***
Сегодня редкий день. Окно берлинского пентхауса Кристиана, что во всю стену транслирует в комнату хроники города в режиме реального времени — окно чистое. Вчера приходили женщины из клининговой компании и вымыли его изнутри, а на прошлой неделе промышленные альпинисты наконец избавили и внешнюю поверхность стеклопакета от слоя межсезонной грязи. В Берлине июнь — и лето сквозь тройное стекло проливается в квартиру жёлто-зелёно-голубыми красками. Кристиан в отъезде, и Линдеманн в квартире один. Сегодня он переступил её порог впервые с тех пор, как они вернулись из России. Ключи Лоренц передал с курьером. Устав от вида на город, Линдеманн разворачивается на сто восемьдесят градусов и упирается взглядом в зеркало — широченное, высоченное, в мощной раме. Любит же Флаке стёкла, даром что сам стеклянноглазый. В его доме пьяным лучше не бродить — того и гляди напорешься на очередной журнальный столик, прозрачный, как и большинство мебели. "В его доме". Линдеманн прожил здесь более тринадцати лет, а не бывал тут менее двух, и вернувшись сегодня, он не почувствовал щемящей ностальгии. Ни запах моющего средства, ни старые фото на стенах, ни прозрачные интерьеры — всё это не вызвало в нём сладкой истомы. Лишь сожаление... Кстати о фото — Линдеманн не сразу понял, что с ними не так. Флаке их не убирал — долгие месяцы он каждый вечер возвращался в свою огромную пустую квартиру, где его ждали фотографии, на которых они с Тиллем всё ещё были вместе. Только сейчас Тилль замечает, что всё ещё держит дорожную сумку в руках. Всё как тогда. После освобождения он тоже приехал сюда, к Флаке, со всем своим богатством — полупустой дорожной сумкой. Добирался на попутке, по дороге напился. Грязное потное животное с недельной щетиной и несвежим дыханием. Он пришёл, сам не зная зачем и на что надеялся. Если бы он был Лоренцу не безразличен, тот не позволил бы ему провести столько времени в тюрьме. Если бы он осмелился дать себе надежду... Но Крис и на километр его к себе не подпустит. Крис — не гей. Он — миллионер. Ему стоило лишь свистнуть, и лучшие женщины мира выстроились бы в очередь на матримониальный кастинг. Интересно, сколько же их у него было: моделей, актрис — кого там ещё принято пользовать в их миллионерской среде? Когда Линдеманн думал об этом, силясь уснуть в своей камере после отбоя, у него кулаки сжимались от бессилия. Бывало, от отбоя до подъёма ночь пролетала одним мгновением — мучительной бессонной вечностью, сотканной из ревности и злобы. Тилль пришёл к Флаке, потому что тогда ему больше некуда было идти. Переступив порог богатого жилища впервые, он потерял себя. Нашёлся, уже вдавливая Лоренца в пол гостиной. Господи, сколько испуга было в его глазах! Они расширились так, словно силились вывалиться из орбит. Флаке был парализован страхом: мог бы — плакал, мог бы — кричал, умолял, звал на помощь, но он лишь вжимался острыми лопатками в ореховый паркет и таращился на Линдеманна, не дыша и не моргая. Оцепенение спало вслед за первым поцелуем — грубым, насильственным, бесцеремонным. Никто не способен наслаждаться такими ласками — есть вещи, для которых человек не создан. Когда Тилль наконец оторвался от безвольных, неумелых, податливых губ, искусанных и дрожащих, Флаке заплакал. И Тилль, как обухом ударенный, вдруг осознал, что творит — он попытался отстраниться, извиниться, уйти... Но Лоренц так крепко вцепился ему в загривок своими паучьими пальцами, что Линдеманн понял — он уже никуда не уйдёт. Он остался здесь, в "богатом доме", на долгие годы. Сегодня он сюда вернулся. Осунувшийся, обритый наголо, в классическом костюме с неряшливо торчащими из-под ремня краями белой рубахи и спущенным чуть ли не до середины груди узлом тёмно-красного галстука. От него пахнет "Хьюго" и усталостью. Наконец он бросает дорожную сумку на пол и лезет в карман за сигаретами. Вместе с пачкой из кармана вываливается маленький квадратный конвертик, и Тилль невольно усмехается. Бывают же люди — ни границы, ни условности им нипочём. Прислали приглашение, да не по "Вотсаппу", а по самой настоящей почте — открытка, подписанная от руки. Линдеманн хорошо знает владелицу почерка. Так же хорошо, как знает и она, что он не приедет, ни сейчас, ни позже — вообще никогда. И всё равно прислала открытку с приглашением. Интересно, Флаке тоже такую получил? Наверняка... Вертолёт сажали на футбольном поле — на стадионе недалеко от центра города. Указания направлять машину именно туда Володька получил по радиосвязи. Сперва им