***
Обломанные когти сорвались, оставив еще одну глубокую борозду на потемневшей от времени древесине. Наверное, истерзанные пальцы обожгло новой волной боли, но Фрида ее больше не ощущала. Каменные стены, каменный пол, каменный потолок — даже сил вампира не хватало, чтобы проделать в них дыру голыми руками, выцарапать из кладки хоть один кирпич. Единственным слабым местом оставалась дверь. Неподатливая, прочная и наверняка ужасно толстая, она даже не вздрагивала от ударов, однако, по крайней мере, была деревянной. И Фрида сражалась с ней вот уже вторую ночь, не отвлекаясь, не останавливаясь, не обращая внимания на впивающиеся в кожу щепки. Скреблась, как бездомная собака, морозной ночью просящаяся в тепло. Она обязана была выбраться, и стремление это оказалось настолько всеобъемлющим, что даже многодневная жажда под его напором отступала, становясь почти несущественной, почти неважной. Фрида отдала бы многое, чтобы вместе с жаждой отодвинулись в глубину сознания и ее мысли, однако они по-прежнему были здесь. Холодные, беспрестанно шевелящиеся, в своей уродливости похожие на гадючий клубок. Руки тисками сжимаются на горле, и черные, полные безумия глаза оказываются совсем близко, в нескольких дюймах от ее собственных. «Никому не пришлось бы умирать, если бы умерла ты». Избалованный мальчишка, привыкший, что ему все в жизни достается легко. Они были для него чернью, плебеями, слугами, рождающимися и умирающими только для того, чтобы угождать таким, как он. Элиас никогда не скрывал своей брезгливой неприязни к товарищам по несчастью, и неудивительно, что остальные платили ему той же монетой. Однако все это не могло отменить истинности последних слов, которые услышала от него Фрида. Джиззи и Корнель, Элиас и Соломон, Лиссия и Мартон, Томи, Агнесс, и десятки тех, чьих имен она не знала... Погибшие навсегда и вернувшиеся из-за порога смерти чудовищами. Никому из них не пришлось бы пройти через это, если бы Фрида умерла там, в кишащем крысами тесном переулке промозглым ноябрьским вечером. А если бы она позволила убить себя позднее, у тех, кого она вела за собой, появились бы шансы уйти. Пускай не выжить, но хотя бы продолжить существовать. Был ли Элиас единственным, кто догадался? Понимал ли Мартон, когда на привале осторожно сжимал ее руку, глядя в лицо теплыми синими глазами? И если понимал, то почему не ненавидел? Сумел ли спастись? Фриде хотелось надеяться, что сумел. Однако где-то там, на самой кромке сознания, гадючьими кольцами свернулась уверенность — Мартона больше нет. Умер окончательно, сделав бессмысленными все ее странные, глупые мысли о том, что могло бы быть, если бы только… Она крепче стиснула зубы, снова впиваясь в дверь когтями. Она не хотела думать о Мартоне. Не должна была. Но лучше о нем, чем о Томи и Агнесс, мысль о судьбе которых Фрида гнала от себя, как только могла. — Это бесполезно. Дверь обшита железом с обратной стороны. Фрида не знала, как долго он стоял там, у стены. Безоружный, неподвижный, трудно различимый даже для вампирского зрения в своем черном облачении. Затхлый воздух темницы разом сгустился и, преодолевая его сопротивление, она медленно поднялась, поворачиваясь к исполосованной двери спиной. — Где мои дети? Голос совсем чужой — хриплый, шелестящий, словно в него, прямиком из мыслей, просочился сухой шорох змеиной чешуи. — Мне жаль. Прямой взгляд — и два слова, которые оглушительно загрохотали у Фриды в ушах. Стоголосым эхом отражались они от камня до тех пор, пока потолок камеры не рухнул от их натиска, погружая мир в непроницаемый, бордово-черный мрак. Ослепшая и оглохшая, Фрида продиралась сквозь этот мрак, ведомая последней оставшейся у нее задачей — убить. Убить, пускай платой за