***
За всю свою жизнь Эрвиг видел немало отвратительных картин, чтобы выработать в себе стойкость к любому процессу, но тот, что разворачивался на его глазах, заставлял желать закрыть глаза и уши. И вообще удалиться подальше. Он не знал, чего ждал, когда приступал к этой авантюре, когда соглашался на выполнение своих условий. Даже догадываясь, что все произойдет не в мгновение ока и не волшебным образом – чудесный свет, пронзающий тело, и вот уже конечности заменились, – но такого он не предполагал. Все выглядело проще, чем думалось изначально: на Раансу действительно исследования матери пустили в русло медицины, что сказалось на схемах действия, поэтому никаких ритуалов не выполнялось, кроме одного. Пока Хаас что-то там смешивал в колбах, предварительно забрав у сирены неплохой объем крови, сам Эрвиг ограничивал область действия тех странных «препаратов» – модифицировать все мышечные ткани в её теле он не планировал. Как и на весь позвоночник воздействовать. После же все походило на стандартные медицинские манипуляции: какие-то непонятные инъекции в хвост в бесчисленном количестве, какие-то трубки к локтевым сгибам – он сам, в действительности, делал не так много, осознавая, что это вообще не его сфера. Даже с учетом изученных на пять раз материалов, брошенных под руку указаний, он мало что понимал. Он и с записями матери-то разбирался через раз, опасаясь неверного исхода, а здесь все ушло совсем в другое русло. И он не был уверен, что готов знакомиться с этой отраслью исследований живых существ. Когда в ту часть, что в теории соответствовала бедру, была введена первая порция неизвестного препарата (смешивать компоненты Хаас ему не доверил – только шприц вручил), с огромным трудом, будто плоть не желала принимать чужеродное вещество, Эрвиг увидел, как за мгновения потускнели и высохли чешуйки в этой зоне. Стоило коснуться их пальцем, они отвалились, обнажая сине-серую кожу, под которой пульсировали вены. И следом же раздался полный боли крик; удлинившиеся когти прочертили глубокие борозды по краям алтаря – вцепившаяся в него сирена старалась удержать себя на месте. Что-то подсказывало – сейчас ей даже хуже, чем тогда, когда он пытался ослабить её зависимость от воды. Еще одна инъекция, в противоположной стороне, и все повторилось. Только теперь крик дополнился судорогой, прошедшей по телу, но не затронувшей хвост: словно его парализовало. И почему-то Эрвиг был уверен, что так и произошло. Принимая из рук Хааса еще один шприц, он мазнул взглядом по лицу сирены: абсолютно белое, с выражением смертельной муки, прокушенной острыми зубами нижней губой, из которой текла струйка крови, оно заставило помедлить, прежде чем ввести иглу на пару пальцев выше хвостового плавника. И попытаться абстрагироваться от всего. Сколько прошло времени, сколько разных препаратов было введено в уже потерявший прежний серебристый блеск хвост с разными интервалами, Эрвиг не понимал: перед глазами уже плыли багряно-серые полосы. Хаас приказал сделать перерыв, чтобы первая порция подействовала, и пришлось упасть на жесткий стул, придвинутый когда-то и кем-то к алтарю, пока ноги не отказали окончательно. Внутри все тряслось, пульс шумел в ушах, словно эксперименты ставили на нем – сказывалось пережитое напряжение. И, со слов Хааса, это только начало. То, в котором еще совсем неясно, как пойдет дело и сложится ли все. – Иди погуляй, – раздался где-то слева (или справа?) глухой голос Хааса. В иной ситуации Эрвиг бы удивился, что тот непривычно спокоен, не сыплет шуточками по поводу и без, не пытается трепаться на тему исследовательских планов. Но сейчас он едва ли вообще управлял собственным сознанием и понимал, что происходит вокруг: все сосредоточилось на холодном неподвижном теле. Отстраненно кивнув, Эрвиг предпринял попытку подняться – удалось только с четвертого раза: ноги словно заковали в металл – не разогнуть. И тело едва ли слушалось. Опираясь на край алтаря, Эрвиг невольно скосил глаза в сторону и