думалось, что идея со стадионом у властей возникла неслучайно — наверняка билеты на феноменальный гранд-финал одиозной эпопеи продавались через интернет, а спортивную инфраструктуру использовать для проведения массовых шоу-мероприятий удобнее всего... Они сильно ошибались — стадион выбрали, потому что там много места, рядом нет жилых зданий, и легко можно организовать оцепление, оградив территорию от посторонних. Носилки подали к трапу почти моментально — несколько нарядов скорой дежурили в стороне от зелёного покрытия подогреваемого и потому сухого футбольного поля. Диану унесли сразу, Оливер кинулся было следом — но двое бойцов росгвардии грубо пресекли его поползновения. Он и не сопротивлялся. Тилль тогда ещё обратил внимание, будто Ридель какой-то... сломанный. За него стало страшно. Следом спускался Лоренц — повязали и его. Линдеман подставил запястья под наручники уже сам — по примеру друзей он успел догадаться, что их всех ожидает. Три месяца в КПЗ, куда не пускали прессу. Формально новоявленный начальник ФСБ слово сдержал — захват заложников им так и не вменили, зато по их душеньки у силовиков и прокуратуры возникло много других претензий. Ольга искала лучших адвокатов, но за дело о шпионаже никто не брался: защищать "иностранных агентов" в стране, поражённой истерией сродни холодновоенной — значит похоронить свою репутацию навсегда. Михаил Евгеньевич, в своё время вытащивший Диану из застенков, вызвался выручать и Риделя — к тому у Мценских правоохранителей накопилось уж очень много вопросов, и после череды доверительных бесед, с друзьями его разлучили: Лоренца и Линдеманна ожидало этапирование в Москву, а Оливера оставили во Мценске. Слишком живописно просматривался его след за чередой убийств — в конце концов, сейчас не девяностые, и даже мёртвым бандюгам ведётся счёт. То, что по факту обнаружения трупов квалифицировалось операми как "бандитские разборки", после бегства Кречетова объединилось в единую цепочку — ведь все трупы, и в Обоснуево в ноябре, и недавно в гаражах, принадлежали ребятам из числа кречетовских приспешников, а Риделя видели неподалёку от мест расправ... В Москву отправлялись с тяжёлым сердцем. Не хотелось оставлять Олли, не хотелось оставлять незаконченных дел. Лоренц сторонился Линдеманна: их хоть и содержали в одиночках, но на перекрёстных допросах и беседах со следователями "не для протокола" видеться им доводилось часто. "Флаке, мы должны держаться вместе". "Угу. "Что бы ни случилось". "Угу". "Пока не выберемся". "Именно. И ни минутой дольше". Лоренц сказал, что больше не может ему доверять. Ему, Тиллю, своему Тилльхену. Особенно после того, как стало известно, что случилось с Дианой. В Москве они пробыли недолго — готовились к суду, а получили депортацию. Ольга превзошла саму себя — потратив несколько сотен тысяч из выделенного ей в неограниченное пользование состояния Лоренца, она нашла того, кто годился для обмена. Тилля и Флаке выменяли на одного российского агента, уже четвёртый год томящегося в немецкой тюряге. Про него бы так никто и не вспомнил, если бы ни вовремя подстёгнутая пресса. Из русского быстренько сделали звезду таблоидов: для одних он — боец невидимого фронта, кинутый и преданный неблагодарным Отечеством, отданный на поругание врагу. Для других — очередной злобный русский, коротающий срок в слишком уж мягких даже по меркам либеральной Европы условиях. Историю парня пиарили во всех независимых изданиях, из него фактически слепили сакральную жертву, святого страдальца. Под давлением общественного мнения власти решили не медлить: уполномоченные представители двух стран заключили соглашение, и русского сидельца выменяли на двоих немцев, обвиняемых по аналогичной статье, но ещё не осужденных. Когда друзья улетали, у них с собой почти ничего не было. Ландерс привёз кое-какие бумаги и сменную одежду. Ключи от пентхауса Лоренц хранил в Берлине — в банковской ячейке. По прилёту еле наскребли денег на такси, чтобы добраться из Шёнефельда до головного отделения Дойче Банка. Лоренц взял из ячейки только одну копию. На следующий день Тилль въехал в обслуживаемые апартаменты на окраине города. Для того, чтобы передать все дела, Стаса пришлось вызывать в Берлин. Когда с бумагами было покончено, в прошлом оставалось уже всё — и предприятие, и Россия, и друзья, и отношения. Линдеманн вернулся к тому, с чего начинал. В квартире не жарко, но Тилль так нервничает, что скинул пиджак, а после и петлю-удавку цвета артериальной крови. Долго не