это и станет прекращение ее существования тоже. Все, что ей было нужно — умереть на крохотную долю мгновения позже него. Фрида не знала, сколько времени длилась схватка. Она рвалась к заветной цели, не чувствуя ответных ударов и не понимая, наносит ли эти удары ее противник вообще. Если бы только у нее было чуть больше сил… но слишком мало их осталось в истощенном голодом теле — постепенно пелена перед глазами начала редеть, становясь все прозрачнее, словно разбавленная водой кровь. И когда она спала, Фрида обнаружила себя неспособной сдвинуться с места, судорожно бьющейся в кольце чужих рук. Стальным обручем смыкались они на животе женщины, крепко притиснув ее локти к бокам: ни вырваться, ни дотянуться когтями, ни пустить в ход клыки. Фрида рванулась еще раз, другой — и, обессилев совершенно, затихла, прижатая спиной к тому, кто парой слов уничтожил все, что еще оставалось от нее после перерождения. Каземат погрузился в тишину, нарушаемую лишь хрипом вырывающегося из груди женщины дыхания. Фон Кролок молчал, не двигаясь с места, и только хватка его сделалась чуть слабее, так что казалось, будто он не столько сковывает свободу своей противницы, мешая ей напасть снова, сколько держит, не давая ее телу упасть. — Пусти, — с трудом заставив губы шевельнуться, шепнула Фрида, и руки графа разжались окончательно. Нетвердо ступая, женщина сделала несколько шагов и опустилась на пол. Оперлась затылком о холодный, покрытый плесенью камень и замерла, отрешенно глядя в темноту. — Мне действительно жаль. Но так было нужно. — Нужно кому? — слова казались непривычными, лишенными смысла, словно Фрида пыталась говорить на чужом языке. — Им. Тихо зашуршала ткань, и краем глаза женщина уловила некое движение. Достигнув стены, противоположной той, на которую опиралась спиной Фрида, Кролок немного помедлил и тоже сел, через всю камеру глядя ей в лицо бесцветными глазами. Теперь она точно знала, как именно появляется такой взгляд. Прозрачный, спокойный. Мертвый. — В глубине души ты всегда знала, что это самый разумный и самый милосердный выбор. Единственный по-настоящему верный. Однако, невзирая на это знание, ты никогда бы не смогла его сделать, — фон Кролок не спрашивал, он утверждал. — Как, впрочем, почти всякая мать, любящая своих детей. Никто не вправе ставить родителя перед столь жестокой дилеммой и требовать от него принятия подобных решений. — И ты с легкостью принял его вместо меня. О, она знала. Знала и ночь за ночью наблюдала, как по капле исчезают искры разума в глазах Агнесс. Как меняются, обретая нечеловеческую плавность и быстроту, движения Томи. Как детская наивность, доброта, сострадание и, в конечном счете, даже безусловная прежде любовь к ней постепенно уступают место жажде. Жажде разрушения и, разумеется, крови. Но, пока они существовали — и пока существовала она сама — Фрида никому не позволила бы к ним притронуться. — Ошибаешься, — Кролок качнул головой. — Тебе не хуже меня известно, что осознание правильности и необходимости поступка отнюдь не облегчает его совершения. Однако мне, поверь, давно не привыкать. Мы навсегда прокляты, Фрида. С той секунды, как обратились. Для нас нет шансов: после смерти мы попадем в Ад или канем в пустоту. Но для твоих сына и дочери этот шанс существует. Дети — чистые создания, угодные Богу. Такими они умерли, а во всем, что происходило после, их вины нет. Людям, обращенным в более зрелом возрасте, дается возможность бороться со своей новой природой, взять ее под контроль — или сознательно убить себя до конца. Дети же любой из этих возможностей лишены изначально. А потому велика вероятность, что хотя бы им будет дарована милость уйти в мир, лучший, чем этот. Что-то мокрое скользнуло по