.       — Он казах! Из Казахстана! — брызгаясь слюной, наскакивал Юра. — С-сука… Я говорил тебе, Дэнни, — сбавив тон, словно разговаривал с недоразвитым, он потыкал в номер: — Ты видишь это? Сто девяносто. — Хлопнул себя в грудь: — Мой лучший друг!       Номер 111 — Дэнни — разжал пальцы.       — Ебать… так ты не из китаез? — не то удивился, не то обиделся сто семьдесят четвертый. — Звиняй, чел.       — А это гиде — Казахстан? — с тем же выговором типичного чава спросили за его спиной.       Юра только рукой махнул — кажется, не разобрав ни слова.       Повернулся лицом и раскрыл объятия:       — Ну ты горазд спать!       Отабек порывисто шагнул, притиснул его к себе.       — Ну чего ты, — спустя короткую паузу забубнил Юра в плечо. Зацепив ремень сумки, повозил ладонью между лопаток. Похлопал. — Нормально все, ну… Отабек?..       Вокруг молчали. Было слышно, как гудит конвейер, как завывают электроножи и умиротворяюще льется с потолка «Февраль».       Юра шумно выдохнул, и Отабек расслабил кулак, отпуская спецовку на его спине, позволил объятию разорваться. Обежал взглядом порозовевшее лицо.       — Значит, в порядке.       — Ну да. — Юра с независимым видом пожал плечами. На британских гопников он не обращал никакого внимания. Воротник его куртки был поднят, волосы собраны в хвост. — Дурдом, конечно, но жить можно. Тут осталось-то... Сам как? — вынув руку из кармана, он легонько пихнул в плечо: — Выспался? Ты продрых целых… — он обернулся к большим электронным часам: — Тридцать шесть часов!       Отабек свел брови к переносице, но не успел ответить: гопники расступались, пропуская вперед худощавого лысоватого блондина в очках. Юра остался на месте, а Дэнни небрежно качнул головой, и вся гоп-компания, нарочито загребая ногами, двинула за ним прочь.       — Наш второй новичок? — с немецким акцентом спросил очкарик. Отабек ответил кивком.       Очкарик улыбнулся, над тонкой верхней губой ощетинилась полоска усов. Голубые глаза, уменьшенные старомодными круглыми стеклышками, смотрели холодно и цепко. На рукаве его чистой спецовки была отпечатана десятка.       — А вы не из разговорчивых, Отабек Алтын… Это хорошо. Меня зовут Отто Вайс, — он по-военному коротко наклонил голову. — Я — староста мужской половины жилого блока и старший бригадир в цехе. Вы можете обращаться ко мне по любому рабочему вопросу. С личными вопросами повремените до общего собрания. Оно состоится сегодня в восемь часов в рекреационной зоне.       — Ну понеслось, бля, — выругался Юра в сторону.       — Вкратце о распорядке дня, — продолжал Вайс. — Ваше время здесь распределяется следующим образом: восемь часов на сон, восемь — на отдых, восемь — на работу. Цех работает с восьми утра до пяти вечера. На ужин отводится время с пяти тридцати до семи часов. Рекомендуемый отход ко сну — в десять, в шесть утра — подъем. Завтрак — с шести пятнадцати до семи тридцати. В течение рабочего дня цех не должен простаивать — за исключением времени, отведенного на отдых, — он указал большим пальцем на часы за спиной: — Два перерыва по пятнадцать минут каждые два часа и тридцать минут на ланч с половины первого до часу дня.       Отабек с усилием проглотил скопившуюся во рту кислую горечь.       — Респиратор вы получите на своем рабочем месте. Вы временно нетрудоспособны и не сможете немедленно приступить к своим прямым обязанностям, — Вайс указал на перевязанную руку, — поэтому…       — Ребе сказал: все в порядке! — встрепенулся Юра. Вайс поморщился.       — Это не относится к его прямым обязанностям… Альзо. Не будем терять времени. Юрий, покажите вашему коллеге камеру хранения личных вещей и рабочее место сортировщика. У вас десять минут.       Не дав опомниться, Юра схватил Отабека за руку и потащил обратно к входной двери. По левую сторону протянулись в пять рядов открытые полки, разделенные на ячейки. Почти все были заняты — сумками с номерами, бумажными пакетами, картонными стаканами.       — Вот наши места, — Юра притормозил у дальних ячеек, — вот твой обед, — он зажал сверток под мышкой, мотнул головой: — Бросай барахло, потом заберешь. Никто не возьмет, не подумай. Это твои личные вещи. Здесь это… Ну. Святое.       — Святое? — Отабек поставил сумку на место пакета, задвинул поглубже. — Зубные щетки?       Юра постучал пальцем по браслету его часов:       — Личные — значит личные. Забирают только одежду, обувь и оружие. Если, к примеру, у кого-то был бумажник, а там фото жены…       — А мобильные телефоны?       — Телефоны оставляют. Местные психи целую коллекцию собрали, вся эволюция — от раскладушек до пятого айфона. Выставка кирпичей, ты бы видел, — Юра фыркнул. Отабек вяло улыбался, отстегивая часы непослушными пальцами. — Здесь года три новичков не было. Они на все новье как собаки бросаются. Меня самого сперва за психа приняли. Никифорова помнят, а меня — хуй, не знает никто… Зато я без шрамов, для них это типа чудо. А ты так вообще — герой дня! — Юра опять пихнул ладонью в плечо. — К тому же небитый. Вроде бы свой, а вроде…       — Свой среди чужих.       Юра с заметным облегчением рассмеялся.       — Точняк.       — Связи здесь нет?       — Нет. Мы же хрен знает на какой глубине… Под глыбой.       — Под глыбой?       — Здесь так говорят.       — Подо льдом.       — Ага.       Юра стащил респиратор, с наслаждением растер лоб. В глаза он не смотрел.       Где же твои братья, подумал Отабек, засовывая часы в сумку.       — Значит, главный здесь Вайс. Неприятный тип.       — Конченый уебок, вонючий гондон, — подхватил Юра. — Бывший полицейский. Фашик натуральный… У него погоняло — Гестапо.       — А у него? — Отабек взглянул на Дэнни. Тот работал за железным столом неподалеку и не спускал с них глаз.       — Он просто Дэнни. Никто не знает, кем он был. Говорят, отбывал пожизненный срок за убийство. Как по мне — пиздеж. Я с ним подрался вчера вечером, — заметил Юра небрежно. — Ну, то есть я двинул ему, чтобы не пялился, урод, — он энергично сымитировал крюк правой и чуть не выронил пакет с ланчем.       — Твои не появлялись?       — Мои?..       Отабек смотрел в распахнутые глаза, навсегда вернувшие свой неуловимый оттенок — между голубым и нежно-зеленым. Юра опустил голову, попинал опору стеллажа.       — Мои, — повторил он погасшим голосом, усмехнулся. — Никто из братства сюда не спускается. А я…       Чужой среди своих, подумал Отабек без сочувствия.       — Ты ждал.       — Я ждал, когда ты проснешься, — мгновенно разозлился Юра. — Я лежал всю ночь и слушал — дышишь ты еще… или… Блядь! — Он отвернулся, рявкнул: — Что?       Номер 173, отиравшийся за его спиной, косноязычно предупредил о штрафе. Показал пальцем на бригадира: глядя издали сквозь стеклышки, Вайс постучал себя по запястью.       — Блядь, — повторил Юра с чувством, затолкал респиратор в свою ячейку, зажал покрепче пакет и опять потащил за руку — мимо дверей раздевалок, мужской и женской, над которыми горели еще одни электронные часы, обогнул конвейер, устремился вдоль ленты вперед.       По ту сторону было как будто тише и теплее. Но воняло не меньше. Весь проход оказался забит пронумерованными тележками с горами собачьей кожи, нарезанной на узкие полосы.       — Стахановцы сраные, — Юра задержался перед двумя тележками с одинаковыми табличками 51-52/127-128 на рукоятях. — Шведский стол. Ради бонусов по три телеги в день стригут.       Что за бонусы, хотел спросить Отабек, но вместо тошнотворной кучи мысленно увидел сверкающие ледяные наконечники, крест-накрест перехлестнутые кожаными ремешками.       — Это для молотов, — не отпуская его руку, Юра прокладывал дорогу, расталкивая тележки пинками. — Нужен натуральный материал, вот и обдирают собак… Не убивают, не подумай, — он обернулся, замотал головой. — Важно, чтобы животное умерло естественной смертью. В душе не ебу, где они столько берут. Может, держат специально и ждут, когда состарятся…       Вонь наплывала от конвейера тяжелыми волнами, голова кружилась, как в горах от недостатка кислорода. Боль в ладони простреливала до самого локтя. Отабек сжимал кулак, чтобы не отключиться на ходу.       — Твое рабочее место, — Юра привел его в самый дальний угол, обогнул длинный деревянный стол, заваленный кожаными обрезками. Сидевший за столом старик поднял от своей работы глаза, и Отабек на мгновение забыл, где находится.       — Давид Лейбыч, — выкрикнул Юра счастливо, — он проснулся!       — Я вижу, — старик покачал плешивой головой с остатками легких и белых, как пух, волос. — Я все-таки еще не слепой, и мне никто не даст мои девяносто, кроме ихнего лора.       Он говорил неторопливо, но внятно, и ни на секунду не прерывал медитативной сортировки: длинные кожаные полосы — в прозрачный пластиковый короб, короткие — в контейнер на полу.       Отабек заметил в седом оттопыренном ухе слуховой аппарат и откашлялся:       — Добрый день!       Глаза старика, невероятно синие, остановились на его лице.       — Добрый? Та шо вы говорите… Лучше скажите мне, горластый нумер сто девяносто: вы таки казах или узбэк?       — Давид Лейбыч, вы б лучше показали что делать, мне бежать надо, — заныл Юра. Старик прижал руку в одноразовой перчатке к груди:       — Не надо сцен, Юрочка, я вас умоляю. Говорите вашу пару напутственных слов и бежите. А я в свое удовольствие побеседую со свежим человеком... Весьма прискорбно, что вы попали сюда в столь цветущем возрасте. Но хочу заострить ваше внимание: вы таки на этом свете, а кто-то — уже на том. Прошу вас, присаживайтесь.       Отабек выдвинул стул, сел напротив — лицом к цеху.       Юра пристроил пакет с ланчем рядом с картонным стаканом на другом конце стола, помялся.       — Ладно, короче, я погнал. Мне до нормы еще пол-телеги стричь. Без пятнадцати три перерыв, встретимся в курилке, ага?       Отабек кивнул, подворачивая рукава. Юра хлопнул его плечу, сжал твердые пальцы, холодные через ткань спецовки, и размашисто ушел.       — Прошу, — старик пододвинул коробку одноразовых перчаток. Отабек выдернул пару, надел. Снял с пластикового короба крышку, выбрал из кучи кожаную полосу — длинную. Проверил на прочность: запястьем прижал один конец к столу и хорошенько растянул здоровой рукой. Сложил полосу вдвое и опустил в короб.       — Гениально, — сказал старик. — Еще четыреста девяносто девять, и ваша первая коробочка будет полная. Не угодно ли респиратор?       Отабек опять завис под взглядом диковинных глаз, не по-стариковски пронзительных и ярких. Медленно помотал головой.       Он прилежно вел про себя счет, но в голове, тяжелой и пустой, стучали совсем другие цифры. Тридцать шесть часов с момента похищения. Тридцать часов, как самолет с российской командой на борту должен был покинуть аэропорт Хельсинки. Двенадцать часов назад он сам должен был дожидаться в аэропорту своего рейса. Полчаса назад его самолет приземлился в пункте назначения… На этой мысли Отабек сбивался и начинал считать ремешки заново. Взгляд метался от конвейера к железным столам. За столами работали в мужской паре: один снимал с крюка собачий труп и надрезал кожу на лапах и брюхе электроножом, второй — обдирал. Содранные шкуры передавали дальше на столы для обработки. Там трудились женщины: скоблили кожу от шерсти и крови, разрезали на полосы шириной в два-три сантиметра. Конвейер автоматически включался и выключался, крюки передвигались через долгие равные паузы. Трупы были охлаждены: иней блестел на оскаленных клыках и когтях, выбеливал глаза морозной пленкой.       — Омерзительное зрелище, — заметил старик. — Завораживает, не правда ли?.. Позвольте представиться: Давид Туманский, урожденный одессит. Погоняло, как выражается ваш энергичный друг, Ребе. Хотя господь все видит и в курсе, что из меня такой раввин, как воспитатель детсада из нашего Вайса.       — Отабек Алтын. Алматы.       Они сняли перчатки и пожали друг другу руки.       — Вы ко мне ненадолго, я так понимаю.       — Ненадолго, — подтвердил Отабек, натягивая перчатку.       — Это радует и огорчает сразу. Я, признаться, редко работаю в паре. Мои калечные напарники не задерживаются за этим столом. Дай Бог вам всем здоровья. Казахстан… Весьма впечатляюще, скажу я вам, а ведь старину Ребе впечатлить невозможно. За семьдесят лет заключения я впервые встречаю человека, столь очевидно негодного для простукивания…       Отабек разбирал кожу на столе, сразу отбрасывая брак.       — Я здесь по ошибке, — начал он и опять сбился. Холодный ремешок выскользнул из пальцев, свернулся кольцом.       Старик отрешенно улыбался, но его взгляд оставался таким ясным и трезвым, что можно было засомневаться, кто из двоих сортировщиков сейчас находится в здравом уме.       — Я, наверное, неправильно вас понял, господин Туманский… Вы сказали — семьдесят лет?       — Вы поняли абсолютно верно, господин Алтын.       — Вы провели здесь семьдесят лет?       Старик рассмеялся, обнажив крепкие вставные зубы. Худое, все в коричневых пятнах лицо просветлело, и Отабек увидел, каким Давид Туманский был в молодости: лопоухим, кудрявым и жизнерадостно улыбчивым.       — Почти семьдесят один год, если вам нужны цифры. Но, увы мне, не все эти годы я провел здесь. За время моего тюремного романа со льдом, если позволите так выразиться, я сидел в семи местах. В четырех из них были вполне пристойные библиотеки. Благодаря этому я выучился на врача и — вы не поверите, господин Алтын, — освоил ремесло художника-портретиста.       — Отчего же, я вам верю, — пробормотал Отабек. — Значит, вас взяли сразу после Великой Отечественной…       — Мой друг Эрнст называл ту войну Германо-советской. В свои пятнадцать он наивно считал ее оборонительной.       Отабек вывалил ремешки на стол и начал складывать заново.       — У вас был друг-немец?       — Он и теперь мой друг-немец. Я имею счастье беседовать с ним каждую ночь вот уже шестнадцать с половиной лет… Расово чистый ариец: белокурые волосы, глаза — как небеса. Я поверил в избранность моего Эрнста с первого взгляда, как простые люди верят в тот свет.       Отабек застыл.       — Вы знаете о братстве света?       — Как и вы, господин Алтын, — улыбнулся старик. — Меня простучали, когда я был всего на год старше вашего друга-русского. Юрочка самый юный здесь, вы в курсе?.. Ах да, вы ж проспали полтора суток. Здесь хорошо спится. Вместо сирен — звуки природы и симфоническая музыка. Виды на море и обратно. Но холодно. Даже мне, привычному к ледовым подземельям, приходится несладко… Возраст, возраст, увы.       Его руки мелко подрагивали, но выполняли работу с привычной сноровкой, словно раз и навсегда заведенный механизм.       — Вашего друга тоже простучали?       — Подкатите-ка вон те телеги… Я начну издалека, чтобы вам было интересно.       Пока Отабек возился с тележками — тем самым стахановским «шведским столом», старик счистил в контейнер обрезки.       — Отец Эрнста, Себастиан Вольф, происходил из солидной промышленной династии. Вольфы имели угольные шахты в Бохуме и медеплавильный завод в Дюссельдорфе. Кончив гимназию, Себастиан добровольцем пошел на фронт, был ранен шрапнелью и демобилизовался. Он выучился в Ганновере и в Оксфорде и получил два диплома — архитектора и электротехника. Отказался от места управляющего на отцовских шахтах и стал самостоятельно делать карьеру. Он организовал бюро и к своим тридцати годам состоялся в Европе как известный проектировщик. Он строил под землей заводы и цитадели и прокладывал тоннели в горах. Проектное бюро «Эс Вольф унд Ко» стало модным в подземном строительстве. Большевики предложили Себастиану Вольфу огромные деньги за прожект подвода коммуникаций для московского метро. Он согласился. Ему был важен этот прожект. И деньги, разумеется. В Германии его ждали дети и жена. Официально в печати его имя не фигурировало, как вы понимаете. Советская пропаганда не могла допустить такое, чтобы в строительстве московского метро принимал участие буржуазный инженер. Но в Москве его нашли люди света. Им таки повезло поймать крупную золотую рыбу.       — Он стал членом братства?       — Он стал. Братство наконец заполучило своего человека в Европе. Отец Себастиана удачно завещал сыну половину своего состояния, и братство поимело с этого роскошную виллу в баварских Альпах и дом под Дюссельдорфом.       — Себастиан Вольф проектировал бункеры?       — Вы прямо-таки ловите мысль на лету. Но бункеры — это не самое интересное. В тридцать пятом году была создана германская организация, имевшая целью заполучить как можно больше новых людей света. Появились так называемые фабрики детей.       — «Лебенсборн».       — Именно так. «Источник жизни», — старик изобразил в воздухе кавычки. — Арийская кровь тут была ни при чем. Будущие папы и мамы, светловолосые и голубоглазые, гарантировали рождение младенца, годного для простукивания. В сорок первом руководство Третьего рейха отдало приказ начать программу онемечивания славян. Голубоглазых и светловолосых детей отбирали у родителей — вовсе не расово чистых арийцев — и вывозили из родных славянских стран. Дети попадали в германские приюты, где им давали древнегерманские имена и промывали мозги нацистской пропагандой, после чего определяли в германскую семью. Когда дети отъедались и подрастали, за дело брался Себастиан. Осенним днем сорок шестого года Себастиан решился простучать собственных подросших отпрысков. Оба оказались пустые орехи. Младшая, пятнадцатилетняя Рената, погибла, семнадцатилетний Эрнст выжил. Мама Вольф, по счастью, погибла еще раньше. Она покончила с собой. Бросилась под автомобиль в Берлине.       — А что стало с отцом?       — Последний раз я видел Себастиана на семейной вилле, когда он крушил своему сыну ребра. С дочерью вдовец, увы, несколько выдохся, и с сыном был не очень точен: ребро сломалось и задело печень. Мой друг пожелтел и остался таким навсегда, как те китайцы. Эти поцы всюду принимали его как своего, — старик рассмеялся и закашлялся. Протянул руку к стакану, сделал глоток. Не глядя вернул стакан на место. — Эрнст Вольф перестал существовать для своего отца и впоследствии благополучно стал рабом братства света. Собственно говоря, он был рабом еще до простукивания. Детей вообще очень легко использовать. Родню и времена, как известно, не выбирают. Выбирают друзей, запомните это, господин Алтын. Только друзей.       Он закупорил короб и перетянул резинкой, пришлепнул желтый стикер. Взял черный маркер, пометил короб парным номером. Отодвинул короб на край стола, где громоздился ряд таких же, сложил пальцы домиком и улыбнулся.       — Давайте о хорошем: вам с Юрочкой дали абсолютно новый нумер. Такой в свое время дали мне, тогда еще бодрому мужчине семидесяти четырех лет. В этом бункере я оказался в числе первых, — он продемонстрировал единицу на застиранном рукаве. — Я был одинок, но я не был в одиночестве. Пустых — рабов братства — прибывало день ото дня. Мужчины и женщины. Женщин — больше. Сто сорок против девяноста на сегодняшний добрый день. Прекрасный пол, как известно, более живуч. Итого — двести тридцать единиц. Впервые на моей памяти жилой блок укомплектован полностью. Цех работает, как часы Вайса. Все живы и относительно здоровы, кроме тех собак.       — Не проще ли было вас… нас добивать сразу? Здесь могли бы работать китайцы…       Отабек смешался. Говорить о том, что он успел увидеть наверху, не хотелось.       Старик разглядывал его с любопытством.       — Видите ли, господин Алтын… Когда человека убивают, он не исчезает бесследно. Даже если его сжечь, остается пепел. И кое-что посущественнее пепла. Мой друг Эрнст рассуждал так: человек, который покидает наш мир не по своей доброй воле, образует в мире дыру. Потому что человека вырывают отсюда насильственно, как зуб. Это закон метафизики жизни. А дыра — заметная вещь. Ее не видно, но она долго зарастает. Ее чувствуют другие люди. Если же человек продолжает жить, он не оставляет никакой дыры. Поэтому спрятать недобитка гораздо проще и выгоднее. С метафизической точки зрения. И, разумеется, в более-менее мирное время. — Вздохнув, он вернулся к работе. — Впрочем, люди умирают всегда и повсеместно. На смену тем, кто покидает этот мир, приходят другие. Бункер не исключение. Возраст, болезни… Несчастные случаи. Или неслучайные. Насильственная смерть в ледовых бункерах при мне случалась тридцать шесть раз. Конкретно тут — девять. Это немного. Сюда берут крепких, здоровых мужчин и женщин. И старых евреев, которые могут пользовать тех и этих.       Отабек задумался.       — Сколько здесь русских?.. Русскоговорящих?       — Я ожидал этого вопроса. По-русски здесь говорит всего пятнадцать человек — считая вас, меня и Юрочку. Это русские, белорусы, удмурты, один поляк. Один армянин с Лос-Анджелеса. Две украинки — уже в летах, обе достаточно бодры, чтоб работать наравне со своими товарками. Это приносит им некоторые бонусы, кхм… Отчего же так мало, спросите вы? Оттого, что восточные славяне чаще прочих оказываются людьми света. Русские — почти что всегда. Даже если они были рождены на свое счастье не в СССР и не в России. Их роднит земля, на которую свалилось космическое вещество.       — Тунгусский метеорит.       — Да-да… Так принято говорить наверху. И где тот метеорит? Официально его до сих пор не нашли. Известно, что над тайгой случился мощный взрыв, повалил лес на площади в две тысячи километров, оставил след в форме бабочки, и все на том. Больше никаких следов. Это был космический лед, как вы понимаете. Он не растаял и не сгорел в атмосфере…       Старик слегка подался через стол. Пронзительные глаза горели фанатичным блеском. Отабек на автомате проигрывал легендарную тему Марка Сноу, предвкушая откровение в духе «Секретных материалов» — повразумительнее той клюквы из серии «Tunguska», в которой агент Малдер сталкивается с суровой сибирской реальностью. Что-нибудь вроде взрыва ка-гамма-плазмоина на инопланетном корабле контрамотов, или еще круче.       — Он утонул, — разочаровал его старик. — Неглубоко и ненадолго. Но вернемся к нашим русским… Лед утонул буквально посередине России. Угодил в ее географический центр. Стал ледовой Меккой для своих. Это с одной стороны. С другой — пустых всегда добивали исключительно в России и в бывших союзных республиках. В мирное время, разумеется, если его можно назвать мирным. В Стране Льда привыкли не опасаться за метафизические дыры после смерти отдельных личностей. Ибо вся Россия — суть одна сплошная метафизическая дыра.       Отабек усмехнулся.       — Не сказал бы.       — Потому что ваша душа чиста, как тот лед, — заявил старик с пафосом. — А ваш рассудок — холоден, что немаловажно. Я не раввин, но разбираюсь в людях. Иначе не говорил бы с вами как с родным. Видите ли, местные пустые считают старину Ребе выжившим из ума. Они меня бойкотируют. Что не мешает им лечить свои болячки с моей и божьей помощью… Однако у меня вполне адекватная картина мира. Каждый, кто сюда попадает, сообщает что-то новенькое. До меня доходят лишь обрывки информации, но тех обрывков вполне хватает. Нынче в моде эгоизм, возведенный в абсолют, и терпимость к отклонениям от общепринятой нормы. Завтра сюда попадет очередной пустой с разбитой грудиной, который поведает нам, что люди наверху появляются на свет из искусственной матки и попадают в свою социальную касту еще на стадии эмбрионов, зато сызмальства имеют право решать, какого они пола, едят на завтрак разрешенные наркотики, а в школе проходят порнографию. И никто не удивится. Пустые тешат себя верой, что бункер — это Ноев ковчег в мире хаоса. Однако ваш друг напрасно пожелал проповедовать о братстве, об изначальном свете двадцати трех тысяч, неодолимой тяге ко льду и прочих сомнительных для пустого обывателя вещах. Здесь ему поверит разве что босяк Дэнни… Работайте, работайте, господин Алтын. Штрафные санкции Вайса довольно болезненны.       Отабек взглянул вверх: на галерее возник охранник и смотрел в их сторону, опустив ладонь на рукоять дубинки.       Какое-то время они работали молча.       — Ваш друг с прославленной фамилией понес на собрании чушь и был освистан, но после я имел с ним приятную беседу. Вы таки правда — народный герой в своей стране?       Отабек кивнул.       — В таком случае примите мои поздравления. Снискать честь и славу на мирном поприще — это ли не добродетель настоящего воина? Бой с истинным противником: против себя. Уверен, вы бились самоотверженно и заслужили все свои медали и регалии.       — А кем вы… — Отабек замялся, потому что никем другим, кроме как врачом-самоучкой и художником, старый еврей быть не мог.       — До Катастрофы я был предельно счастливым безалаберным юношей, единственным любимым чадом и круглым отличником. Непонятно за какие заслуги Бог спасал меня на принудительных работах в гетто и пощадил в лагерях. А сверху дал друга, которого дают раз в жизни. Мне не на что жаловаться.       — И вы никогда не пробовали отсюда бежать?       — Бежать? — поразился Туманский. — Отсюда? Нет. Сбежать от братства света не удавалось никогда и никому. Отдельные бунты случались, разумеется… Безмозглых идиотов хватало во все времена.       Отабек хмуро посмотрел на него, но промолчал.       — Вы еще слишком молоды, — закивал Туманский. — Вы думаете, это временно. Я могу вас понять. Жизнь, как говорил хороший писатель, дается один раз, и хочется прожить ее бодро, осмысленно, красиво… «Пусть и быстро», — подсказывает вам юношеский максимализм. Умоляю вас как родного, бросьте этих глупостей. Не травите себя и не казните. По ошибке или нет, ваша жизнь отныне делится на две части: первую и вторую. Ваша задача — сделать все, чтобы вторая часть не вырвала ваши годы, как говорит мой друг Эрнст, а стала интереснее первой. И длиннее. Это трудно, я понимаю. Вы герой и попали сюда в мирное время. У вас семья и медали. Но Эрнст смог, и я смог. И вы сможете. Местные условия несопоставимы с обычными тюрьмами. Не говоря уже за стоячие карцеры… При всей своей беспощадности к мясным машинам, люди света могут быть чрезвычайно гуманными. Они знают слабости и нужды пустых. Арбайт махт фрай. Работа делает свободным, — процитировал Туманский со зловещим юмором. Взглянул ободряюще и ласково. — Думайте о хорошем. Тем более — у вас есть друг. Юрочка вас очень уважает и слегка повредил мне мозг, пока расписывал ваши злоключения. Вы оба настрадались, это грустно, но теперь все плохое позади. На ваш век хватит и работы, и отдыха.       — Нам осталось… — Отабек замолчал, сообразив, что самого главного Юра не сказал — и правильно сделал. Вряд ли старика обрадует известие, что «вторая часть» закончится через два месяца и четыре дня. Даже если это случится на девяносто первом году его жизни. — Полчаса до перерыва.       Туманский склонил голову.       — С вами приятно иметь дело, господин Алтын. Мы добьем эту тележку в приятном молчании. А после законного отдыха Давид Туманский расскажет вам, как в свои семнадцать лет познакомился с ледяным молотком.       До перерыва Отабек дотянул, как любил говорить тренер, «на морально-волевых». Пальцы левой руки онемели, с непривычки затекла шея и разболелась голова, во рту пересохло. В какой-то момент музыка, уже привычная, как фоновый шум на катке, оборвалась; Туманский любезно разъяснил, что это и есть сигнал к отдыху, и попросил не ждать старика, который говорит в четыре раза быстрее, чем ходит.       На площадке Отабек оказался раньше Юры. Продышавшись на холодном прокуренном воздухе, убрался подальше от скамей и пепельниц. Курили все — мужчины, женщины. И все смотрели в его сторону — кто с опаской, кто с откровенной неприязнью и злобой.       От дымившей толпы отделился кряжистый бородатый мужик — похожий на Рома, только не такой высоченный. Подошел, внимательно вглядываясь, протянул распечатанную пачку сигарет — будто просунул руку в клетку с тигром.       Отабек качнул головой.       — Спасибо, не курю.       — Ребят, он реально наш, — повернулся мужик к ребятам. Смахивающие на бригаду канадских лесорубов ребята одобрительно загудели.       Из толпы выбрался Юра с сопровождением. Завидев Дэнни и компанию, мужик поскучнел и отчалил.       — Ну, как тебе Ребе? — Юра осторожно вручил картонный стакан, полный воды. — Уже рассказал кулстори про бумажку?       — Еще нет.       — Расскажет. Спойлерить не буду, — он загадочно ухмыльнулся, — но от концовки я охренел… Мировой дед.       — Мировой, — согласился Отабек и сдержанно припал к воде. Ребята молча дымили и наблюдали за ним — без угрозы, но с напряженным вниманием. Все как один плечистые и стильно бородатые, прически уложены волосок к волоску. Можно было подумать, что помимо качалки в бункере есть свой барбершоп.       Дэнни перекинул сигарету из угла в угол рта и отступил, чтобы не загораживать обзор. Юра обернулся.       — Русский стол. Ламберджеки сраные…       Отабек с сожалением оторвался от стакана.       — Стол?       — Здесь так принято: русский стол, шведский, норвежский. Все со своими кучкуются. В столовой, в зоне отдыха. В цехе — как повезет. Вайс, гнида фашистская, к бабкам меня поставил, блядь, как будто я малолетка… Короче, если тебя пригласили за чужой стол, ты теперь типа свой, какая-то такая фигня. Лично я только с Ребе общался. С ним тут никто не разговаривает, а он из всех — один нормальный.       Отабек размеренно допивал воду. Желудок тяжелел от холода, но горечи во рту не убавлялось.       Юра заложил руки в карманы, прислонился рядом к стене. Шаркнул подошвой, разглядывая бетонный пол. Может быть, тоже гадал, вернулся ли вчера Кацуки в Санкт-Петербург или задержался в Хельсинки. «Вас не найдут». Значит, будут искать. Через месяц перестанут. Через два — искать будет некого и некому.       На площадке еще хлопали дверями туалетов, «кучковались» возле кулеров, но толпа понемногу редела. Дэнни отпустил своих дружков, а сам закурил следующую сигарету, не торопясь возвращаться в цех.       Первые музыкальные аккорды заставили вздрогнуть. Четкое минорное скерцо, манера тапёра-импровизатора: октавы взбегали вверх стремительно как в мазурке, на доминанте скатывались в траурный диссонанс. Должно быть, Шопен.       Отабек вертел в пальцах пустой стакан, раздумывая, не набрать ли воды с собой. Поднял голову и напоролся на мрачный, в тон музыке, взгляд.       — Я не хотел, чтобы ты сюда попал, — сказал Юра. — Честно. Но… — Он приподнял плечо, опустил. — Типа рад, что ты со мной.       — Я тоже, — помолчав, сказал Отабек и пошел за водой. 11.       — Ну-с, бикицер, — начал Туманский окрепшим голосом. — Как я попал в тот особый барак, не суть важно, но вам будет интересно послушать. Шла весна сорок четвертого, мне исполнилось семнадцать лет, а за плечами было столько лагерей, что без разницы — одним больше, одним меньше. Нас отобрали с эшелона двадцать восемь человек. Все мы были евреями, что понятно, и у каждого были светлые волосы и голубые глаза, что уже интрига. Это сейчас я седой и кашляю, а тогда я был кудрявый и высокий, и до войны об мои синие глаза разбилось не одно сердце. Но это не помогло мне понять, в чем подвох. Там везде пахло горелым человеком и все время летел пепел, вот что надо было понимать… Нас определили в мужской барак — вполне пристойный. Нары в три яруса, баланда из капустного гнилья и картофельных очисток, эрзац-кофе и хлеб — семь с половиной буханок по восемьсот грамм на стол. «Столом» называлась группа в тридцать человек. Каждая группа выбирала себе старосту, ответственного за кормежку. А кормились мы, разумеется, на нарах… И вот на тех нарах, где можно только лежать, а сесть никак, нас встречали сплошь голубоглазые блондины. А также некоторое количество рыжих. Это было так странно, что хотелось смеяться. И была масса разговоров и догадок по этому поводу. Новички оригинально шутили, что из нас будут делать настоящих арийцев, дадут автоматы и отправят на Восточный фронт воевать за фюрера. Старички стращали, что мы пойдем на опыты. А кое-кто утверждал, что нас отправят в Германию, где мы будем исполнять любые прихоти нацистских извращенцев. Ведь наших светлых голов не коснулась бритва, а нашу кожу не попортила игла словацкого еврея Лале, тамошнего штатного татуировщика. Там носили номера не на одежде, как в других местах, а на предплечье. Но вы образованный юноша и, вероятно, в курсе.       — В курсе, — кивнул Отабек.       — Разумеется, опыты там ставили — только на других. И в крематорий шли другие. Нуждающихся в наших сомнительных прелестях тоже не наблюдалось. Так прошло полгода. Я уже был староста, а наши особые бараки переполнились и мужчинами, и женщинами. С каждым эшелоном к нам добавляли и добавляли — пять, десять или больше человек. А иногда — ни одного. Русские наступали, крематории не справлялись, и тела умерщвленных горели во рву на громадных кострах. Пеплом удобряли поля лагерного хозяйства. На тех полях росла самая сочная капуста… В конце концов члены зондеркоманды взбунтовались. Они убили трех эсэсовцев и сожгли один крематорий. Неплохая плата за скорую смерть. А через три дня, это было в октябре сорок четвертого, одиннадцатого числа, нас выгнали на свежий воздух и отобрали тех, кто был зеленоглазый. Или черноглазый. Или такой замечательно кареглазый как вы, господин Алтын.       — Вы их прятали?       — Мы их прятали. Их отделили от нас — понятно зачем. А нас погрузили в гигантский эшелон и повезли. Куда? Наверняка в Германию, потому что на таком гиганте больше было некуда. Поезд прошел часа два и остановился в чистом поле. Рядом — песчаный карьер. — Туманский широко развел руки, показывая размеры карьера. — Охрана из эшелона встала по краям. Ну, мы догадались, что ни в какую Германию мы не едем. Мы пошли в тот гигантский карьер. А кто бы не пошел, когда так настойчиво приглашают? Нас было тысячи две, не меньше. Мы спустились. Нам скомандовали сесть — мы сели. И вот мы сидим и ждем. Охрана с автоматами стоит и ждет. А потом наверху появились эсэсовцы с двумя чемоданами. Они открыли эти чемоданы и вынули оттуда старика и старуху.       — Из чемоданов?..       — Из них. Но и без тех чемоданов то были не обыкновенные старик и старуха, а что-то совсем невероятное. Я подумал, что это дети с нашего лагеря. Но эти старики были худее тех детей, а это еще надо было постараться. Черепа обтянуты пергаментной кожей, волосы белее снега и длиннее тщедушных тел. Эсэсовцы взяли их на руки, как младенцев, и спустили к нам. У стариков были дико изможденные и странные лица. Не злые и не добрые. Я таких ни разу не видел, а я повидал немало лиц и черепов. Они глядели сквозь нас бесцветными глазами и время от времени что-то там себе приговаривали. Эсэсовцы внимали и кое-кого забирали: одного там, другую здесь. Все вокруг молились, и я тоже молился. Рядом сидел Мойша з Кракова, мой тамошний взрослый приятель, и сжимал в кулаке бумажку. Он всегда носил ее с собой. Такую вощеную серую, в которую до войны заворачивали селедку. Бумажку ему дал пять лет назад знакомый ребе з краковского гетто. Тогда Мойше было восемнадцать. Он один за всю свою большую семью носил звезду Давида на рукаве, потому что один остался в живых. Его семью сожгли в синагоге. Как и мою родню, но моим повезло — румыны их сперва все-таки расстреляли. Тот ребе говорил ему: эта бумажка — это ты сам, жизнь за день комкает тебя, превращает в комочек, а вечером ты расправляешься, забываешь мир и снова предстаешь перед Богом во всей своей правде. Целый день бумажка была с ним скомканная, — Туманский сжал кулак, — а вечером, когда объявляли отбой и барак запирали, Мойша ложился на нары и расправлял ее на ладони, — он раскрыл трясущиеся пальцы, подержал на весу и приложил к уху: — На ночь он всегда клал бумажку под голову. Утром эта бумажка обещала Мойше, что он доживет до вечера. А вечером — что он доживет до утра. Мойша был сильно верующим и говорил, что станет ребе — если переживет войну.       Подле нас с Мойшей эти двое стариков очень заволновались. Их прямо-таки стало корежить и ломать, как в падучей. Мойшу поволокли наверх, а я остался. Мойша обронил свою бумажку, пока его волокли. Всего таким манером забрали человек тридцать и унесли тех тощих эпилептиков. А мы, все две тысячи за минусом тридцати, остались внизу. Вероятно, шо навсегда.       Я опустил голову и больше не мог молиться. Я увидел на песке муравья, смотрел и завидовал, потому что муравей будет жить, а меня сейчас расстреляют. Я подобрал селедочную бумажку. И услышал, как состав поехал — и заодно повез всю охрану. А мы остались сидеть. Никто ничего не понял. Мы выползли наверх и разбрелись кто куда. Бежать не было сил. Я побрел с тремя вдоль железки. Те трое были варшавские. Я держал бумажку в кулаке и заранее надеялся, что нам повезет и поляки в антисемитских поселениях примут нас за своих.       И тут на железку налетели самолеты. Они охотились на тот эшелон. Азохин вэй! Это нельзя описать никакими словами. Эти звуки еще пару лет будили меня ночью, а я будил моего Эрнста. Я кричал и плакал, потому что если вы хоть раз попадали под бомбежку в чистом поле, вы тоже будете кричать и плакать. Даже если бомбили свои по чужим. Русским «швейным машинкам» неоткуда было знать за Мойшу и тех тридцать человек.       