решаясь, он-таки залез в холодильник к Крису. Упаковка пива — стало легче. Пиво приятно холодит, горчит солодом, бьёт пузырьками в нос. Лоренц не любит пиво — значит, он купил его для него... В квартире шикарная стереосистема — объёмная и мощная, она проникает в каждый уголок жилища. Можно настроить её так, чтобы сидеть на унитазе под пятый венгерский танец Брамса, крошить салатики на кухне под "Монтекки и Капулети" Прокофьева (Тиллю всегда казалось, что под эту увертюру орудовать ножом — одно удовольствие), а наблюдать закат можно уже из гостиной под собственные треки двадцатилетней давности — Nebel особенно хорош для тихих закатов. И всё это — лишь запрограммировав систему однажды... Линдеманн пьёт в тишине. Он очень боится упустить звук приближающихся шагов с той стороны входной двери. Когда они наконец раздаются, над городом сиреневеют тёплые сумерки. Ключ в замке поворачивается — Линдеманн не дышит. — Привет, рад, что ты здесь, — как ни в чём не бывало, будто бы и не было многих месяцев расставания, Лоренц проходит на кухню и бросает ключи в вазочку для фруктов. Тилль столько раз прокручивал в уме всё то, что собирался ему высказать, а когда момент наконец настал, он не оказался способен выдавить из себя ничего, кроме сумбура: — Ты очень обидел меня... Недоверием. А потом — вышвырнув из дома, в котором мы вместе прожили тринадцать лет! Ты указал мне на дверь — на моё место. Знаешь, мне было очень больно. Я не понимаю, зачем ты позвонил, зачем прислал ключи. Зачем я здесь? Прибежал, как побитая собачонка — сам себя не узнаю! Я не должен был приходить! Линдеманн пытается вскочить на ноги, но те словно заякорены к полу. Плюхнувшись обратно на стул, он с непониманием смотрит вниз: Лоренц сидит на коленях — нет, с его ростом, он уже практически лежит на пузе, вцепившись в Линдеманновские лодыжки цепкими лапками. Он его не отпускает! — Флаке встань, прекрати, что ты делаешь! — Не предавай меня больше, — шепчет Лоренц куда-то в Тиллевы коленки. — И ты меня, — шепчет тот в ответ, тянясь грубою ладонью к заросшей, выкрашенной в белый макушке, — ну всё, ну всё... От Флаке пахнет так по-родному, и Тилль не может надышаться любимым. Вот она — ностальгия, что щекочет нос: она не в панорамных стёклах и не в ореховых паркетах, она в человеке, который, исчезнув из его жизни на долгие месяцы, продолжал жить в памяти его чувств. Тилль хотел бы спросить, был ли у Флаке за это время кто-то другой, но не стал: тот покрывает его тело жадными поцелуями, почти укусами, и сразу становится понятно — он изголодался по плоти, по его плоти, а другой он не искал. Как и сам Тилль. Говорят, человек может всю жизнь прожить с пулей в сердце, а если её вытащить — сердце остановится. Флаке для него — такая вот пуля. — Не думал, что когда-нибудь скажу подобное, но кажется, ты похудел. Линдеманн медленно проводит кончиками пальцев по голой ноге партёра, которая стройна, длинна и кажется бесконечной. — На самом деле, это ты похудел, — Флаке хихикает от щекотки и в отместку щиплет Тилля за живот — туда, где, насколько он помнит, когда-то было пузико. — Очень похудел. Что с тобою сталось? — Возраст. Нервы. Тоска. Волосы на голове редеют, а в носу и на груди — напротив, пускаются в рост. Да ещё и седые. И да, я стал больше курить. Откинувшись на подушки, Тилль закуривает, не обращая внимания ни на протестующее бурчание Флаке, ни на отсутствие в спальне пепельницы. Пепел летит прямо на гладкий мраморный пол, и это так естественно. — Как был мужланом неотёсанным, так и остался. Кстати, слышал про Кречетова? Что думаешь? Новость об обнаружении тела опального генерала появилась в российской прессе около полугода назад и прошла почти незамеченной. Если бы друзья не скинули пару ссылок — даже Флаке не узнал бы о том, что тело, в котором с трудом, при помощи генетической экспертизы, опознали бывшего кандидата в губернаторы Мценской области, было обнаружено на одной из подмосковных строек. Тело было сильно изуродовано, эксперты подтвердили наличие следов пыток. По заявлению прессекретаря МВД по Московской области, установить точную дату смерти пока не удалось, но кажется, генерал был жив ещё несколько недель после своего исчезновения. Труп запрятали в бочке с химикатами, и обнаружили его случайно — при утилизации строительного мусора. K тому времени все уже давно уверовали, что благодаря деньгам и связям генералу удалось бежать за границу, и история успела подзабыться. Новость об обнаружении останков погремела неделю-другую, и интерес