***
Липкие, влажные руки – несколько пар, как ей казалось, – оглаживали лицо, трогали хвост, щекотали живот. Их было столько, что впору решить, что она выставлена как живой экспонат неизвестной выставки, и теперь каждый считает своим долгом прикоснуться к ней. Хотелось вывернуться из этих отвратительных сетей, но тело ей совсем не подчинялось. И даже глаза открыться отказывались. Отчасти это напоминало совсем недавние ощущения, когда она лежала на каменной плите, не способная повернуть голову и что-либо сказать. Только тогда она чувствовала себя комком ваты, а сейчас – вполне привычно, вплоть до хвостового плавника. Но висящей в странном прохладном тумане, абсолютно слепой и недееспособной. Это было… отвратительно. Особенно потому, что она совсем не понимала, как здесь оказалась. И как выбираться. И вообще, где – здесь. А потом к ощущениям десятков, сотен, тысяч рук, количество которых, казалось, росло ежесекундно, добавился шелестящий бесполый шепот: не в ушах – в голове. Именно тот, от которого неизвестно как освободиться. Именно тот, который заставляет желать вывернуться наизнанку и выплюнуть собственные органы. Потому что он до невозможного отвратительный. ‘Давно не виделис-сь, девочка’. Если бы хоть какая-то часть тела её слушалась, она бы выразила желание уточнить, с кем именно она не виделась, и как давно. А еще, кто именно – она. Прохладный туман заполнял голову, оставляя перед внутренним взглядом белое полотно и постепенно затирая все, что существовало когда-то. Сейчас ей хотелось спросить, где она и что здесь делает. Откуда пришла. Почему именно сюда. И почему ничего не видит. Она совершенно не понимала ситуации, не могла даже дать хоть какую-то характеристику ощущениям. И сравнивать уже было не с чем, потому что до текущего мига она вообще ничего не чувствовала. Её просто не существовало. ‘Ты же помниш-шь, что должна с-сделать?’ Не помнила. Не знала, кто с ней говорит и почему. Пустота в голове кололась и царапала стенки черепа, слепые глаза по неясной причине слезились под закрытыми веками. Становилось сложно дышать: миллионы рук, ощупывающих её, обнимающих, щиплющих, пытающихся оторвать кусок плоти, неимоверно раздражали. Изнутри поднималась волна чего-то темного, о чем она не имела ни малейшего понятия. Это нечто – чужое, необъяснимое – росло медленно, но в нем она видела спасение. Хоть и это нечто было таким же отвратительным, как и бесполый голос. ‘Глупая, наивная девочка. С-смеш-шная. Не с-сбежиш-шь’. Логика слов ускользала, как и сознание, отказывающееся воспринимать хоть что-то. Теперь фразы, вплывающие в голову, становились такими же чужеродными, как и тело, к которому прикасались неизвестные руки. Все её существо сжалось до размеров искры, готовой потухнуть в любой миг. И только чувство отвращения – слишком большое, чтобы уместиться в этом крошечном сосуде – внезапно окружило плотным, густым барьером. Абсолютный мрак вокруг слепящей белизны. Но даже сквозь него еще пробивалось смеющееся: ‘… ос-сталос-сь мало времени. Торопис-сь…’ Сметенное прочь идущей из центра искры волной, разбившей черноту плотной оболочки.***
От сферы ощутимо фонило магией: настолько, что держать долго в ладони её было невыносимо – она не обжигала, но вызывала какой-то зудящий дискомфорт, требуя либо вернуть её владельцу (точнее, владелице), либо просто бросить. Оба варианта Эрвигу абсолютно не нравились. Перенеся артефакт на расчищенный участок стола, он выдвинул ящичек и, порывшись, выудил из него относительно чистую и даже пустую стеклянную чашу. Артефакт быстро перекочевал туда. То, что подобная вещица будет буквально сочиться магией, стоило догадаться, хотя Эрвиг полагал, что значительно слабее. Но, в конце концов, чего он ожидал? С Хэль действительно было что-то не так. Потерев подбородок, он вновь резко вызвал из запястья иллюзорный клинок и поморщился: ощущения не из приятных – за возможность владения таким оружием приходилось платить. И первым моментом была именно боль, которую чувствовал владелец как во время вызова, так и на протяжении всего периода использования артефакта. О прочих даже думать не хотелось: они менялись в зависимости от цели применения клинка и даже количества одновременно находящихся в деле орудий (когда-то ему удалось вызвать одновременно три, и агонию, последовавшую через несколько часов, вряд ли он когда-то забудет). Но то, что не давало ему покоя, иначе не сделать. Золотая искра, нетерпеливо подрагивающая в самом центре, требовала вызволить её. Чтобы вернуть сирене, только несколько другим способом. И позже. Пальцами правой руки сдавливая гибкие (или, если говорить вернее, становящиеся таковыми по его воле) лезвия, чтобы получился конус, Эрвиг вонзил его конец в сферу, доводя до самого центра – искра оказалась на самой вершине. Стоило лишь слегка поддеть её и наклонить сферу, чтобы та выскользнула через пробитое отверстие наружу, ровно к рукояти клинка, в держащую её ладонь. И