Давайте сразу о хорошем: я и те трое варшавян остались живы. Но поляков из нас не вышло. Нас отловили и отправили в Германию вместе с тысячами других. Не буду утомлять неаппетитными подробностями, но в дороге многие умерли. Зато по приезде нам сказали, что сейчас мы пойдем в транзитный лагерь, где нам оформят документы для проживания. А потом мы поедем работать на заводы и фабрики, и все будет хорошо. Потому что Германия — культурная страна, и в ней живут счастливо. А молодые люди — счастливее всех… Возможно, вы меня осудите, господин Алтын. Но я был молодой. Я хотел, чтобы мне было хорошо и счастливо. И желательно долго. Поэтому я построился в ту колонну и пошел, куда повели.       — Я вас не осуждаю, господин Туманский.       — Благодарствую… Нас привели в транзитный лагерь. Забор с колючкой, вышки, фрицы с автоматами и овчарками. Ничего интересного. Новичков распределили по двум баракам, а потом пригласили в известное место: на санобработку. Предложили раздеться и разуться. Ой вэй, — Туманский зажмурился. Раскрыл смеющиеся глаза. — Это таки оказалась настоящая баня, а не душевая газовая камера. С первого дня войны я не был таким чистым, как после той обработки. Увы, мои отросшие кудри остались при мне, что было досадно, поскольку в кудрях кишели воши. Нам выдали одежду взамен рванины: исподнее, штаны, рубахи, ватники. И, вы не поверите, ботинки…       Он снова закашлялся и долго отпивал воду мелкими глотками.       — Может быть, у вас есть лекарство? — спросил Отабек. — Я принесу.       Туманский замахал на него свободной рукой.       — Никаких таких лекарств в рабочее время, — сказал он, отдышавшись. — Никаких жалоб. Производственные травмы — не в счет. Каждому работнику цеха положена индивидуальная аптечка с разрешенными веществами и средствами оказания первой помощи. Время от времени ее пополняют. Медосмотр здесь раз в месяц. Зубы страждущим подлечат, и даже вычистят нежелательный плод, но с последствиями или с хроникой посерьезнее возиться не станут. Негодные отправляются наверх, годные — на работу в цех.       — Наверх?       Сняв перчатки, Туманский вытирал слезящиеся глаза ветхим носовым платком.       — Наверх, молодой человек, наверх. К нашим праотцам, которые и не такое видали… Болеть здесь нельзя. Зарубите это на вашем симпатичном носу. Вы, я слышу это даже своим глухим ухом, сипите. Перестаньте. Утихомирьте ваши нервы или молчите. Особенно при нашем балабусте Вайсе… Загляните перед собранием в нумер один-два, я выдам вам антибиотик и проверю вашу ручку. Бинты, я надеюсь, не жмут?       — Нет. — Отабек кашлянул в сторону. — Спасибо за перевязку, Давид Лейбович.       — Всегда пожалуйста. На чем я прервался?       — На ботинках.       — Нас помыли в настоящей бане, одели в целое, обули в ботинки. А потом накормили горячим гороховым супом. Я помню вкус того супа до сих пор. Здесь кормят как на приеме, но того супа им не переплюнуть. Я кушал как в последний раз в буквальном смысле. Я думал, шо умер и попал на небеса. Но бумажка в кулаке не позволяла мне усомниться в реальности. Правда, когда в мою вылизанную миску плюхнули добавки, я таки усомнился…       Отабек бросил взгляд на пакет с ланчем и потянулся к своему стакану.       — Утром нас ублажили супом еще раз, построили на свежем воздухе, — продолжил Туманский, когда Отабек наглотался воды. — Мужчин построили отдельно от женщин. Между нами, то были не мужчины и женщины, а сущие дети, пьяные от сытости и тепла. И вот перед теми разомлевшими детьми предстал во плоти ангел: пригожий высокий блондин с непокрытой головой, в черном кожаном пальто и в лайковых перчатках. И, несмотря на гражданское, наши фрицы отдали ему честь.       Ангельский блондин стал нас смотреть по очереди. Женщин, а потом мужчин. Долго и медленно. И вот он добрался до меня, взял за подбородок — не побрезговал через перчатку, заглянул в лицо… — Туманский прикрыл глаза. — Он стоит перед моим взором сейчас, как живой. Зрелый мужчина, весь розовый, чистенький и надушенный. Я смотрел в его небесно-голубые глаза и путался, об чем молиться: чтобы он выбрал меня или чтобы нет. Я сжимал в кулаке бумажку. Я хотел жить. «Холёдно?» — спросил он по-русски. Я понял, что дрожу как кролик. И что ангельский блондин меня таки выбрал.       Дальше началось невероятное: всех выбранных, одну женщину и троих мужчин, усадили в «кюбельваген» и повезли. Блондин — впереди с шофером, мы вчетвером набились сзади. Перед нами и следом за нами — мотоциклы сопровождения. Я ехал в той грохотавшей корзинке как в раю. Куда конкретно — неизвестно, та и не важно. Но вот мы свернули в лес и встали. Ни железной дороги, ни фабрики. Без единого намека на культурную счастливую жизнь нас выводят и по одному вяжут к деревьям. Я понимаю, что сейчас нас будут кончать, но кончать с жестокостью. Я пожалел, что съел столько супа. Такой вот нелепый стыд. Я обделался раньше, чем до меня дошла очередь…       Отабек, хмурясь, слушал знакомую историю. Всех четверых простучали молотом, троих забили насмерть. Откликнулось только сердце Давида Туманского. Он стал приемным сыном Себастиана Вольфа и «главным трофеем братства». И прежде, чем Туманский назвал свое братское имя, Отабек произнес его сам.       — Дар, — повторил Туманский. — Вы абсолютно правы. Я прожил под этим именем пару лет. Молотка мои тощие руки не касались, но я принес братству немалую пользу своим ясновидением. И нанес людям немалый вред.       Он немного помолчал, старчески пожевывая губами.       — После пробуждения мое сердце, как сердца любых новообретенных, было охвачено лишь жаждой беседы. Это хорошее дело — сердечная беседа. Бесподобное, я бы сказал. Но с нее маловато проку. Братству предстояло сражаться за своих людей против рода человеческого. На ту борьбу и на оружие, то бишь на ледяные молотки, нужны были средства. Власть над миром дают деньги, это не секрет. Но в стране, живущей под красным флагом с серпом и молотом, абсолютной властью всегда обладало только государство. Братья не могли позволить себе стать богатыми членами тайного ордена, как в Стране Порядка. Такой путь вел в застенки ОГПУ. Им надо было идти во власть и оттуда искать своих. В тридцать шестом году при помощи НКВД в Сибири было создано специальное управление с полномочиями. В семи километрах от места падения космического вещества построили исправительно-трудовой лагерь. Вы уже догадываетесь, кого там исправляли и каким трудом. Сегодняшний недобиток первым делом задается вопросами «кто», «за что» и «почему я». У тех несчастных, кто получал двадцать пять лет и долбил лед за лагерную пайку, вопросов не было. В одной из шарашек, где работали зеки-ученые, соорудили небольшой отдел по изготовлению ледяных молотков. Отдел из трех человек производил пять-шесть штук в день. Больше пока и не было нужно. Но то пока…       Отабек слушал, мрачнея. Развесистая «секретная» клюква, фантастическая теория братьев Стругацких и даже эпичный клип «Металлики» с красноярскими некромантами сейчас представлялись куда меньшей дикостью, чем реальный ледовый ГУЛАГ.       — Прошло время, и тех профессоров, что говорили за важность изучения тунгусского ледяного феномена, признали лжеучеными. Секретный проект «Лёд» ликвидировали вместе с шарашкой. Однако зеки своими кирками заложили необходимую базу. Часть льда ждала своего часа в подземных холодильниках, другая часть потекла за границу по старым каналам МГБ.       — Министерства Государственной Безопасности.       — Именно так. Эта могущественная организация давала возможности и перспективы. Люди света продвигали друг друга вверх по служебной лестнице и проникали в советскую элиту. Сестра Чбе стала министром культуры Латвии. Братья Энт и Бо заняли руководящие посты в Министерстве внешней торговли. Сестра Миг вышла замуж за командующего войсками ПВО, брат Не стал директором Малого театра…       Отабек хмурился, не решаясь перебить его, но потом догадался: Юра, вот кто просветил старика. Выговорился, отвел душу. Кому еще, как не бывшему брату и тезке.       — …Экспорт льда в Восточную Европу контролировал брат Леч. Он занимал руководящую должность в СЭВ. Хочу заострить ваше внимание: его дочь и внук тоже были обретены братством. Это единственный случай, когда семья, в которой родилось дитя света, осталась в прежнем составе. Младенцы редко выживают после простукивания. Выживших берут себе люди света. Их собственным новорожденным взяться неоткуда, поскольку эти люди блюдут половое воздержание. Разумеется, случалось всякое, но даже когда развалился СССР и упразднили СЭВ, лед худо-бедно шел заграницу. А когда понеслись стремительные девяностые, для братства настали золотые времена. Они добились того, о чем мечтали: проникли в высшие властные структуры. Ни в одной другой стране вы не найдете столько людей света у власти и при деньгах, сколько имеет Страна Льда.       «Медийные или нет, богатые, бедные... Обычное дело. В наше время развестись может любой… Даже президент».       Отабек запечатал короб. Аккуратно вывел на стикере цифры, спросил:       — Жена Себастиана Вольфа была его исключением?       Старческая улыбка стала по-детски лукавой.       — Я понимаю, куда вы гнете. Вы абсолютно правы: в братстве сердечная привязанность к мясу — редкость, и потому считается исключением. Но если вы назовете это любовью — или дружбой, я не стану с вами спорить. И Эрнст бы не стал. И мы оба знаем, почему здесь оказались именно вы, досточтимый Алтын… Не надо так на меня смотреть, лучше послушайте знающего человека. Те старики в свое время нашли не меньше сотни братьев и сестер. Нашли Себастиана Вольфа. Таково было их предназначение. И такая за тот сердечный рентген была расплата. Преждевременная старость, умирание. Если бы я не погас семьдесят один год тому назад, семьдесят лет назад я бы выглядел как сейчас и даже хуже. Я был сильный. Куда сильнее брата Ковро. Это братское имя Себастиана Вольфа… За те два года, что я прожил человеком света, я стал выглядеть отцом моего отца. Через свой дар я постарел на сорок лет, и это не пустая красивая фраза. После того, как я погас, я обратно стал молодой — наполовину. Я выглядел как мой отец, потому что остался совсем седой. И глухой на одно ухо.       Отабек отпил воды. Нетвердой рукой поставил стакан, едва его не опрокинув.       — Вам повезло.       — Мне нравится ваше благоразумие, Алтын. Скажу больше: мне нравитесь вы целиком.       — Взаимно.       Они обменялись улыбками, как два заговорщика.       — Давид Лейбович, можно еще один вопрос?       — Сделайте одолжение.       — Как вы его потеряли? Свет.       — Вы хотите знать, кто меня погасил? Никто меня не топил и не поил насильно собственной кровью, — Туманский сощурился с иронической усмешкой. — Эрнст Вольф никогда бы не пошел на то, на что пошли вы, уважаемый Алтын. Этот расово чистый ариец, воспитанный в юнгфольке и гитлерюгенде, таки оказался пацифистом и мягким человеком. Он размягчил мое сердце. Сердечные разговоры с приемным отцом доставляли мне неизъяснимое блаженство, однако я стал заложником собственного дара. Я знал, что Эрнсту никогда не бывать моим братом. Не потому что он — ариец, а я — еврей. Для братства, как вы уже поняли, это несущественно. Видите ли, я ведал, что мой друг — пустой орех. Но я надеялся и верил. А Себастиан верил мне. И когда Себастиан его простучал, вместе с тем льдом разбились и наши надежды.       — Значит, вы пошли на самоубийство, — кивнул Отабек. — Правильно сделали.       Туманский рассмеялся, утер платком рот.       — Вейз мир… Благодарствую за ваше одобрение, Алтын, — он аккуратно сложил платок и спрятал его во внутренний карман. — Вы правы. Я подождал, пока Эрнсту подлечат ребра, и повесился. Вы уже поняли, что я не планировал картинно погибать. Я знал, что моя тощая шея не сломается. Знал, что не успею я толком обделаться, как бедняга Эрнст потащит меня из петли. Но я не знал, что нас будет преследовать братство. Не знал, что мы пригодимся. Я думал, что стану никчемный, как мой желтолицый друг, и до нас никому не будет дела. Ему семнадцать, мне — девятнадцать, война кончилась, да здравствует мир и жизнь впереди. Мир в те времена делился на два лагеря: на тех, кто больше не желал иметь в своей стране евреев, и тех, кто не желал впускать их в свою страну. И шо вы думаете? Эрнст поменял родное имя и фамилию местами и записался в ашкеназы. — Туманский опять рассмеялся, откашлялся. — У нас было немного денег золотом и план побега в Палестину. Туда плыли все здравомыслящие люди. Но мы не успели. Нас взяли посреди ночи в баварском лагере для перемещенных лиц. Подозреваю, тот бункер, где мы с Эрнстом проснулись, и по сию пору находится где-то в Европе. Возможно, в Австрии. Или в самой Стране Порядка, — он выделил интонацией заглавные буквы.       — В Германии?       — В ней. Через несколько лет нас переместили в другое место. И снова в другое. И так далее. Последнее, где мы проснулись вместе, находилось в Гуанчжоу. Проболтался один из охранников, с которым был дружен Эрнст.       — Мы находимся в Финляндии. Недалеко от границы с Россией.       — Шо вы говорите… Я таки подозревал. Финские надписи по всему бункеру намекали мне об этом.       Туманский весело наблюдал за тем, как Отабек пытается не краснеть, а потом его улыбка погасла.       — Бункерами эти места прозвал Эрнст. У него было ужасное чувство юмора. Надеюсь, оно и сейчас при нем… Европа или Азия — нам было все равно. Нам было хорошо подо льдом. В досужие часы я рисовал и учился на врача, чтобы вылечить другу печень. Эрнст с детства знал французский, благодаря мне заговорил по-русски, и освоил три профессии: переводчика с английского — он перевел для себя лично три романа Диккенса; картографа и морского навигатора. Его погоняло было Лоцман. А мое, как я сказал — Ребе, потому что святая бумажка всегда была со мной. До войны таки знали, во что заворачивать селедку. Или я время от времени обзаводился свежей реликвией, не суть важно. Важно то, что шестнадцать с половиной лет назад я очнулся здесь — и все мои рисунки и прочие бумажки были при мне, а моего Лоцмана не было рядом. Бог дал мне друга, Бог взял. Я бы просил вернуть его мне, но у кого? Бог в курсе и обратно не дает, братство до нас не спускается, а китайские поцы ничего не решают. Но верьте моему погасшему сердцу: он жив. Эрнст младше меня на два года, а я все еще кашляю. Где бы ни был сейчас его дом, он сам всегда будет вот здесь, — Туманский потрогал спецовку на груди.       Отабек задержал взгляд и опустил голову, отсчитал ремешки до следующего десятка. Он наконец смог подумать о своем доме — и почти спокойно задвинуть эту мысль до лучших времен.       — Те старики вас проглядели.       — Проглядели.       — Значит, люди света ошибаются.       — Люди света могут ошибаться, ваша правда. Как ошибаются все люди. Чемоданные старцы обмишулились и забрали Мойшу. Юрочка недооценил вас и поплатился через ваше самоотверженное вероломство. Зато вас оценили другие — и вот вы здесь.       — Они… говорят, что замкнут великий круг, — осторожно сказал Отабек.       Туманский беспечно отмахнулся.       — Я тоже говорил, что война кончится, мясные машины восстановят разрушенное и будут рожать людей света и просто людей, а братство укрепится прочнее в этом мире. Я говорил, что обретенные заключат великий круг и произнесут сердцем двадцать три слова. И воссияет свет. И исчезнет Земля. И остановится время. И пребудет вечность. И все такое прочее. И шо? Вот он я, вот они собаки, а где-то там, — он нацелил вверх трясущийся указательный палец, — лед. Глыба, как говорят пустые. Это бесконечная история, покуда случаются исключения. А они таки будут случаться, пока наша с вами Земля еще вертится…       Он замолчал, глядя с сочувственным вниманием.       — Я скажу вам, что вы должны делать, когда на вас наваливается.       Что наваливается, хотел спросить Отабек, но сил хватило на невнятный кивок.       Туманский раскрыл ладонь:       — Назовите и опишите пять предметов, которые видите. Называйте, не стесняйтесь. Да описывайте хорошенько, не филоньте.       — Тележка. Полная… С номерами, — выговорил Отабек. Задыхаясь, поднял голову. — Столы железные… Ножницы. Большие, кованые… Часы на стене. Электронные.       — Который час? — осведомился Туманский.       Отабек вытер рукавом холодный пот со лба.       — Шестнадцать ноль три.       — Благодарю. Теперь, — Туманский загнул мизинец, — четыре вещи, которые вы слышите.       — Свой пульс, — помолчав, сказал Отабек. — Как стучит мое сердце... Учащенно.       — Главное, что стучит. Еще?       Отабек собрался с мыслями.       — Электроножи. Дебюсси.       Туманский кивал, улыбаясь.       — Шо конкретно дают из Дебюсси?       Отабек прикрыл глаза. Нарастающее тремоло — литавры, пиццикато контрабасов. Вступили валторны, и перед ним раскинулось море — безбрежное, сияющее в рассветных лучах солнца.       — «От зари до полудня на море».       — Блестяще, — восхитился Туманский. — Как раз финал. Моя любимая часть. Давайте послушаем…       Когда торжественный полуденный гимн умолк, Отабек без удивления почувствовал, что дышится легче.       — Вы делаете успехи. Дальше, — Туманский загнул безымянный палец: — Назовите три вещи, которые вы можете потрогать прямо немедленно.       — Перчатки, — Отабек опустил взгляд на свои руки, взмокшие под желтоватым латексом, разжал левый кулак. — Пластиковый короб. Стакан голубого цвета. С водой. Наполовину полный.       — Возьмите его и попейте.       Отабек так и сделал.       — А теперь, — Туманский потрогал кончик своего длинного носа, — две вещи, которые можете унюхать.       Отабек усмехнулся.       — Запах псины. И дохлятины.       Говорил он вполне спокойно. Сердце дергалось тяжелыми рывками, но пульс уже не зашкаливал, как перед прыжком с трамплина.       — И последнее, — Туманский выставил большой палец, — то, что вы можете сейчас попробовать на вкус.       Отабек хладнокровно бросил взгляд на сверток с ланчем, проглотил голодную слюну.       — Ветчина.       — У вас чутье, как у той собаки, — разулыбался Туманский. — Наверху это скорее плюс, внизу — огромный минус. Но ваш цветущий организм возьмет свое, вот увидите. Сегодня вечером вы будете кушать с аппетитом. И даже выпьете: здесь наливают фронтовые сто грамм.       Наверное, вид у него был настолько озадаченный, что Туманский рассмеялся — и опять зашелся своим задыхающимся кашлем.       — Давайте поговорим позже, — сказал Отабек, мельком оглядывая цех — Вайса не было видно.       — Позже вы можете меня не застать, Алтын. Еще пару слов за любовь и лед, и я кончу речь. Вам будет полезно отвлечься и послушать… Некто Александр Снегирев родился в тридцати верстах к северу от Петербурга — аккурат в тот день, когда на Землю рухнуло нечто. Взрывная волна обогнула земной шар, а сила удара была сопоставима с энергией двух тысяч единовременно взорванных ядерных бомб. Еще три часа лету — и лед бы рухнул на тогдашнюю столицу Российской Империи… Снегирев не знал за лед, но был помешан на совпадении в датах. И вообще был не в себе. После отчисления со второго курса физико-математического факультета он поучаствовал в экспедиции двадцать седьмого года к вожделенному космическому телу. В той экспедиции он свихнулся окончательно и устроил поджог лагеря. А потом единолично отыскал метеорит: притопленную в болоте ледяную глыбу. Он поскользнулся, рухнул на глыбу грудью и нечаянно пробудился. Он услышал свое истинное имя: Бро, и не отлипал ото льда всю ночь. А утром отколол от глыбы столько, сколько смог унести. Он вышел с места падения к заброшенному поселению эвенков. От места падения льда бежало все живое, и эвенки бежали тоже. На тамошнем пустом стойбище пряталась неграмотная девушка шестнадцати лет по имени Анфиса. Эта славянская девушка тоже сбежала из дома — от побоев пьяницы-отца. В тот момент она спала. Бывший студент вышел на нее, ведомый сердцем. Он вытащил из ее собачьей чуни кожаный шнурок и прикрутил кусок льда к деревянному пастушьему посоху. А потом размахнулся и рубанул спящую красавицу в грудь. Одного раза хватило: его новорожденная сестра Фер проснулась сразу в обоих смыслах. Произошел первый разговор на языке сердец. И всё, как говорил один хороший писатель, заверте.       — Так вот почему собаки, — пробормотал Отабек.       — Именно поэтому. Традиции следует чтить. Известно ли вам, что такое «тфилин»?       Перед глазами почему-то возникла кипа, она же ермолка.       — Что-то религиозное… кажется.       — Вам не кажется. Это две черные кожаные коробочки с двумя ремешками. Кожу для коробочек берут от кошерного животного и прошивают жилами. А затем красят кошерной краской в радикальный черный цвет. Ремешки делают не уже длины чечевичного зернышка — шириной от девяти до одиннадцати миллиметров, и красят в черный с одной стороны. Вторая сторона может быть какой угодно, лишь бы не красной… Размер самих коробочек не столь важен, но идеально — так, — Туманский соединил большие пальцы под прямым углом: — Примерно сорок пять на сорок пять миллиметров. Текст, помещаемый в обе коробочки, пишет специальный писец на пергаменте. Для пергамента выделывают второй слой кожи кошерного животного, нарезают и разлиновывают шилом. Для текста специальный писец использует один из трех типов шрифта. Каждый свиток оборачивают волосом кошерного животного. Одна коробочка крепится семью витками ремешка к бицепсу обнаженной левой руки и тремя витками к среднему пальцу, поскольку левая рука слабее и ближе к сердцу. Но если вы левша, то крепите к правой… Вторая коробочка крепится к обнаженному лбу. В головную коробочку вкладывают четыре свитка. В ручную — один. Тексты состоят из тех четырех мест Библии, где говорится о тфилин…       Он прикрыл глаза морщинистыми веками, вытянул шею, словно слепец.       — И когда после спросит тебя сын твой, говоря: что это? то скажи ему: рукою крепкою вывел нас Господь из Египта, из дома рабства, — слегка раскачиваясь взад-вперед, зачитал он по памяти негромко и размеренно. — Ибо когда фараон упорствовал отпустить нас, Господь умертвил всех первенцев в земле Египетской, от первенца человеческого до первенца из скота, посему я приношу в жертву Господу все, разверзающее ложесна, мужеского пола, а всякого первенца из сынов моих выкупаю; и да будет это знаком на руке твоей и вместо повязки над глазами твоими, ибо рукою крепкою Господь вывел нас из Египта… Возложение тфилин — первая мицва, которую принимает на себя совершеннолетний еврей. Обычно мальчиков учат делать это за два месяца до того, как им исполнится тринадцать лет и один день. За тот год, что прошел после моей бар-мицвы, я не пропустил ни одного дня молитвы и ни разу не забывал возложить тфилин. Кроме субботы и праздников, разумеется…       Туманский с превосходством улыбнулся, сжалившись над своим слушателем.       — Слишком сложно для вас? И это я еще не рассказал, каким манером те коробочки вяжут… Насколько я в курсе, у мусульман тоже имеются традиции, не менее достойные. А у братства — свои. Но я отвлекся… Те двое юных основателей братства и есть наши чемоданные старики. Бро и Фер. Оба сгорели в эшелоне вместе с Мойшей и другими. И пока вы считаете, сколько ж первообретенные протянули на этом свете, я доберу свою собачью коробочку и передохну.       Отдыхал он до конца рабочего дня. Когда музыка смолкла, они вдвоем привели стол в порядок, и Отабек помог старику дойти до первых ячеек. Юра ждал в толчее возле сквозных дверей, ведущих в раздевалки. Работники цеха перебрасывались шутками, складывали бахилы в контейнеры, шагали в один из двух коридоров, дисциплинированно выстраиваясь гуськом — в одинаковых пропотевших спецовках, с пронумерованными сумками через плечо. Совсем как фабричные работяги после смены в предвкушении законного отдыха. Было в этом будничном довольстве нечто умиротворяющее. И жуткое настолько, что волоски на руках вставали дыбом.       Юра продвигался рядом в общем потоке, втиснув в карманы кулаки и зябко подняв плечи. Его спецовка запачкалась, вдоль щеки повисла спутанная седая прядь. Отабек отвел взгляд и постарался думать о хорошем. Как минимум — не думать о плохом. Например, можно было помечтать о глотке свежего воздуха. О мыле и горячей воде. Запах дохлятины пропитал одежду, проник в каждую пору, скопился во рту. Отабек боролся с желанием сплюнуть под ноги, но физическая тошнота его больше не мучила. Осталось только отвращение. «Человек ко всему привыкнуть может, айналайын», — иногда вздыхала бабушка. И всегда добавляла: «Кроме холода».       В переполненной раздевалке пахло, как в любой мужской раздевалке, но от въевшейся собачей вони это не спасало. Отабек сразу нашел свой номер: броская сине-белая табличка «190» на кафельной стене, последняя в длинном ряду. Под номерами располагались две полки, одна над другой; на верхней были приготовлены банные полотенца и одежда — смена белья и чистая спецовка. Отабек пробрался к общей скамье, положил пакет с ланчем, с которым не смог расстаться несмотря на ехидство Туманского. Под ложечкой болезненно посасывало от голода, а поверить, что в подобных местах кормят «как на приеме», мог разве что бывший узник Аушвица.       