к ней со стороны широкой публики сошёл на нет. Наиболее неугомонные блогеры ещё пытались муссировать тему возмездия — мол, неизвестный мститель из народа вынес свой приговор от лица родственников всех жертв коррумпированного чиновника. И люди даже верили в это — во "мстителей из народа" всегда верят, так проще жить. — Я ничего не думаю. А ты? Последнюю фразу Линдеманн произносит тихо, заискивающе — он знает, что тема эта для Лоренца острая, личная. Он знает, что Флаке долгие годы грезил расправой над своим кровным врагом. Он отомстил, хотя рук не замарал. Наверняка он разочарован — у него в какой-то степени украли мечту... — А я думаю, что всё вышло так, как и должно было. Грех жаловаться. Этот сибирский олигарх грамотно всё устроил — на его след никогда не выйдут. Мне только жаль, что мы своё детище всё-таки потеряли. — Ну не совсем! ММК процветает, ребята неплохо справляются, даже роялти отчисляют вовремя, а ведь вполне могли бы забить на бывшего начальника. Если бы ни деньги из России, даже не знаю, на что бы я жил последние месяцы... Лоренц молчит — какой смысл говорить о том, что и так на поверхности? Они вложили всех себя в это производство и потеряли над ним контроль. Теперь ММК сам по себе, а они — сами по себе. О былых заслугах напоминают лишь ежемесячные отчисления — о них никто не договаривался, но ребята там, во Мценске, решили, что так будет честно. А им обоим в Россию путь закрыт. Да уж, не об этом они мечтали. — Мы начнём всё с нуля, но в другом месте. У меня куча проектов. Сидеть без дела я не намерен. Сперва проведём ревизию активов, потом составим план. Одного мы не потеряли — надёжную команду. Что ни говори, а друзья... Линдеманн уже не слушает — он услышал всё, что ему было нужно. Он услышал это слово: "мы". Глубокая ночь осаждает летний город, до жути неудобные шёлковые простыни приятно холодят кожу, Флаке разглагольствует, задрав ногу и размахивая ею в воздухе. Налюбовавшись, Линдеманн затыкает любимого поцелуем, а тот делает вид, что сопротивляется. Тонкие косточки врезаются в белую кожу, грозя вот-вот её проткнуть. Линдеман вжимает Флаке в простынь и шепчет: "Wir sind wir".43. Четырнадцать месяцев спустя (Эпилог. Часть первая)
16 июля 2018 г., 15:07
— Пристегнулся?
— Я тебе не маленький. Прекращай уже! — Шнайдер бухтит, всячески выказывая раздражение, но всё же пристёгивается.
Вот уже год как он выздоравливает. Раньше он болел — и телом, и душой — а сейчас всё изменилось: он и постарел, и родился заново одновременно. О том, что было, напоминают лишь очки со стёклами на четыре диоптрии, да в боку побаливает — не всегда, лишь время от времени, когда погода меняется. Сам себя он считает развалюхой. Стас считает его кем-то вроде большого ребёнка, за которым нужен глаз да глаз. Шнайдер не против — вместе с опекой он получает ласку, заботу и столько внимания, что в нём можно купаться. Он и купается, каждый день, день и ночь, упиваясь этим чувством — чувством нужности. Пусть его опекают, как маленького. Пусть даже посмеиваются, пусть ласково журят. Пусть напоминают о ремне безопасности каждый раз, когда он садится в машину. Шнайдеру никогда это не надоест.
Стас включает кондиционер — салон охлаждается за полминуты, и очки запотевают от резкого перепада температуры. Раньше Шнайдер посмеивался над Круспе, над его привычкой дышать на стёкла, а потом тереть их уголком рубашки — теперь же делает так сам.
— Неудобно?
Стасу такие мелочи кажутся неприятностями, ему кажется, что они портят жизнь — на самом деле из таких мелочей вся жизнь и состоит. Убедившись, что линзы чистые, Шнайдер вновь водружает очки на нос. Офтальмолог сказал, что из-за неврологических рисков операцию ему пока подтвердить не могут — придётся ещё походить в очках, может год, или два, или всегда... Почему-то Шнайдера все жалеют, будто эти стёкла делают его калекой — сам же он счастлив. Ещё полгода назад диоптрий было шесть, а прошлым летом он и вовсе кроме светотеней ничего не различал. Ему есть, с чем сравнить. Он рад своим стёклам и счастлив, что они есть. За последние месяцы такие слова как "рад" и "счастлив" прочно обосновались в его лексиконе. Счастья так много, что он до сих пор не может поверить, что оно настоящее. Иногда он просыпается по ночам, потому что ему снится, что он спит, а когда проснётся — всё будет как раньше. Как тогда, когда он не знал слов "рад" и "счастлив". И он просыпается в холодном поту, чтобы убедиться, что всё взаправду, а кошмарное пробуждение ему только приснилось.
