Опять предтечное и невинное
22 августа 2017 г., 21:47
Итак, время, да-да, шло. Оно ж всегда идет, хочешь ты этого или не хочешь. Неумолимое.
Только вот наш мушонок не имел о времени ни малейшего понятия и часов в глазенки пучащиеся ни разу не видал. Не учили его ни папа, ни отец, и никто другой с подзатыльниками, на пинках и истерических воплях сорванными нервами следить за ползущими по циферблату стрелками. Счастливчик. Лично я ему так завидую…
В общем, время-то шло, знал о нем мушонок или не знал, времени абсолютно-фиолетово наплевать. А сам мушонок менялся. Но этого факта до поры, до — а чтоб тебя, опять — до времени не замечал.
Просто в один прекрасный — или кошмарный, хто разберет сразу, не пораскинув мозгом хорошенько — момент он вдруг обратил внимание, что, во-первых, совсем подъел свой листик и прятаться больше негде, во-вторых, некоторые пролетающие альфы — мухи, мухи, не сомневайтесь, наш малыш не извращенец противный — стали пахнуть сильнее и намного притягательнее, чем раньше, а в-третих, этих здоровски пахнущих альф тянуло, почему-то, потрогать.
Ерундистика? Надо бы обдумать, верно? Или некогда, ибо необходимость поиска убежища встала ребром — сжеванного листа, не иначе — и отстранила на недолгое время — о-о-о, снова время, везде влезает, без спросу — и думки, и симптомы приближающейся течки.
Кстати, имелось еще и четвертое, тоже загадочное, важное — мушонка перестал мучить голод. Напрочь. Зато появилось беспокойство. Сначала малыш приписал свое странное состояние агорофобии — боязни открытого пространства, ведь до сего момента у него всегда имелась крыша над головой. Потому он поспешил найти себе новый листочек, не менее сухой и скукоженный, чем предыдущий. Под ним, вроде, было уютно, но беспокойство лишь нарастало. Появилось желание выбраться из безопасной темноты, пошире расправить крылышки — чищенные и перечищенные до хрустального блеска, психи ж надо тратить — и рвануть куда-то, мчать, не разбирая дороги, рассекая ветер и даже орать, громко-громко.
А потом, в полете, грудью в грудь встретить со смачным стуком хитина о хитин какого-нибудь муху-альфу, большого, сильного, будоражаще-хвойного, соблазнительно переливающегося по телу всеми цветами радуги, уронить его в густые травяные дебри, а попросту — сшибить напрочь, уткнуться в него, оглушенного привалившей радостью, носишкой, нюхнуть, и… Дальше малыш не знал. Опыта не хватало, фантазия пасовала напрочь.
А время опять шло, неустающее.
Пока осторожность удерживала мушонка на месте. Бедняжка совсем извелся, сон пропал, появились пока слабые, но вполне явственные и приятные, и неприятные сразу боли внизу брюшка. Малыш решил, что они вызваны теми несколькими кусочками нового листика, которые он проглотил, скорее, по привычке жевать, чем из-за голода, расстроился — похоже, ему попался неправильный и ядовитый лист, и начал готовиться к неминуемой скорой смерти. Он чуток всплакнул, горько и безнадежно, продолжая жалобно всхлипывать, прилег, невзирая на то, что тельце отчаянно требовало движения, аккуратно сложил свои до обидного тонкие и нежные лапки — все, кучкой, на пузико — и закрыл глазки.
Покорился судьбе-злодейке.
А смерть взяла да не пришла. Вместо нее, костлявой, явились мухи-альфы, в количестве аж трех особей. Они, разумеется, учуяли спрятавшегося, якобы умирающего мушоночка. Вот и приперлись. Хотя малыш вовсе их не звал. Или звал? Вы не помните, а?
Точно не звал?!
Так вот, отчаянно чешу в затылке, я о чем тут перед вами распинаюсь-то битый час?
Не звал их мушонок, точняк. Альфы сами себя кликнули, самостоятельные же, взрослые давно особи. Схватили они нашего невинного малыша за лапки, голову и прочие отчаянно отбрыкивающиеся в панике конечности, грубо так сграбастали, крепко, по-хозяйски надежно, чтобы не вырвался и не утек и вытащили из-под листика на свет.
То непонятное и пугающее, что раньше у них висело под брюшками, мелодично позванивая о хитин, скажу вам по секретнейшему тайному секрету, никому, чур, кроме нас, не висело более и не позванивало, а угрожающе торчало, навроде сучков, прямо в сторону нашего невинного и ничего не соображающего с перепугу, но захлебнувшегося почти до обморока нахлынувшим тройным хвойным мощным ароматом мушонка.