щеке — должно быть, Фрида поранилась во время схватки и теперь кровь медленно текла по коже, заливая глаза. Женщина вытерла ее, но, взглянув на собственные пальцы, увидела лишь смешавшуюся с грязью прозрачную влагу. — Люди верят, будто мертвые не способны плакать, — негромко сказал граф. — В этом же твердо уверены и сами вампиры. К сожалению, и те и другие заблуждаются. Фрида не ответила, устало смежив веки. Чтобы не видеть мимолетную тень понимания на восково-бледном лице, отогнать прочь мысль о том, как они в одночасье сделались похожи друг на друга. Сидящие друг против друга монстры — снаружи гораздо более живые, чем внутри. С безжалостной, онемелой ясностью Фрида понимала — недавняя попытка свести счеты оказалась той вспышкой, которая выжгла ее дотла. Последние отчаянные конвульсии перед наступлением смерти. Разве что в случае Фриды, как и в случае графа, умерло вовсе не тело. — Я не прошу твоего прощения. Но все еще прошу помощи. Вновь приоткрыв глаза, женщина равнодушно посмотрела на графа. — Зачем просить, когда можешь взять силой? — безразлично спросила она. — Как у остальных. Почему ты решил, будто я соглашусь добровольно тебе помогать? Ты отнял у меня последнее, за что стоило бороться. — Потому что твоих детей убил не я, — ответил Кролок и, будто прочитав мелькнувшую в сознании Фриды мысль, добавил: — И даже не ты. Где-то там все еще существует тот, кто действительно виновен в их смерти. И в твоей тоже. Некому воздать ему должное, кроме меня, и некому указать мне на него, кроме тебя. И ты поможешь мне это закончить, хотя бы для того, чтобы все жертвы, которые уже были принесены, не оказались принесенными напрасно. Ни тени сомнения в голосе, как будто никаких иных возможностей, кроме ее согласия, вовсе не существует и не существовало никогда. Впрочем, Фрида отлично понимала, что поставленный перед ней выбор на итог не повлияет. Она поможет ему в любом случае, разница лишь в том, придется ли фон Кролоку для этого прибегать к насилию. А еще, в случае ее отказа, графу потребуется чуть больше времени. Чуть больше времени перед тем, как для Фриды все это, наконец, завершится. — Что я должна сделать? Граф едва заметно кивнул, то ли в знак благодарности за согласие, то ли в подтверждение правильности собственных догадок. — Для начала — поесть.* * *
За те три с четвертью часа, которые потребовались Дэвиду, чтобы окончательно умаяться и отправиться спать, Герберт не раз проклял свое решение вообще с ним заговорить. Конечно, Кролок что-то говорил о том, чтобы Этингейр вновь прибывшему гостю даже на глаза не показывался, однако искушение поговорить с еще одним живым человеком — к тому же практически ровесником — оказалось сильнее запретов. Вот только, на слух выискивая юношу в замковых коридорах, Этингейр совершенно не ожидал, что Дэвид будет его настолько веселить, печалить и раздражать одновременно. Причем с такой силой, что порой от этой мешанины противоречащих друг другу эмоций Герберту придется подавлять в себе желание сбежать обратно в склеп и старательно задвинуть крышку саркофага над головой. Не помогал делу и сам Дэвид — как ни пытался Этингейр отгородиться хотя бы от его чувств, молодой человек буквально фонтанировал ими во все стороны, чем вносил в ощущения Герберта еще большую сумятицу. И теперь, сидя в одном из библиотечных кресел и делая перед самим собой вид, что читает, Герберт никак не мог определиться — стоило ли оно того вообще. С одной стороны Дэвид, для необразованного деревенского юноши, оказался весьма смышленым, так что говорить с ним было интересно. В какой-то степени даже познавательно, поскольку Этингейр никогда прежде не получал возможности взглянуть на мир глазами тех, с кем людям его