Сегодня так много солнца, что приходится щуриться. Надо не забыть заказать тёмные очки с диоптриями, а то уж июнь, а он всё щурится.
— Так, я не понял: мы едем в Испанию или нет?
Уже которую неделю Стас шерстит сайты туроператоров: он вбил себе в голову, что им со Шнаем необходим совместный отпуск, и непременно — на жарких берегах. На правах именитого эксперта он то разглагольствует о самобытной архитектуре Барселоны, то предаётся фантазиям о двух неделях в уединённом бунгало где-нибудь недалеко от Тенерифе. Шнайдер слушает его внимательно, слушает и кивает. Сам-то он бывал в Испании лишь раз, в Малаге, давным-давно. Он мог бы сказать, что был там "по работе", но предпочитает молчать. Воспоминаний нет — наркотический угар хорош уж тем, что помогает забывать.
— А фирму на кого оставим? — он улыбается. Он не хочет никуда ехать.
Стас тоже улыбается. Всё верно — им и здесь хорошо. Отдохнуть ведь всё равно не дадут — замучают звонками, да и дела не бросишь...Тилль уезжал в суете и впопыхах. Он уже давно не является генеральным директором ММК — эту должность почти год назад принял на себя Стас. Предприятие отнимает всё время — вчера они со Шнаем покинули офис около десяти вечера, и сейчас только полдевятого утра, а они уже держат путь на работу.
— На даче наша Испания.
Шнайдер вспоминает прошлые выходные, которые он провёл за покраской дачного забора. Как чёртов Том Сойер! Обустраивать дачный участок стало их со Стасом совместным хобби. Работы невпроворот: из дедушкиного наследства они планируют сварганить тот ещё эксклюзив! Развлекаются как могут — сами придумали план реновации, сами разработали новое оформление жилой части дома. Сами красят, пилят, копают, сажают яблони. Если повезёт — управятся до конца лета. Тогда можно будет и мебель новую подвозить — прямо из-под станка, прямо с родного производства. Шнайдер настаивает на кресле-качалке — он любит говорить, что чувствует старость. На самом деле, он хотел бы её чувствовать, но пока не очень-то и получается — в нём нынче слишком много жизни. Стас хочет бильярдный стол. Вряд ли он собирается устраивать на даче шумные вечеринки с пулом — скорее всего, конструкция, покрытая зелёным сукном, нужна ему для чего-то другого. Они оба хотят просторную ванну. Затея с обустройством дачи держит их вместе, связывая, не позволяя разбежаться. На самом деле, это лишь фигура речи — они давно уже связаны, и дача тут ни при чём.
Дверь приёмной распахнута настежь, и вылетающая в проём Машка чуть не сбивает начальство с ног. В последнее время её не часто здесь встретишь — она всё больше занята своими общепитами, но похоже, одной, двух и трёх работ человеку мало. Машка просто своя.
— Платёжки с пенями из налоговой пришли! Бухгалтерия просрочила отчисления за прошлый квартал! Кто за это отвечает! Ни на секунду нельзя...
Шнай вырывает из её рук стопку непогашенных платёжек, и девчонка тут же растворяется в глубинах офисного здания.
— Я разберусь, — кивает он Стасу и следует к своему рабочему месту — огромному секретарскому столу у панорамного окна приёмной. — В десять приедут поставщики из Питера, ну те, ты не забыл...
Стас забыл — по его лицу это читается однозначно. Но время ещё есть, и к прибытию партнёров он ещё успеет подготовить все необходимые документы.
— Спасибо, что напомнил, — наклонившись через стол, он чмокает Шная в нос, а затем отправляется к себе — в кабинет гендиректора.
Так начинается день. Быстренько набросав план работ на сегодня, секретарь откидывается в кресле и тайком, будто чего-то стесняясь, поглядывает под стол. Там туфли — старые-добрые рабочие лодочки на устойчивом каблуке. Давненько же он их не примерял. С тех пор, как его тело немного... пострадало, он не решается быть Фрау. Ему кажется, что все вокруг будут непременно ассоциировать его с той ночной вылазкой, расплодившей столько слухов и анекдотов и ставшей чуть ли не городской легендой. Он не может перешагнуть через беспокойство и вернуться к узким юбкам и высоким каблукам. Даже дома, даже когда Стас просит. Отчего-то ему стыдно, и он понимает, что это неправильно.