замер. На побелевшей коже подсохли дорожки слез. Насколько мучительно для нее было все происходящее, чтобы, бессознательная, она позволила себе слезы? И насколько важно, чтобы согласиться на подобное. – Иди, иди, – хлопнул его по плечу Хаас, направляя к выходу. – Ты здесь пока что не нужен. Это… как на ваше-то, – он замялся, – часа четыре, наверное так. Снова невнятно кивнув, Эрвиг оторвал взгляд от заострившихся черт сирены и отвернулся. В голове едва слышимым эхом пронеслись её последние слова – до абсурдного серьезные, будто это и впрямь было важно. Что ж, ему все равно нужно отвлечься.***
Удивительно, что он не обратил внимания на эту дверь раньше. Или, возможно, ничего удивительного, если учесть, что помещения дворца его интересовали мало, особенно такие… потайные. В самом центре, примерно на уровне его груди, расположился крупный черный камень с золотыми прожилками – знак того, что сюда посетители допускались исключительно по крови. Пришлось сделать надрез на ладони и позволить камню идентифицировать гостя, чтобы дверь со странным звуком скрипящего старого механизма отъехала. В другой ситуации бы Эрвиг вряд ли пошел проверять все тайники, желающие напиться его крови (в конце концов, это опасно, если точно не знаешь, не заберут ли еще часть силы и не впрыснут ли чего в кровь взамен), но впервые что-то внутри поверило сирене, так пристально смотревшей на него несколько мгновений. Все тем же мертвым, но очень… понимающим взглядом. Он был обязан узнать, в чем дело. И только поэтому протиснулся в образовавшийся проем и сделал несколько шагов вперед; дверь за спиной вернулась на место с тем же звуком. Но Эрвиг едва ли что-то слышал, потому как все внимание заняло наполнение небольшой полукруглой комнаты. Внимание к себе сразу же приковало огромное полотно в тонкой черной раме, выполненной из камня: оно почти ослепляло золотом и белизной – самыми крупными пятнами, расплывающимися где-то на периферии зрения. В центре находилось лицо, которое Эрвиг не помнил, но теперь, когда видел его постоянно, когда настолько очевидную реальность ему показали, ставшее мгновенно узнаваемым. Лицо его матери. Наверное, в том возрасте, когда не было ни Бездны, ни его самого, потому что весь её образ был окутан спокойствием. Внутри что-то надломилось. Одна-единственная агнусова картина разрушила ту крепкую, прочную оболочку, куда были спрятаны эмоции ребенка, потерявшего все. Эмоции ребенка, видевшего смерть, слышавшего, ощущавшего. Эмоции ребенка, который по неизвестной причине остался жить, когда тоже должен был последовать за родителями. Потому что от тьмы не родится свет. По какой прихоти Трехликая оставила его жить? Неужели она так глупо надеялась, что блок на памяти продержится вечно? Губы скривились в злой усмешке: возможно, это единственный прокол богини, но он будет стоить ей жизни. Все еще не слишком послушные ноги сами подвели Эрвига ближе к невысокому постаменту, на котором расположилась черная шкатулка с фамильным символом на крышке. Пальцы невольно очертили контуры рисунка, но предпринимать попыток открыть её Эрвиг не стал. Просто не хотелось влезать в очередную тайну: ими он уже сыт по горло. Как и Нижним Миром в целом – было бы очень неплохо убраться отсюда поскорее. Надо уточнить у Хааса, как долго будет происходить преобразование сирены. Жаль, он в это время не может дальше отправиться в поисках выхода на поверхность, а вынужден терять драгоценные часы и сутки, но сейчас действительно было намного разумнее сначала разобраться с сиреной. Как удалось выяснить, он отсутствовал трое суток, хотя для него самого прошло несколько часов. Насколько сильно будет различаться течение времени в остальных конечных точках переходов, неизвестно, соответственно, как долго его придется ждать сирене – тоже. Рано еще ставить крест на её жизни. Белые и золотые пятна на периферии зрения вдруг стали ярче, увеличились. Разум подбросил мысль о необходимости отдыха: слишком долго он на ногах, слишком много