положения не пристало иметь ничего общего. Дэвид знал массу забавных историй и задавал вполне толковые, осмысленные вопросы, каких Этингейр, признаться, от крестьянского сына не ожидал. А с другой… У Дэвида были каре-зеленые с крапинками глаза, широкая улыбка и очень большие надежды на будущее. В поселке у него осталась любимая девушка, на которой он непременно собирался жениться в самое ближайшее время. И дядюшка с тетушкой, которые заменили ему родителей и которых он тоже очень любил. Дэвид много и охотно рассказывал о своих планах, и всякий раз, когда речь заходила о них, Герберту хотелось заткнуть уши, но вместо этого он лишь улыбался и старательно переводил разговор на что-то иное. Будущее юноши исчислялось несколькими часами, и Этингейр об этом знал, а сам Дэвид — нет. А ведь он еще и переживал по поводу того, что не знает этикета, совсем не умеет танцевать и на грядущем балу подведет графа — о котором Дэвид не говорил иначе, как с обожанием! Он злил Герберта невероятно — неведением своей участи, искренней радостью, предвкушением, волнением и, наконец, этим вот безусловным обожанием и уверенностью в том, что граф сделает его своим преемником. А больше всего — сквозящей в эмоциях юноши смесью гордости и легкого злорадства по отношению к Этингейру, который для наследника фон Кролока, видите ли, лицом не вышел. Именно из-за последнего они пару раз едва не поцапались. Разумом Герберт отлично понимал, что все вышеперечисленное — отнюдь не вина Дэвида, он введен в заблуждение графским зовом. Однако от понимания было ничуть не легче выносить это мальчишеское снисхождение, одновременно удерживаясь от соблазна пояснить новому знакомому, кто он на самом деле и какое положение тут занимает. — Почему с тех пор, как ты здесь поселился, я все чаще вынужден повторять одну и ту же фразу? — Этингейр даже не заметил, в какой именно момент его уединение было нарушено. Обычно по обитаемой части замка граф предпочитал перемещаться по-человечески, однако, похоже, на сей раз он воспользовался тенями. — Впрочем, этот вопрос был риторическим. Итак, что же именно в моей просьбе не приближаться к Дэвиду оказалось слишком трудным и непостижимым для твоего понимания? — Так это была просьба? — Герберт отложил бесполезную сейчас книгу и, глядя на фон Кролока снизу вверх, в притворном недоумении покачал головой: — Я думал — приказ. Возможно, вы не знаете, но просят обычно немного иначе. — Довольно-таки неплохая попытка сменить тему, — оценил фон Кролок, огибая библиотечный стол и занимая кресло напротив юноши. — Только вообрази, насколько бы легче стало наше совместное существование, если бы ты проявлял такое же рвение не в вопросах перекладывания ответственности за свои деяния на мои плечи, а в выполнении моих прямых указаний. Картина рисуется почти утопическая. Не старайся. Разозлить меня не выйдет, и обсуждать лексические нюансы мы тоже не станем. — Как вы узнали? — стараясь оттянуть неизбежное объяснение, поинтересовался Этингейр. Хотя, ему и правда было интересно. Дэвид к моменту, когда Герберт довел его до двери в комнату, уже еле ноги переставлял, а значит, сейчас крепко спал и нажаловаться Кролоку не мог. Новак все время возился на нижних этажах и ничего не видел, а сам граф сегодня должен был заняться томящейся в подземелье Фридой и отловом еще оставшихся на свободе ее порождений — а значит, ему было не до ментальной слежки за своим учеником. — Существует разница? — Кролок едва заметно усмехнулся, и Герберт бегло отметил, что выглядит граф изможденным. Как, впрочем, и всегда в последнее время, поскольку все силы, которые он черпал из крови уничтожаемых новообращенных, он почти тут же тратил на ловлю следующих. — Что ж, изволь. Во-первых, я