Шнайдер открывает глаза, и ничего не происходит. Мир не открывается перед ним. Ничего нет. "Я умер", — первая мысль, сопровождаемая беспорядочными размахиваниями рук — нужно убедиться, что он в гробу. Просто его закопали заживо — такое бывает. Шнайдер дёргает руками, отчего в запястье болезненно тянет, и тут же на него что-то падает. Длинное, тонкое и холодное. "Э-а-а, уберите это с меня", — ему кажется, что он орёт, но голоса нет — горло высохло, как асфальт под палящим солнцем. Оно воспалилось, стало шершавым и просто пылает. "Тих-тих, Шнай, не маши рукой — катетер выдернешь", — знакомый женский голос заполняет тишину, и тут же Шнайдер чувствует прикосновение чужих мягких тёплых рук к своим — непослушным, загрубевшим. Эти добрые руки снимают с него что-то длинное и холодное — рухнувший штатив капельницы, и поправляют иглу в вене, покрепче закрепляя пластырь. Стало спокойнее. Свободной от трубок правой рукой он ощупывает себя — тонкая сухая простыня по грудь накрывает его тело, касаясь сосков, а под нею он голый. И снова паника. Рука натыкается на что-то мягкое и влажное в левом боку, и это касание проходится по телу волной удушливой, невероятной боли. "Шнай, не трогай, там повязка", — добрая женщина без стеснения проникает под простыню, берёт его ладонь в свою и вытаскивает её наружу, укладывая поверх. "Оля". "Да, это я, ты узнал меня?", — добрая женщина склоняется над постелью и прикладывается губами к его горячему лбу. Что-то не так с её губами, и он понять не может, что именно. Он не понимает! "Что с тобой, Оля, почему я тебя не вижу?". На самом деле это не совсем точная формулировка — когда она наклонялась, он видел тёмный расплывчатый силуэт человекообразного существа. И квадрат окна он тоже видит — светлым пятном оно смотрит на него со стены напротив. Но больше — ничего. "Это скоро пройдёт, Шнай. Ты пока не можешь видеть, но доктор сказал...". "Нет-нет-нет", — Шнайдер отрывает шею от подушки и протестующе машет головой. Зря — голова наполняется звоном: как при приливе, волна за волной, боль накатывает, разбиваясь о мозг c грохотом тысяч осколков. Будто крах посудной лавки в рамках одной черепной коробки! Это хуже любого похмелья. Он вновь падает на подушку и закрывает глаза. Сознание надолго покидает его.
И вновь пробуждение. Рядом кто-то есть, и на этот раз это не Ольга — Шнайдер не чует её запаха, но чует другой, так хорошо ему знакомый. Не решаясь открыть глаза, он продолжает лежать, притворяясь спящим, надеясь, что Стасу надоест торчать возле его койки и он уйдёт. "Шнай, как ты? Я знаю — ты не спишь. У тебя ресницы дрожат". Вслед за ресницами задрожали и губы — Шнайдер чувствует себя глупым и ничтожным, он не может совладать с ощущением полной беспомощности. "Стас, выйди, пожалуйста, — голос скрипит, как камушек по стеклу. В ответ тишина — неуютная и напряжённая. "Почему?", — раздаётся через целую минуту. "Я писать хочу". Ещё бы и умыться не помешало — лицо Шнайдера покрылось холодной липкой испариной, а голова гудит так, что хочется окунуть её в бочку со льдом. "И что смешного?". А ведь Стас хихикает, даже не пытаясь скрыть своего злорадства! "Как думаешь, каковы твои шансы добраться до туалета в незнакомом здании, наощупь, голому и с катетером в вене?". Шансов никаких.
Стас помог ему одеться — в палате откуда-то взялись его чистые домашние вещи. Кое-как вынули иглу — больно, но Шнайдер старается не морщиться. Они долго бредут по коридору — вокруг тихо: оказывается, пока он спал, настала ночь. Каждый шаг даётся с таким трудом, что ноги на ходу заплетаются, и пару раз пациент даже теряет по дороге свои тапочки. Холодная вода буквально лечит — Шнайдер продолжает лить её себе на лицо, набирая из-под крана в шелушащиеся, растрескавшиеся ладони. "Хватит для начала. Ты же весь простужен. Вот", — в руках сама собой появляется зубная щётка, паста, а позже — какой-то пузырёк. Микстура для полоскания горла — побулькав жидкостью, Шнайдер закашливается. Кашель мокрый, хриплый и заливистый. Да, он и вправду простужен, но на фоне всего прочего это кажется лишь досадной неприятностью. "Ты и в сортир со мной пойдёшь?". "Есть варианты получше? Вслепую прицеливаться уже научился?". Шнайдер силится помочиться, ощущая дыхание Стаса прямо у своего уха. Как же стыдно! И ничего не получается. "Больно", — сетует он. Он не хотел жаловаться, но это слово само по себе звучит жалко. "Врач сказал, у тебя и там тоже всё простужено". "Где — там?", — Шнайдер переспрашивает, хотя и сам уже догадался. Господи, это просто невероятно.