всего произошло, слишком… это даже несмешно – умереть от простого истощения. Но стоило поднять голову, отвлекаясь от бездумного изучения шкатулки, как стало очевидно: исчерпанные физические и психологические резервы здесь не при чем. Кажется, сирена хотела показать ему именно это. Призрачная фигура, от которой исходило золотистое сияние, зависла на расстоянии вытянутой руки от него. На лице – совсем не таком спокойном, как на картине, а куда более утомленном – сейчас отпечаталось изумление, перекрываемое недоверием. Тонкие алые губы дрогнули, но с них не сорвалось ни звука. Шум в ушах стал еще более явным, и если бы сердце было на месте, сейчас бы оно билось где-то в горле. Сил хватило только на то, чтобы тяжело сглотнуть и выдавить из себя почти шепотом: – Мама? Прозрачная серая рука с множеством браслетов на узком запястье медленно поднялась, но замерла, словно Илисса не могла найти в себе смелости прикоснуться к сыну. Или не верила в то, что он действительно стоит перед ней. Хотя и Эрвиг краем сознания пытался определить, нет ли здесь какой жестокой шутки. Мать не могла существовать в Бездне, даже в форме бесплотной души. Он слишком хорошо знал о решении Трехликой, о развоплощении. Это выглядело абсолютным абсурдом. Рука, так и не достигнув цели, безвольно упала. Алые губы вновь дрогнули, но с них все так же не сорвалось ни звука – вместо этого голос раздался в голове. До этого мига Эрвигу казалось, что он помнил только интонации, но уже с первых слов он понял, что если даже в дальних уголках, но он хранил все, до последнего звука. И видя перед собой родной образ, мог с уверенностью говорить: это действительно её голос. ‘Здравствуй… Эрвиг’. В горле запершило. Как реагировать, что говорить, что делать – Эрвиг мог подготовиться ко всему, кроме этого. Кроме встречи с матерью. Если это проклятая шутка Трехликой, он клянется, её смерть будет самой жестокой из всех. ‘Значит, девочка не соврала. Ты действительно здесь’. И, по всей видимости, с этой шуткой столкнулся не только он: Хэль не просто видела его мать – она с ней говорила. О чем и зачем, неясно, но говорила. – Это действительно ты? Или и здесь торчат уши Высших? Возможно, стоило тоже перейти на мыслесвязь, но хотелось хоть что-то реальное, пусть это будет только звук его собственного голоса. Эрвигу казалось, что он сходит с ума. Горькая полуулыбка украсила алые губы. В глазах проскользнуло сожаление. ‘Не совсем. Слепок моей души, созданный твоим отцом’. Еще лучше. Вот уж участия отца во всем этом он точно не предполагал и теперь не совсем понимал, зачем ему это. Настолько тосковал, что хотел возможность хотя бы так видеться? Но до полного развоплощения мать была жива, а отец считался одним из самых сильных детей Трехликой. Неужели не мог найти более нормального способа? К чему такие сложности с тонкими материями. Но главное, почему этот «слепок» существует, даже когда самой души уже нет, как и его создателя? – Зачем? Мать тихо рассмеялась и в этом смехе сквозила та же горечь, что и в её улыбке. ‘Я никогда не могла постичь логики твоего отца’. Что ж, в этом Эрвиг был с ней солидарен: стоило только скрижаль вспомнить. И послать очередную порцию благодарностей отцу. Интересно, а свой слепок души он нигде не оставил, чтобы так же поболтать? Или предполагал, что сын доберется до всех тайников дворца, и решил не рисковать своим душевным спокойствием? ‘Ты вырос. Сколько тебе уже?’ Голос, вновь зазвучавший в голове, отвлек Эрвига от посторонних мыслей. Хмыкнув, он уточнил: – С учетом анабиоза, за который стоит поблагодарить Трехликую, или без? Мать нахмурилась: похоже, о вмешательстве богини в его жизнь она не была осведомлена. Напрашивался вопрос – что именно она вообще знала, если учесть, что её явно приковали к одной точке, раз она не гуляла свободно по дворцу. И как еще не сошла с ума за эти столетия в одиночестве. ‘Кажется, я многого не знаю о твоей жизни’, – и в этой фразе, в этих искрах, промелькнувших в глубине серых глаз, он увидел ту самую тень матери, которую он помнил. На уровне ощущений, но помнил. – Это взаимно. Но сейчас меня интересует совсем другое, – первая стадия шока прошла и теперь он имел возможность мыслить относительно трезво, или, хотя бы, вообще мыслить, а не просто изучать черты лица перед собой, стараясь запомнить как можно больше, зная, что эта встреча может оказаться последней. – Твой подарок. – Во взгляде матери промелькнуло недопонимание, и Эрвиг спокойно пояснил: – Клинки. Что ты знаешь о них? Он не рассчитывал на полноценный рассказ: вполне вероятно, что если бы матери было многое известно, она бы это записала. И наверняка все, что она знала, отец и нанес на ту скрижаль, после так насмешливо разбив. Но вдруг существует хотя бы самый малый шанс на прояснение ситуации. Вдруг. ‘Так вот зачем ты здесь’, – протянула мать с усмешкой, покачав головой. – ‘Все, что мне известно – они способны перерезать нить жизни абсолютно любого существа, включая богов. В одном из соседних миров это довольно редкий дар, но передающийся по крови, а не вручаемый Избранным’. – Как ими пользоваться? Вопросы, кажется, мать совсем не удивляли: она смотрела на него спокойно, с толикой грусти, будто знала, что так и случится, что он все это произнесет, что будет желать ответов, что заинтересуется. И хотела, чтобы момент настал как можно позже. ‘Зачем тебе это?’ Эрвигу хотелось громко, безумно рассмеяться. К чему столь глупые вопросы, когда и без слов все ясно? Когда ему вручили оружие и теперь спрашивают, зачем им пользоваться. Когда ему с самого детства не оставили иного пути. – А зачем мне они были подарены? ‘Не для того, чтобы сделать тебя живым оружием в нашем конфликте с Трехликой’, – вздохнула мать; в глазах её промелькнуло что-то похожее на страх. Но ведь она предполагала – это было видно. Она знала, что так случится. Значит, не так уж и не думала именно об этом. Нахмурившись, Эрвиг хмыкнул. – Ты всерьез думаешь, что я должен был просто принять то, что тебя и отца убили? То, что меня погрузили в анабиоз на пятьсот лет и заблокировали память? То, что меня попытались убедить, будто я всегда жил с какими-то людьми? Он все же не сдержал болезненного, ненормального смешка. Что за агнусов спектакль? Это ведь было очевидно, хотя бы потому, что они – одной крови. Потому что его родители никогда не были невинны и чисты. Кем должен был стать по их мнению он сам? ‘Я думаю, что когда-то совершила слишком большую ошибку’, – тонкая рука все же дотронулась до его виска: прикосновение отдалось странным покалыванием. – ‘Оставь месть, я прошу тебя’. Резким движением взъерошив волосы и крепко зажмурившись на мгновение, чтобы хоть как-то подавить ту волну сумасшедшего, отчаянного веселья, поднимающуюся с самого дна, Эрвиг криво усмехнулся. – Поздно, мама. Даже если ты ничего не скажешь мне, я найду способ это сделать. Мне потребовалось больше десяти лет, чтобы научиться владеть клинками. И я доберусь до последнего и главного их предназначения. Даже если мне придется потратить на это еще десять лет. Потому что действительно – поздно. Не когда он в шаге от цели. Не когда столько пройдено. Не когда стольким пожертвовано. Не когда внутри уже ничего не осталось: один лишь пепел в легких и яд в венах. Некуда отступать. Шагнув назад, Эрвиг задержал взгляд на лице матери: она оставалась на месте, сжимая пальцы той руки, которая коснулась его, в кулак, и просто смотрела. Вряд ли надеялась, что он передумает – ему казалось, она что-то искала. И это молчание, растянувшееся между ними, с каждым мигом становилось все мучительнее. Резко развернувшись, Эрвиг преодолел расстояние до двери и почти привычно вынул из-за пояса лезвие, чтобы полоснуть по ладони. Когда камень с шипением впитал в кровь, в спину ударился прощальный хриплый шепот: ‘Ты умрешь. Чем выше статус жертвы, тем короче жизнь убийцы’. Пальцы замерли на краю отъезжающей в сторону двери. Смерть? Значит, так тому и быть. Решительно выдохнув, Эрвиг покинул святилище.