тут же была отправлена в узкую колбу, моментально закупоренную. На всякий случай. Обернувшись к уже даже не дрожащей сирене, побледневшей сильнее обычного, Эрвиг надеялся, что она еще не успела умереть: потому что это совсем было бы не к месту. Серебристые нити пришлось снова аккуратно раздвинуть, чтобы вогнать обратно теперь уже ставшую без надобности сферу: от нее теперь не фонило магией совершенно, что подтверждало зыбкое предположение – сила крылась не в камне. Точнее, в камне были те самые крупицы, которые позволяли «детям» Аиносу существовать и защищать Океан. А искра, создающая мощную пульсирующую волну, была чем-то совершенно иного порядка. Костяные отростки, идущие от ребер, мгновенно присоединились к сфере вновь, словно бы и её никто и не выломал. Это давало возможность надеяться, что сирена еще жива. Хотя и заставляло задуматься, насколько долог период её пребывания у Грани и почему настолько. Все ли создания Океана не погибают так быстро. Опуская обратно вырезанный кусок плоти и откупоривая маленький пузырек с алой жидкостью, которую уже приходилось использовать сегодня, Эрвиг пытался распознать то странное ощущение неправильности, которое грызло лопатки.***
Пульсация – медленная, слабая, толчками проходящая в голову – была единственным звуком, что она слышала. Инородным. В ней нечему пульсировать: даже кровь течет настолько вяло, что почти стоит. К чему это мертвому существу? Тяжело поднимая веки, Хэль невольно застонала – глаза резало то ли от света (хотя его почти не было), то ли еще от чего. Темно-серый неровный потолок, местами обожженный, местами украшенный пятнами неясного происхождения – все, что она увидела. Такой мог быть в подвальном помещении, где никого не интересовала красота интерьера. Наверное, она именно в таком месте. Холод под лопатками подтверждал предположение. Хотелось позвать кого-нибудь. Попросить воды. Попросить что-то теплое, чтобы укрыться. Спросить, где она и зачем. Приподнимаясь на руках, она попыталась сесть: что-то мешало. Что-то тяжелое, неповоротливое, чужое. Как та странная пульсация, постепенно притихшая. Непонимающе опустив взгляд, она разлепила ссохшиеся губы. Серебром горящая чешуя ослепляла, заставляя зажмуриться и снова открыть глаза, но уже аккуратнее. Хвост. Холодный и самый настоящий: кончики пальцев ощутили острые края чешуи и плотность мышц. Но словно ей не принадлежащий – он повиновался мысленному приказу сдвинуться настолько неохотно, будто ей его пришили парой минут назад, решив зачем-то отнять у нее ноги. Голову резко прошило семью острыми иглами. Ноги. Рассыпающийся жемчугом по отполированным раковинам смех и хищный оскал. Когда шторм – мольбы такие горячие, крики такие жалобные, треск досок такой громкий. И все глушит пленительная песнь: обещание забвения. И в лицах тех, кто идет ко дну, столько гаснущей надежды, которую поглощает ужас. А кровь на губах сладкая и плоть, еще теплая, вкуснее любой рыбины, годящейся лишь на перекус. Хэль. Золото – не то теплое и животворящее: смертоносное, холоднее любого льда. Сталь – убивающая за секунды, безжизненная. Ни капли милосердия. И трещина на ровной поверхности, отполированной до блеска: глупый изъян, что ничем не скрыть. Созданный кем-то, возжелавшим посмеяться. Только ей не смешно – она вообще не знает, как это. Она может только изгибать губы, когда жертва трепыхается в белых руках. И дарить фальшивую улыбку моряку, слишком засмотревшемуся в темные воды, готовые стать ему могилой. Бездна. Вынимающие душу виды Пустоши. Поглощающий мрак расселины. Пепел и белизна неизвестного камня. Рассыпающиеся в тонких пальцах погибшие цветы: она разрушает все, к чему прикасается. Она мертва и убивает других. Избранный. Спасения нет. Сиренам не пристало верить – оскал у их судьбы еще более жестокий, еще более кровожадный. Сиренам не пристало иметь мечту – все, что есть у них, это Океан. Все, о чем их мысли, это служение. И если хоть одна из них получает что-то кроме, это не то, чем кажется. Она ошиблась: в конце пути нет света, она утонет во тьме. Как те моряки, которых она потопила. Для нее свет – пена на поверхности воды, которой она обратится. Сдавливая ладонями голову, прокусывая до крови губу, Хэль согнулась так низко, что почти дотронулась локтями до каменной плиты. Звуки резко вернулись: хаосом ворвались в пустоту, царившую внутри, задавали слабую пульсацию. Но даже за их гулом она могла ощутить, как дрожат руки. И виной тому были совсем не оглушившие воспоминания, перемешанные с осознанием сущности. А нечто куда более страшное. Пустотой отзывались конечности. Пустотой звенела голова. Пустота холодила грудь. С трудом разгибаясь и оборачиваясь куда-то влево, откуда слышались знакомые шорохи, она хрипло выдавила: – Резерв… пуст. Темные глаза напротив, пристально следящие за её агонией, остались такими же бездушными. А после, стоящий в нескольких шагах от нее Эрвиг, кивнул. С ужасающим спокойствием.