Кое-как, через боль и шуточки опорожнив мочевой пузырь, Шнайдер просит отвести его в палату. Он там пока один — друзьям удалось договориться с главврачом... Уже сидя на кровати, запустив расцарапанные пальцы в несвежие кудри, он шепчет: "Я не смогу так жить. И тебе не позволю". "Можно подумать, твоего мнения тут кто-то спрашивает". Чужие ладони на опущенных плечах — тёплый, приятный, невыносимый груз. "И вообще — не тебе решать". Кое-как уложившись на правый бок, Шнайдер щедро орошает казённую подушку своими слезами. Это жалость к себе, и непонимание, и безысходность. И ему уже даже не стыдно. "Что будет дальше?". "Ну, если учесть, что худшее позади, дальше будет только лучше".
И было лучше. На следующий день перед процедурами ему разрешили помыться, а ещё через день пришёл Пауль, они долго сидели втроём, а потом Пауль и Ольга куда-то удалились, оставив Шная наедине с Машкиной домашней стряпнёй. Говорят, мимо рта не пронесёшь, но он стеснялся есть на людях — боялся промазать вилкой мимо куска, перепачкать подбородок или не заметить налипшие на губах крошки. А потом его перевели в общую палату. Его соседи — трое грозных мужиков — ночи напролёт квасили, травя байки, и Шнайдер хохотал так, что казалось, от напряжения швы на боку вот-вот разойдутся. Они называли его Фрицем Кучерявым, и постоянно спрашивали: "Сколько пальцев видишь?". Он отвечал, что ни одного, и в ответ показывал им один — средний, отчего мужики каждый раз ржали, как впервые. Когда они курили в форточку, Шнай стоял на стрёме, что само по себе стало мемом. Шутки шутками, а потеря одного чувства неминуемо компенсируется обострением остальных — Шнай в первый же день ощутил это на себе. Он различал топот медсестричкиных шлёпанцев по лестнице ещё до того, как их носительница оказывалась на этаже травматологического отделения. К её приходу мужики уже тушили сигареты и разбегались по койкам — так Шнайдер заработал себе авторитет. "Эй, Фриц, с такой чуйкой тебе б во вратари! В нашу сборную — хуже точно не будет!". Он никогда в жизни столько не смеялся. Стас не обманул — с каждым днём становилось всё лучше, и лучше, и лучше...
— Заскочим домой переодеться или так пойдём?
Чёрт, он так увлёкся составлением расписания встреч на предстоящую неделю, что и не заметил, как часы в приёмной пробили шесть. Сегодня они идут в гости к Сергею с Наташей — кажется, это называется "дружить семьями" или вроде того. Их дочки называют его дядя Кыис, кроме старшей — та уже научилась выговаривать "р". Так странно это слышать... Коробит и радует одновременно.
— Так пойдём. Я сказал пой-дём. Пешочком.
Вечер чудесный — отчего бы не прогуляться?
Шнайдер заехал на Ленинскую, чтобы собрать вещи. Он обещал Стасу, что переедет к нему, как только зрение выправится настолько, что он сможет обходиться в быту без посторонней помощи. Это было полгода назад, а на прошлой неделе он сменил тёмные очки на простые, с диоптриями. Обещания надо держать, тем более что они оба их дали. Они пообещали друг другу, что в их общей двушке никогда не будет места наркотикам, истерикам, недомолвкам, рукоприкладству, изменам, предательству, лжи, насилию, безделью, оскорблениям и телевизору. Это не "ещё один шанс" — этот шанс последний и единственный. Шнайдер знает это, и он его не упустит.
В подъезде так тихо, что тошно. Ребята разъехались один за другим, и по слухам скоро во всех двенадцатиквартирных владениях останется хозяйничать один Круспе. Картавец только и ждёт, когда Шнайдер съедет — подколки на эту тему не прекращаются ни на день с тех самых пор, как стало ясно, что Шнай в порядке и не пропадёт. Радуйся, красавчик, скоро... Звонок в дверь домофона — как гром среди ясного неба. Он и раньше-то, когда дом был полон жильцов, звучал лишь при доставке пиццы, а сейчас... Шнайдер в подъезде один, и пиццу он не заказывал. Он заправляет тонкую белую сорочку в узкие джинсы, что после больницы висят на нём, как не свои, и запрыгивает в лёгкие мокасины. Скорее всего это кто-то из ЖЭКа, или очередные приставы — нужно выглядеть прилично. Оставив дверь своей многострадальной обители на первом этаже распахнутой настежь, он шлёпает на один пролёт вниз и жмёт на кнопку кодового замка. Руки опускаются, будто налитые оловом, он задыхается, он чувствует, как давится всхлипами, он не может пошевелиться. Он узнал её сразу. Распахнутая дверь, никем не удерживаемая, захлопывается между ними, отрезая её, как ножницы монтажёра — лишний кадр. Оставшись в подъезде один, Шнай вновь тянется к кнопке — только бы не показалось, только бы не померещилось. Дверь опять открывается, и электронное пиликанье звучит на весь двор гимном радости. На этот раз Шнай подпирает дверь носком мокасина. Не померещилось. Напротив, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, стоит Агнес, его сестра. Они смотрят друг на друга, разделяемые порогом. Шнай не заметил, как она сделала шаг и оказалась на его стороне. Он даже не заметил, как они добрели до квартиры. Кто знает, как долго рыдал он, уткнувшись в зрелую грудь родной и почти незнакомой ему женщины. "Как ты, зачем ты, кто тебе...". Ему так много хочется спросить, но голос не слушается. "Вот", — она достаёт из сумки белый пуховый платок и накидывает ему на плечи. "В Москве на вокзале купила. Увидела и сразу почему-то о тебе подумала. Зима скоро, а говорят, у вас тут...".