Раздевшись догола, Юра сжато объяснил, что для них забиты две последние кабины, закинул полотенце на плечо и ушел мыться. Отабек складывал грязную одежду на полку, глядя перед собой в стену и не заботясь о том, смотрит ли кто-нибудь на него. Надел поверх бинтов одноразовую перчатку, прихваченную по совету Туманского, перетянул на запястье резинкой. Взял полотенце и босиком прошлепал в душевую — шумную, заволоченную жарким паром. Свежо запахло мятой. Вдоль кафельных стен хлестала вода; места для помывки были разделены перегородками, к чисто символическим кабинам выстроились короткие очереди. При его появлении гулкая разноголосица оборвалась. Кто-то присвистнул, чей-то хриплый голос витиевато выругался на французском языке.       Отабек медленно шел вперед, как сквозь строй. Перед ним нехотя расступались. Собственный взгляд против воли соскальзывал с обращенных к нему лиц, вбирал розовато-лиловые следы на грудинах. Криво сросшиеся ключицы и недостающие ребра, уродливые впадины там, куда стучали ледяными молотами и не смогли достучаться. Сейчас его коллеги по цеху напоминали недобитых блондинов-вампиров, прячущих кровавые радужки за линзами всех оттенков голубого и синего. Чужаку среди них светила разве что роль еды. Воспринимать себя изгоем, занявшим не свое место, Отабек отучился еще в детстве, но полузабытое чувство подкатывало, как тошнота. Совсем как в тренировочном лагере для избранных, где каждый второй одарен от природы и все без исключения, даже сопливые малолетки, всегда на шаг впереди тебя, хоть разбейся.        Возле двух последних кабин маячил Дэнни — жилистый, длинный как жердь, рыжий с головы до ног. На волосатой груди вместо левого соска белела голая кожа — порванная когда-то давно и сшитая так, что остался круглый шрам. Левое плечо украшала татуировка: чернильное сердце, треснувшее посередине. Отабек поблагодарил его кивком и повесил полотенце на перегородку, выкрутил кран. Слегка разбавил горячую воду холодной, запрокинул голову, жмуря глаза в бездумном, животном удовольствии.       — Охуенно, да? — выкрикнул Юра из соседней кабины.       — Да, — согласился Отабек. Нашарил на стене дозатор, выдавил мыло в ладонь.       В опустевшую раздевалку он вернулся другим человеком — за двадцать минут отмывшийся до скрипа и вполне этим фактом удовлетворенный. Еще бы горячую воду не вырубали внезапно, как рабочую музыку. «Дают полчаса утром и вечером, — живо одеваясь, объяснял Юра, — потом можешь плескаться хоть всю ночь — если ты морж или псих. Есть тут один долбоеб из Канады…» Отабек помалкивал. Несмотря на контрастный душ, ему было скорее жарко. Ничуть не смущенный навязчивым присутствием Дэнни, Юра включил встроенный в стену фен, принялся разъяренно сушить волосы. Отабек закончил возиться с подживающими ссадинами, заработанными на чемпионате, убрал остатки пластыря в аптечку. Нашел в сумке расческу, машинально поискал глазами зеркало. Вытянув шею, догадался привстать на носки. В зеркальной полосе, вделанной над верхней полкой, отразилась лишь его вихрастая макушка.       Юра прыснул и самым бессовестным образом согнулся пополам от смеха. Отабек стоял, закаменев лицом, но надолго выдержки не хватило.       Пока они оба ржали как больные, Дэнни ушел.       Они так и ввалились в столовую вдвоем — плечом к плечу, разгоряченные мытьем и дурным весельем. Юра вышагивал в своей манере, слегка сутулясь и сжимая кулаки в карманах штанов, взволнованно поглядывал сердитыми глазами. Отабек улыбнулся, с неохотой отвел взгляд от его румяного лица. Замедлил шаг.       Людская суета вокруг не стихала, но внутри разрасталась пустота. Мозаичные плитки поплыли из-под ног.       — Круто, да? — бодрым тоном спросил Юра, почесал переносицу. — Я в первый раз тоже охренел.       Отабек не мог выдавить ни слова. Чем дольше он молчал, тем сильнее разрывал тишину сдвоенный стук: так колотится сердце перепуганного зверька в ловушке.       Созвездия желтых матовых плафонов, светлые стены и темное дерево, круглые столы, покрытые белыми скатертями: «столовка», как называл Кацуки ресторан отеля «Скандик Парк». Не было только панорамного вида на восточный берег Тёёлёнлахти. И быть не могло: та столовая, посреди которой Отабек застыл соляным столбом, находилась на глубине десятка этажей.       Четырнадцать уровней, честно напомнил он себе итог подсчетов в подземных лифтах. Взгляд перебегал с одного фальшивого окна на другое. Жидкокристаллические панели транслировали один и тот же знакомый пейзаж. Солнце клонилось к западу, небо бесстрастно синело, на волны словно кто-то набросил гигантскую переливающуюся сеть. Лодка с белым раздутым парусом возвращалась к берегу.       Фальшивых окон было восемь. Каждый из столов накрыт на восемь персон. Сами персоны чинно-мирно передвигались с подносами от стойки к стойке. «Шведский стол» в его привычном виде: выбор блюд на любой вкус, самообслуживание и музыка, которую принято называть «легкой джазовой». Хотя ничего легкого в джазе нет.        — …салат-бар, херня, трава одна, — прорвался вместе с джазом напряженный голос. — Здесь — морепродукты. Для начала предлагаю врезать по супцу. Шашлыков потом возьмем, чтобы прямо с огня. Кусияки — такие на палочках, знаешь?.. Уже где-то жарят, я отсюда чую.       Заторможенно переставляя ноги, Отабек двинул за Юрой вдоль стойки с морепродуктами — жареными, пареными, запеченными с травами и сыром: только руку протяни. Лобстеры и крабы, креветки в золотистом кляре, сочные ломти угря на подушке из омлета. Сашими: бледные, багровые, воспаленно-розовые сырые ломтики, украшенные икрой лосося, летучей рыбы и каких-то еще неведомых рыб. Башенки из маринованных овощей, букеты из зелени и целые горы риса.       Вокруг перешептывались, замолкали и уступали дорогу, толкали друг друга локтями, оборачивались вслед. Юра притормозил, Отабек остановился, стесненно задышал через нос. Горячо пахло разваренным мясом — совсем как в детстве после морозной прогулки.       Юра, быстро на него поглядывая, разливал дымящийся бульон по двум белым чашкам королевского размера, смахивающим на супницы.       — Японский день. Повезло. Ребе рассказывал — по китайским дают фирменное блюдо шеф-повара. Называется «Борьба тигра с драконом». Типа рулет из мяса змеи и кошки. Ебануться. Японцы тоже точат всякое говно, конечно, но не кошек же…       Он отложил черпак и вооружился сервировочными щипцами, подцепил щедрую порцию тонко нарезанной говядины, плюхнул в чашку.       — В корейский лучше не рисковать, — сказал Отабек. Юра жизнерадостно ухмыльнулся.       — Точняк. Не, сегодня можно не дергаться, мои бабульки полдня меню обсуждали. Шашлыки трех видов, потом десерт какой-то хитровыебанный… Бурановские бабушки, блядь, их на кладбище заждались, а им бы все жрать.       Он добавил в обе чашки лапши, с воодушевлением творца принялся сдабривать бульон всем подряд: приправами и специями, беконом, грибами, зеленым луком, нарубленным вареным яйцом.        Отабек продышался полной грудью и мысленно пожелал Туманскому долгих лет жизни. Подумал о гороховом супе и поставил на поднос тарелку сашими, от которого благоразумно отказывался в отеле. Добавил порцию онигири, понемногу имбиря и горчицы, взял одноразовые палочки.       — Интересно, как по-китайски будет «сакэ».       — Цинцзю, — задребезжал старческий голос. Отабек обернулся. Туманский сидел в одиночестве за столом у прохода. — Прошу вас, молодые люди, — он сделал приглашающий жест.       — Спасибо, — Отабек поставил поднос, опустил на соседний стул истерзанный пакет. — Выпьете с нами, Давид Лейбович?       — С преогромным удовольствием, — ответил Туманский. Юра весело хмыкнул, усаживаясь рядом.       — Цинцзю, пожалуйста, — сказал Отабек китайцу в черно-белом и показал три пальца.       Заказ был исполнен молниеносно; рядом с тарелкой Отабека положили знакомую пачку сигарет — красно-золотую, с двумя одинаковыми иероглифами.       — Двойное «счастье», — перевел Туманский. — Или «радость».       — Рак и инсульт, — предложил свой вариант Юра. — Мне вчера тоже давали.       — Местная валюта, — Туманский точной рукой, словно провизор, разливал сакэ по трем стопкам. — Каждая пачка, которую здесь дают раз в четыре дня, сохраняет нервы в покое. Покой мне гарантирует босяк Дэнни, дай Бог ему здоровых легких…       Теплое пахучее сакэ не оставило от фантомной вони следа. Юра отхлебнул с бывалым видом, задышал ртом, вытаращив глаза, налег на супец. Отабек поставил пустую стопку, развернул крахмально-жесткую салфетку — тоже знакомую, из белого льна. Не хватало только вензеля отеля. Разломил палочки, подцепил рыбный ломтик.       — Бухаем? — поинтересовались благодушным тоном. Отабек, сдержанно смакуя жирную пресную мякоть, поднял взгляд. Над столом нависал давешний мужик из курилки. — Бухло здесь говно, а закусон — только в путь.       — Айнмаль ин дер вохе — фиш, — выдал Туманский. Мужик притворился, что не услышал.       — Ну, как она там, — светлые глаза, затуманенные хмельной поволокой, указали на потолок, — стоит златоглавая? Этот вон, фигурист-любитель… молчит, как рыба об лед, даром что москвич.       Юра, не прекращая жадно хлебать, злобно на него уставился.       — Я из Казахстана, — сказал Отабек.       — Да какая разница… Что вообще, — мужик повел руками по сторонам, — в мире происходит?       — Стабильности нет, — степенно ответил Отабек, обмакивая спинку тунца в соевый соус. — Террористы опять захватили самолет…       Юра фыркнул в чашку. Туманский разлил по двум стопкам остатки, Отабек чокнулся с ним и выпил.       Настырный мужик упер кулаки в столешницу. За соседним столом поднял голову Дэнни. Сейчас он смотрел совсем другими глазами — как сквозь прицел. И его бледнолицые товарищи не выглядели смешными. Отабек подумал о ножницах — больших кованых, которыми распарывают кожу, словно бумагу.       Мужик перестал давить взглядом.       — Зря вы так, пацаны. Тут, блин… света белого не видишь. А вы…       Отабек положил палочки, протянул руку:       — Отабек Алтын.       — Зотов Николай, — мужик сжал руку мозолистой ладонью, от души тряхнул. Имя оказалось знакомым по сайту жертв молота. Наташа Зотова, его младшая сестра, тоже была в числе пострадавших. Одна «авария» на двоих. — Можно запросто: Коляныч. Ребята Камазом кличут. Дальнобойщик, за двадцать лет всю Россию исколесил. Стаж в бункере — шестой год… Ну, а ты, Алтын? Работал, учился?       — Заочно.       Отабек зачерпнул полную ложку густого месива, по виду и запаху похожего на сборную солянку. На вкус оказалось вовсе не так ужасно. Юра просиял.       — Отслужить-то успел? — спросил Коляныч, не дождавшись продолжения.       — В Нацгвардии, — ответил Юра грозно. Отабек закашлялся. С перцем Юра все-таки перестарался.       — Нормально, — одобрил Коляныч без прежней уверенности. — Нацгвардия, нацгвардия… Это где такое?       — В Алматы, бля, — сказал Юра.       — Тоже дело. А я в Балашове. ФАПСИ, — уточнил Коляныч многозначительно. — На кого учился-то?       — На спортсмена-любителя, — с учтивой улыбкой сообщил Туманский. — Перед вами народный герой Казахстана, чемпион четырех континентов и дважды бронзовый призер Чемпионата мира по фигурному катанию на коньках, уважаемый Николай Николаевич.       У Коляныча вытянулось лицо.       Отабек хрустел в относительной тишине капустой. Скулы горели от перца. Или сакэ дошло по назначению.       — Проблемы? — прорычал Юра с полным ртом.       — Да какие тут… — Коляныч расстроенно крякнул, вразвалку вернулся к ребятам. За британским столом неуловимо расслабились.       — А по-моему, — дожевав и проглотив, сказал Отабек, — проблемы есть.       — Ты ему шаблон рвешь, — объяснил Юра.       — Тот невероятный факт, что в бункер могут спустить медийную личность, да к тому же напрямую связанную со льдом, в картину мира здешних недобитков никоим образом не вписывается, — церемонно развил тему Туманский. — А вас — двое подряд. Кто вы такие — повернутые на фигуристах или что похуже? Зачем под глыбу спустили азиата? Чем это грозит обитателями бункера? Эти и другие вопросы волнуют умы пустых. Спешу вас успокоить: наш Гестапо уважает порядок. Сперва они станут разбирать бонусы. Потом представят обществу вас. Разъяснят правила общежития. Дай Бог вам сил не заснуть и послушать…       Юра доскребал супец, Отабек рассеянно оглядывал зал. Между столами сновали китайцы-разносчики, на которых никто не обращал внимания. Над морем, подсвеченные закатными лучами, кровавой вереницей тянулись облака. «А я цыпленка ем табака, — всплыл задушевный баритон Васи Вакуленко, — я коньячку приня́л полкило»… Британцы с гортанным выкриком сдвинули над столом бутылки пива. Дэнни был единственным, кто не пил.       — Ничего им не говори, уродам сраным, — Юра отпихнул от себя чашку. — Я за кусияками… Давид Лейбыч, вам курицу?       Туманский вытащил салфетку из-за ворота и промокнул губы.       — Пожалуй, я сыт. Благодарю за компанию, молодые люди. Алтын, мое предложение насчет вашей руки остается в силе.       Отказавшись от помощи, он выбрался из-за стола и поковылял к выходу.       — Мировой дед… Я его приводил к тебе, пока ты спал.       — Спасибо.       — Мне-то за что? Я думал, тебя обкололи. Ребе сказал: нихрена подобного, спит ваш красавец. Надышался. Тут многие так, сутками отходняк ловят…       Нахмурившись, Юра стащил с тарелки рисовый колобок, запихнул целиком в рот. Отабек с мягкой усмешкой подпер щеку ладонью.       Юра энергично жевал и воинственно поглядывал по сторонам, вытирая пальцы о салфетку. Пацан пацаном — если не знать, что перед тобой действующий чемпион финала Гран-При, Европы и серебряный призер Чемпионата мира. В недавнем прошлом — ясновидец, который мог бы хранить чертов арсенал, а не приумножать его.       Они тебя бросили, подумал Отабек с горечью. Выбросили, как… как мусор.       Юра смял салфетку, потом расправил. Побарабанил по столу пальцами.       — Ты что-нибудь помнишь?       Отабек возил в супце ложкой, будто обнаружил что-то страшно интересное.       — Проснулся, прочел записку. Решил, что проспал пять часов.       — Жаль.       Отабек поднял взгляд. Юра и не думал о чем-то жалеть.       — Я тоже не помню, — сказал он, щуря веселые злые глаза. — Проснулся, когда китайские девки пришли забрать нашу одежду. Принесли спецовки и остальное барахло. Я им объяснил, куда они могут это барахло засунуть. Сказал, что без тебя никуда не пойду. Тогда пришли уебаны с автоматами. Дубинки у них не простые, а электрошоковые.       Повернув голову, он отбросил волосы, отогнул ворот спецовки, и Отабек, мучительно трезвея, увидел на его тонкой шее багровые следы.       — На полчаса вырубили, — Юра усмехнулся, встал из-за стола. — Потом я переоделся и пошел в цех… Не парься, мне Ребе мазь выдал. Заживет. Доедай, я мигом.       Отабек проводил его взглядом до жаровни с шашлыками. Посмотрел на свой суп и аккуратно, разжав пальцы, положил ложку. 12.       — Томас Урбан, — представился с верхнего яруса сосед Туманского — еще один знакомец по сайту. Швейцария, Цюрих, 52 года… — Или Роберт Плант. Как вам больше нравится.       Отабек назвал свое имя, осторожно пожал вялую, царственно поданную ладонь. Зачем под глыбу спустили азиата, Томаса Урбана явно не волновало. На сайте он отметился восемь лет назад, и сейчас в свои шестьдесят был похож на пожилого мушкетера: грива седых кудрей, эспаньолка, безмятежный голубоглазый взгляд. Легко было представить, что и в молодости он выглядел двойником своего кумира.       Не обращая на него внимания, Юра покрутился по комнате и прошмыгнул к креслу, развалился с удобством. Туманский согнал его и пригласил Отабека, сел в кресло напротив, снял салфетку с подноса. Запахом спирта перебило слабый аптечный дух, витавший в воздухе. Пузырьками и склянками была заставлена вся нижняя полка стеллажа. Отабек подвернул рукав, положил руку на стол ладонью вверх.       На берег спускался вечер: солнце только-только зашло, горизонт пылал всеми оттенками настоящего морского заката. Лодка сохла, перевернутая на песке. Ветер колыхал подпертые кольями рыбачьи сети. Волны с отчетливым шорохом накатывали на берег. Я смотрю на закат, и на сердце тоска, и рыдает душа, рвясь на волю… Мысленно подпевая «золотому голосу» цеппелинов, Отабек старательно не смотрел на руку. Почему-то казалось, что там все плохо — несмотря на целый поднос медицинского добра. Включая тот самый антибиотик, который назначила Хар.       — Говорят, рыбака никто не видел, а он есть, — сказал Юра. Отабек напрягся, ладонь дернуло.       — Займите-ка ваши глаза, — Туманский указал подбородком на потрепанные альбомы, лежавшие стопкой тут же на столе. Отабек взял самый верхний — тяжелый, переплетенный кустарным способом. Положил перед собой, открыл плотную обложку без надписи. Юра тянул шею, потом пересел, примостившись на подлокотнике его кресла, задышал над ухом.       — Это вы? — спросил Отабек, хотя сомнений в этом быть не могло.       — Это я, — подтвердил Туманский.       Семнадцатилетний Туманский оказался точь-в-точь таким, каким Отабек его себе представлял: лопоухий, кудрявый, лучистые глаза так и брызжут задорным весельем. Разорванный ворот полосатой робы открывал худую чумазую шею. На макушке буйные кудри приминала круглая шапочка, скрепленная заколкой.       На втором рисунке был изображен совсем еще зеленый пацан — с застенчивой улыбкой, обозначившей ямочку на щеке, с кротким взглядом из-под косой льняной челки. Виски по-армейски тщательно выбриты, галстук-косынка стянут «узлом скаута». Слева на груди значок: скрещенные меч и молот.       — Кросафчег, — хмыкнул Юра. — И не скажешь, что нормальный человек.       — Если ты ждешь боя, убей немца до боя, — процитировал Туманский Илью Эренбурга.       — Врага всегда убивай в честном бою… — Отабек с трудом оторвал взгляд от портрета.       Туманский улыбался, не прекращая своих манипуляций.       — Вы потрясающий художник.       — Та я вас умоляю, — Туманский улыбнулся чуть шире, звякнул о поднос маникюрными ножницами.       Отабек бережно переворачивал листы рисовальной бумаги, позабыв не то что о своей руке, но и вообще обо всем на свете. «Пустые» смеялись, хмурились, смотрели прямо глаза или смущенно прятали взгляд. Беззаботные и задумчиво-серьезные, в чем-то схожие между собой и бесконечно разные, взрослые или совсем юные. Ни одного пожилого лица. Возможно, потому что для своих пожилых натурщиков художник поворачивал время вспять — хотя бы в своих альбомах. Все портреты были черно-белыми, но казались написанными разноцветной акварелью. Юра душераздирающе зевнул, отсел на постель.       — Ваша ручка в лучшем виде, — сказал Туманский с удовлетворением. — Пусть подышит, и можно бинтовать.       — Одиннадцать лет назад я попал в катастрофу, — невпопад, как внезапно заработавшее радио, заговорил его сосед. Юра с мрачным видом уставился в днище верхнего яруса. — Я разбился на автомобиле и потерял ближнюю память. Я не помнил, как зовут мою жену. Не верил, что у меня есть дочь. Не знал, что сам я — великолепный архитектор…       — Спасибо, Давид Лейбович, — тихо поблагодарил Отабек. Туманский покивал, снимая перчатки. Передвинул по столу блистер с тремя капсулами, пришлепнул желтым стикером с надписью «1 табл. 1 раз в сутки». — А с алкоголем мешать можно? — уточнил Отабек шепотом.       — Та я вас умоляю, — Туманский закатил глаза. — Там того алкоголя…       Томас Урбан — он же Роберт Плант — свесил кудрявую голову с кровати и обвел свою аудиторию негодующим взглядом. Юра исподтишка выставил средний палец. Отабек убрал лекарство в сумку и приготовился слушать, но закрывать альбом не стал.       — Тогда же моя дальняя память обострилась — так сильно, что стали всплывать события из раннего детства, отрочества… То, что я не помнил никогда. Я увидел во всех подробностях, как в семье праздновали мое пятилетие, кто был у нас, что ели, что говорили, что мне подарили. За те полгода, что я провел в клинике после автокатастрофы, я многое вспомнил. Словно мне показали фильм про меня самого. Затем всплыли эпизоды из моей юности — и среди них один очень странный. Я до сих пор не могу дать ему здравого объяснения…       Говорил он громко и почти без акцента, но манера время от времени трагически умолкать порядком действовала на нервы. Украдкой разглядывая портреты, Отабек не столько слушал, сколько вспоминал его историю, которую прочитал на сайте одной из первых и позднее не раз к ней возвращался.       Все началось в тот день, когда Томасу Урбану исполнилось пятнадцать лет. Старшая сестра купила ему билет на концерт Led Zeppelin — группа давала концерт в Цюрихе на Халленстадионе. Томас был вне себя от счастья, и там же, после концерта, записался в фан-клуб. Принимали с условием: светлые волосы, голубые глаза. Голубоглазый Томас со своими золотыми кудрями подходил идеально.       Через несколько дней ему позвонили и сказали, что клуб проводит первую встречу. Томас покатил на велике по указанному адресу — в богатый район Цюрихберг на Хадлаубштрассе. Клуб находился в старомодном особняке. К толпе фанатов Планта вышла женщина «ослепительной красоты» — Томас не поскупился на эпитеты, расписывая ее внешность, как поэт эпохи Возрождения. Ослепительная дама поведала, что Роберт Плант — «упавший с неба ангел, затерявшийся среди людей, но поющий на языке небесных сфер», и что все они, слушая его золотой голос, станут свободнее и познают небесную любовь. После речи всех фанатов угостили вкусным швейцарским шоколадом.       Очнулся Томас глубокой ночью на мостовой возле бара «Одеон», где квасят студенты. Грудь была разбита, рядом валялся искореженный велосипед. Полицейские вызвали родителей, Томаса отвезли в клинику. В крови нашли алкоголь.       Оправившись от своей травмы, Томас первым делом съездил на Хадлаубштрассе. На вилле жила семья хасидов — крупнейшие в Швейцарии торговцы алмазами. О клубе фанатов Планта никто ничего не знал. Фанатскую любовь Томаса отшибло начисто, и постепенно вся история забылась как страшный сон. До тех пор, пока спустя тридцать пять лет Томас не попал в аварию и не потерял «ближнюю память». Но вернул, как он говорил, «дальнюю».       Отабек поднял взгляд от последнего в альбоме рисунка — портрета Себастиана Вольфа. Юра отчаянно зевал, напрягая ноздри. Перехватив взгляд, скосил глаза к переносице и вывалил язык. Отабек вздрогнул от смеха, закусил губу. Подумал, что Юра наверняка похож на своего «папашу»-блондина — как Эрнст Вольф оказался похож на своего убийцу-отца.       — …Сильные мужские руки сорвали с меня рубашку, и я увидел продолговатый кофр, — подбирался к кульминации Урбан. Он успел переместиться на нижний ярус и красовался с голой грудью, вальяжно расставив ноги, обтянутые тесными штанами, зауженными в лучших традициях кок-рока. Отабек из вежливости закрыл второй альбом из стопки, который начал было смотреть, и теперь не знал, куда девать глаза. Юра горбился на краю кровати, подпирая ладонью поникшую голову.       — …Приволокли еще двух фанатов, стали пристегивать к стене. Ко мне подошел тот сильный, красивый белокурый мужчина. Размахнулся молотом — и наконечник вонзился в мою грудь… Удар был такой силы, что разлетелись окровавленные осколки. Я был готов лишиться чувств, но по-прежнему не мог пошевелиться. Дама в синем приникла к моей груди щекой, послушала, отпрянула. Он снова ударил. У меня все плыло перед глазами. Дама синей перчаткой смахнула с моей груди осколки. И лишь тогда я понял, что наконечник молота — не из стекла… Это был лед!       Юра дернулся, едва не повалившись на пол, выругался хриплым басом. Туманский укоризненно покачал головой, но его глаза смеялись.       Урбан приложил к своей бледной груди ладонь.       — Последнее, что я услышал, были все те же загадочные слова. («Пустой орех», — зловеще прошептал Юра). Меня обозвали «пустым орехом». Затем… все было, как и было — бар «Одеон», полиция, алкоголь в крови, разбитая грудь… Эта история всплыла в моей памяти, и я сразу записал ее в свой личный дневник. Покинув клинику, я поднял в библиотеке подшивку местных газет и обнаружил поразительное. Тем летом в Цюрихе попали под машины сорок восемь молодых людей. Все они были, как там написано, «в состоянии алкогольного и наркотического опьянения». Шеф полиции в своем интервью в «Нойе Цюрихер цайтунг» заявил, что такого массового попадания молодежи под машины не было ни разу за всю его двадцатилетнюю практику. С трудом я разыскал троих из тех сорока восьми. У всех были голубые глаза и светло-русые волосы. Двое из моих сверстников уже поседели… И у каждого была разбита грудь, — Урбан снова потрогал собственную грудину. — И все они были на том концерте. Тоже записались в «Фаны Роберта Планта»… Но мои рассказы о подвале, где из нас вышибали дух ледяным молотом, восприняли, мягко говоря, скептически. Мои попытки наладить контакт с владельцами виллы не увенчались успехом. Мои домочадцы вообще сочли, что все это мне пригрезилось, когда я потерял ближнюю память. Мой врач, он… уверял, что это… это…       — Временные аберрации, — сказал Туманский.       — Да… Пусть будет так, — холодно согласился Урбан. — Бог вам судья… Когда же я принялся шарить по Интернету, интересуясь похищением людей, и наконец наткнулся на сайт жертв ледяного молота, я просто закричал от радости, — и он тут же продемонстрировал, как именно. Юра и Отабек переглянулись. Туманский, совершенно невозмутимый, вытряхивал капли из стеклянного пузырька в стакан с водой. — Я прочитал все свидетельства, а затем перечитал их с жадностью. Стольких людей похищали и били ледяным молотом… Забивали до смерти! Это ужасно, да, я понимаю, но… Ведь это означает, что я — не сумасшедший? И все это было на самом деле?       — Было, было, — сказал Туманский, присаживаясь рядом.       — Кто вы такой? — строго спросил у него Урбан. — Вас ко мне подослали? Вы… хотите меня отравить? — он вцепился пальцами в горло и захрипел, весьма драматично закатывая глаза.       Юра отпрыгнул с кровати, как кот. Отабек смотрел в полнейшем ступоре, как Туманский обнимает Урбана за плечи и ловко, на немецком заговаривая зубы, поит его из стакана. Урбан давился, икал и всхлипывал, как ребенок, потом обмяк и улегся на подушку, подложив ладони под щеку.       — Подайте-ка мне одеяло, Юрочка.       Юра стащил одеяло с верхнего яруса, Туманский укрыл своего сумасшедшего соседа.       — Давайте переложим его наверх? — предложил Юра деловито.       — Да бросьте волноваться, через пару часов оклемается и сам переляжет. — Туманский тяжко вздохнул, усаживаясь в кресло, поставил стакан. — Дался ему тот Плант… Он-то в лучшем мире, а мы тут вытанцовываем.       — Роберт Плант? — удивился Отабек. — Он жив-здоров. До сих пор выступает.       — Та вы шо… Сколько же ему стукнуло?       — В августе будет шестьдесят девять.       — Хуясе, — фыркнул Юра.       — Вполне себе свежий мужчина, чего б и не подзаработать, — возразил Туманский. — И что, он все так же прельстив собою?       Отабек почесал бровь.       — До вашего ему далеко.       Туманский расхохотался, придерживая грудину. Отабек потянулся к стакану с водой, потом вспомнил, что там чудодейственные капли, но приступа кашля не последовало. Урбан всхрапнул и горделиво улыбнулся во сне. Наверное, видел себя на сцене.       — Слышали бы вы, как он воет «Лестницу на небеса», когда бывает в голосе, — отсмеявшись, сказал Туманский. — Мартын волнуется и проявляет интерес, а ведь он кастрирован уже десять лет. Я о животном, как вы понимаете… Мой-то певун вполне оснащен, что весьма затруднительно не заметить.       Юра выдавил смешок.       Кот Туманского, догадался Отабек, вспомнив «галлюцинацию» из холла.       — Год назад Роберт Плант признался, что не помнит, как его группа записывала эту песню. Он забыл примерно год собственной жизни. Заявил об этом во время заседания суда по делу о плагиате.       — Украли, надо понимать, у него? — сказал Туманский.       — Наоборот. В акустическом вступлении к «Лестнице на небеса» якобы использована хроматическая гамма из композиции «Телец» Рэнди Калифорнии. Он был гитаристом в группе «Спирит».       — «Лестница» — таки плагиат? То-то мой Планти удивится. Авось прекратит паясничать.       — Присяжные решили, что нет. Не плагиат.       — А что думаете вы? — с любопытством спросил Туманский.       Отабек пожал плечами.       — Я не эксперт.       — Это коллегия присяжных — не эксперты, им не положено. А вы должны разбираться в таких вещах… Вы ведь практикуете игру на гитаре?       — Немного.       — И «Лестницу на небеса», конечно же, умеете. Как вы там сказали… Хроматическую гамму?       — Я… гм, да. — Отабек потер подбородок. — Пробовал акустический сет. Кавер-версию Родриго Санчеса и Габриэлы Кинтеро. Это мексиканский дуэт. Родриго играет на соло-гитаре, Габриэла — на ритме. Без слов.       — Любите их? Эти ваши каверы?       — Люблю хорошую музыку.       — Я так и понял. Что ж… — Туманский защелкал перчатками. — Давайте бинтоваться.       Работал он в молчании, но приятном, легком — как в дружеской компании. Отабек расслабил плечи, сама собой вступила ритм-гитара, вместо фальшивых волн зашуршали лезвия. Четверной сальхов — после паузы в первый аккорд, 4Т+3Т — в пандан двойному струнному акценту. Триксель с выездом в кораблик. Волчок… Отабек поморщился, разглядывая багровеющее небо. На первом же блоке шагов воображение забуксовало.       «Обращайся. Ты меня завел»…       Почему бы и нет? Короткой программой, как известно, соревнований не выигрывают, — значит, надо делать ту, с которой невозможно проиграть. Бешеная дорожка — с испанщиной как в «Эросе». Чтобы не превратить себя в посмешище, отточить технику до безупречности. Брать не вычурностью, а продуманностью. Ни одной ноты в пустоту: каждый жест вживить в музыку, заставить петь вместо соло. Отабек представил, как Виктор начнет обещанную постановку своим коронным флипом, а закончит вращением винтом, и усмехнулся.       Но квадофлип — это было бы хорошо. Отлично даже. В любой непонятной ситуации учи прыжок, как говорит упоротый Кацуки.       — Перестаньте зажиматься, — Туманский пристукнул пальцами по забинтованной руке, Отабек через силу расслабил кулак. — Напомните потом, я дам урок специальной гимнастики. Музыкальная чуткость останется похуже, чем у правой, но таки останется.       — Правая по-любому важнее, — сказал Юра с упрямым вызовом. Он сидел в ногах у храпящего Урбана, положив руки на колени и сцепив пальцы, и смотрел в пол.       — В игре на гитаре, Юрочка, важнее обе, — развернулся к нему Туманский. — Правой рукой извлекают звуки, пальцами левой — творят музыку. Можете мне верить. Здешним балалаечникам до моего Лоцмана — как отсюда до верху. Он играл одним левым мизинцем, как Паганини на той струне…       — Для создания этой песни Джимми Пейджу понадобилась гитара с двумя грифами, — заговорил Отабек, пока очередная ода Эрнсту не набрала обороты. — С шестью струнами и с двенадцатью. Его вступление к «Лестнице на небеса» мечтает сыграть каждый начинающий гитарист. Рифф известен на весь мир благодаря Джимми Пейджу, а не Рэнди Калифорнии. Если бы Рэнди не утонул в девяносто седьмом году, спасая сына, до суда с его наследниками дело бы не дошло. Роберт Плант никого не выгораживает. Я думаю, он в самом деле ничего не помнит. Легко отделался — учитывая обстоятельства…       — Не горячитесь вы так, — успокоил его Туманский. — Эк вас разобрало… Шо за обстоятельства? Рассказывайте.       Юра, не поднимая головы, пристально смотрел на него исподлобья. Урбан выводил носом рулады и не думал просыпаться, но Отабек, взглянув на камеру под потолком, все равно постарался говорить тише.       Потерю памяти Роберт Плант связывал с автокатастрофой на острове Родос в семьдесят пятом году. Он путешествовал с семьей, за рулем была его жена Морин. Машину занесло, они полетели под откос и врезались в дерево. Все выжили, но последствия аварии были тяжелыми. Черепно-мозговая травма и раздробленное бедро у Морин, переломы рук и ног у детей, сломанные лодыжки у Роберта. Он оказался прикованным к инвалидной коляске на долгие месяцы.       — Сдается мне, мы все тут в курсе, что там была за «авария», — Туманский подвигал пальцами, обозначая кавычки. — Его супруга — тоже златовласка?       Отабек покачал головой.       — Брюнетка. И шрамов на груди у Планта нет… То есть — не было. Он всегда выступал с голой грудью. Потом перестал.       — Мой певун и сейчас всю дорогу норовит обнажиться… Вы заметили на нем следы от молотка?       — Нет, — признал Отабек с удивлением.       — Он таки обогатил одного пластического хирурга.       — Да хер с ним, с Плантом, — потерял терпение Юра и встал, вскинул сумку на плечо. — Пошли, потусуем до собрания в спортзале.       — Сейчас пойдем, айналайын… — Отабек в задумчивости смотрел на Туманского. — Еще один момент, Давид Лейбович… Через два года после той аварии умер пятилетний сын Роберта. Официальная причина смерти — неизвестная инфекция. Сам Роберт в то время был на гастролях, первым рейсом улетел домой. Он не выходил из дома около года. Решил завершить музыкальную карьеру, поступил в колледж. Хотел стать учителем. Вернуться на сцену его уговорил друг. В честь сына Роберт написал слова к песне «Вся моя любовь».       — Как звали мальчика? — помолчав, спросил Туманский.       — Карак.       — Я почитаю по нему, когда буду читать по своим.       В дверную щель просочился черный кот, походкой сытой пантеры прошествовал к столу. Отабек опустил руку, позволил обнюхать пальцы. Кот потрогал когтями браслет часов и брезгливо дернул хвостом, вспрыгнул на стол, оттуда — к хозяину на колени, воспитанно проигнорировав лекарственный поднос. Разлегся, свесив лапы и хвост.       — Примечательные у вас часики, Алтын, — сказал Туманский, повернул голову к плечу. — Уважаете ретро?       — Отцовы. Уважаю. Гм… Не верится, что здесь разрешают держать животных, — признался Отабек.       — Та какие там животные… Черепахи, рыбки. Была канарейка, да скоро издохла. Мартын — кот ничейный, общественный. Питает слабость к моей настойке из валерианового корня. И к нашему певуну.       Какое-то время в комнате, которую Туманский называл «нумером», был слышен только храп его соседа, предпочитавшего ужинать за чьим-то другим столом, и кошачье тарахтение. Из холла доносился тревожащий гул — дверь комнаты 1-2, первой по коридору, в котором было всего пять номеров, выходила прямиком на рекреационную зону. Отабек покусывал губы. Сердце стучало как перед шестиминутной ледовой разминкой.       Туманский театрально кашлянул.       — Дозвольте полюбопытствовать: то иноземное слово, которое вы употребили, это таки был казахский?       — Употребил? — Отабек сдвинул брови. — Когда?       — Да вот пару минут назад. Ай — шо-то там — ин.       — Айналайын?.. Гм. «Айнал» — это «кругом». Можно перевести как «обойду вокруг», «окружу тебя»…       — Ах, — восхитился Туманский. — «Окружу»… Что за прелесть.       Юра хмыкнул. Он так и стоял, подпирая нары плечом, и смотрел на ничейного Мартына.       — Был такой древний шаманский обычай: айналмак, — объяснил Отабек понятнее. — Следовало трижды обойти вокруг болеющего человека, дабы взять на себя все его болезни и тяготы.       — На себя? — Юра вскинул глаза. — Нахера?       — Шаман забирал болезнь, чтобы потом отогнать ее. Иногда так поступали отцы и матери: обходили юрту с болеющим ребенком внутри, круг за кругом, чтобы перенять недуг. Своего рода самопожертвование. Отогнать от себя болезнь обычным людям не по силам. Даже самым любящим родителям.       Повисло молчание.       — То есть ты типа шаманил, — сказал Юра мрачно.       Отабек смотрел на него с улыбкой. Сердце отяжелело, но билось ровно.       — Айналайын — чудесное слово, — начал он вполголоса, — жаль, что русский его не поймет. Объяснить я готов ему снова, только бедно звучит перевод. Айналайын — твоими губами пусть нелепо оно звучит, но другими, иными, словами ты не сможешь его заменить.       Он помедлил еще немного. Юра смотрел на него и молчал. Туманский перестал гладить кота и всячески делал вид, что кроме засидевшихся визитеров в комнате больше никого нет.       — Ты Сережку Есенина помнишь? — мягко продолжил Отабек. — «Шаганэ ты моя, Шаганэ»… Айналайын: захочешь — запомнишь. Повтори «айналайын» при мне. Пусть оно будет нашим паролем. Именами — твоим и моим. Мы, казахи, с любовью и болью... о любимых своих говорим. Айналайын — тебя называю. Если хочешь понравиться мне… Называй ты меня айналайын, как Есенин — свою Шаганэ.       Туманский с расстановкой поаплодировал. Кот зевнул.       — Спасибо, — сказал Отабек, гулко прокашлялся в кулак. Голос совсем пропал.       — Собрание через минуту, — предупредил Юра. Его щеки покраснели, глаза сверкали знакомо, как от злости.       — За неявку — расстрел? — натянуто пошутил Отабек, не без сожаления поднялся из кресла.       — Можем вообще не ходить.       — Идите, дети, идите… Передавайте мою зависть и мое сочувствие окружающим, — поглаживая кота, ласково напутствовал Туманский. — Завтра расскажете, как прошло.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.