Уже стемнело, а они всё сидят, обнявшись, на полу под окном. Из форточки дует, и платок так кстати... "Я Пауля видела. Он с женой приезжал недавно в Берлин. Он всё рассказал о тебе". Пауль, сука, даже словом не обмолвился. Хотя, скорее всего, просто не хотел расстраивать. Вряд ли он сам рассчитывал, что Агнес вот так, через столько лет... "А родители?". Сестра мрачнеет. "Кристоф, они не знают, что я здесь". Господи, двое взрослых людей, со своими историями, со своими семьями, сидят, обнявшись. Двое взрослых детей. Они никогда не перестанут бояться. "Познакомишь меня со своим парнем?". Шнайдер смеётся: "Ты так легко это произнесла!". "Я долго репетировала...". Тем вечером они, уже втроём, завалили в караоке-клуб и веселились до утра. У брата и сестры Шнайдер не было юности — ни вместе, ни по одиночке. Они никогда не наверстают упущенного. Но кто же запретит им хотя бы попытаться?
— Договаривались же — по будням не напиваться! Как завтра на работу вставать будем?
До дома, что по улице Космонавтов, добрались на такси, а кто кого тащил на третий этаж, в родимую двушку — и не разобрать.
— Я вообще-то пить не собирался, это всё Наташка. Я замечаю, она меня спаивает, — со всей серьёзностью высказывается Шнайдер.
— Это потому, что погрязнув в семье, она растеряла всех подружек — теперь вот ищет в тебе родственную душу, — шуточка обходится Стасу символическим подзатыльником. — Я первый в ванную!
Шнайдер наконец решается. Завалившись в спальню, он зарывается в шкаф, извлекая из самых его глубин давно уж позабытые коробчонки. С бельём, с колготками... Следом летят вешалки с платьями. Саквояжу с косметикой в шкафу места не нашлось — который месяц без дела он пылится под столом в гостиной. Может быть, всё содержимое уже просрочено... Какая разница? На один раз пойдёт, а завтра Шнайдер устроит себе шоппинг. Тратить скромную зарплату с дебетовой карточки — что может быть приятнее? Он любит всё — и еженедельные походы за продуктами, и шампуни со скидкой по акции, и даже счета за коммуналку, ведь всё это кричит о том, что он — обычный человек!
— Выбирай, — встречает он вернувшегося из душа Стаса, и тот, взглянув на разбросанные по застеленной кровати богатства, от неожиданности роняет полотенце на пол.
— Ладно. Сам напросился. Потом не обижайся.
Шнайдер с интересом наблюдает за тем, как партнёр копается в барахле, зарываясь на самое дно баулов. Даже интересно — чего такого особенного он там выискивает? Особенное обнаруживается далеко не сразу — Шнайдер и сам не поверил, что при переезде, проводя генеральную ревизию в своём гардеробе, это он не выкинул. Застиранный махровый халат и розовые плюшевые тапочки в вакуумном пакете — как музейный экспонат.
— Это? — он скептически берёт пакет за краешек и вертит его в воздухе перед носом, оседланным тонкой оправой очков.
— Ну, извини. С возрастом я становлюсь сентиментальным... — Стас делает вид, что пристыжён, хотя оба понимают, что это не так.
— Ну что ж... — Шнайдер хватает чистое полотенце и с пакетом под мышкой направляется в сторону ванной.
— Чуть не забыл, — слышит он вдогонку. — Твои давно закончились, очень давно. Я скучал по... И решил...
К пакету и полотенцу добавляется новенький флакончик "Марины де Бурбон". Заперевшись в ванной, Шнайдер любуется своей довольной улыбкой в зеркале — всего несколько секунд, пока и очки, и зеркало не запотевают. Себя он уже не видит, но улыбаться не перестаёт.