неплохо знаю твою манеру пропускать мимо ушей все, что не соотносится с твоими желаниями. А во-вторых, чтобы скрыть от меня факт твоего продолжительного общения с Дэвидом, тебе не стоило пытаться ментально на него влиять. Судя по праведному недоумению на твоем лице, ты делал это не умышленно, вероятнее всего, рефлекторно. Одна из особенностей применения менталистики на смертных состоит в том, что человек не может находиться под влиянием двух разных вампиров одновременно. Так что твое воздействие неизбежно вступило в конфликт с моим. Что породило в душе несчастного юноши изрядное волнение и, полагаю, за считанные часы почти полностью вытянуло из него силы. Именно это я почувствовал через нашу с ним связь и, поскольку, кроме меня, из вампиров он мог встретиться в замке лишь с тобой… — Понял, понял, можете не продолжать, — Этингейр поморщился. Вновь вспомнив о почти засыпающем на ходу Дэвиде, он вынужден был мысленно согласиться с тем, что такие перемены графу наверняка и впрямь сложно было не почувствовать. — Я же не знал, что так выйдет! В конце концов, неизвестно, когда в следующий раз у меня будет возможность провести несколько часов в обществе человека, при условии, что человек этот не будет Кристофом. Может быть, вас одиночество и не угнетает, но я, знаете ли, привык к широкому и разнообразному кругу общения. И у меня, в отличие от некоторых, еще не до конца атрофировались социальные потребности. Велика печаль — немного поговорили… Ничего вашему драгоценному Дэвиду не сделалось, не бойтесь. Поспит подольше и с новыми силами помчится рассказывать, как вы его цените, уважаете и уже почти признали чуть ли не сыном родным. Кристофу. Потому что я, уж поверьте, все это выслушал неоднократно и в различных вариациях. Все раздражение и досада: на Дэвида, которому он не имел права помочь, на графа, который задурил Дэвиду голову своими сказками и притащил в замок, а пуще всего на самого себя за то, что вообще ввязался — по мере этого монолога выплескивались наружу, и Герберт не находил причин себя останавливать, надеясь, что хотя бы после этого у него станет не так гадко на душе. — Что? — он метнул сердитый взгляд на графа, который вот уже некоторое время очень внимательно всматривался в его лицо. Даже слегка вперед подался в своем кресле, чтобы лучше видеть. Фон Кролок в ответ как-то странно покачал головой, будто бы до конца не мог поверить в то, что видит перед собой, а затем отчетливо вздохнул. — Ну уж это, Герберт, право, смешно, — наконец высказался он, хотя в тоне его слышалось не столько веселье, сколько нечто, похожее на изумление. — И что же вас смешит?! — еще сильнее взбеленился Этингейр. Фон Кролок с ответом не торопился, задумчиво постукивая пальцами по подлокотнику кресла и изучая юношу так, словно тот был неким непонятным, редкого вида зверьком. — Я попросил тебя не приближаться к Дэвиду, руководствуясь отнюдь не его интересами, а твоими, — проигнорировав вопрос юноши, проговорил фон Кролок. — Как тебе известно, опыт мой в подобных вопросах довольно обширен, но даже я стараюсь без нужды лишний раз не проводить время в обществе будущих жертв, не говорить с ними ни о чем существенном, а главное — не позволять говорить им самим. Дэвид обречен и завтра он умрет, этого нельзя отменить. Ты все еще испытываешь моральные трудности при убийстве людей, которых видишь впервые и о которых не знаешь ничего — зачастую даже имени. Так что я не без оснований предположил, что личное знакомство и тесный контакт с этим юношей могут дурно сказаться на твоем нравственном состоянии. Что нередко впоследствии приводит к срывам. Стоит ли говорить, что, во-первых, момент для них сейчас откровенно неудачный, а во-вторых, что я — как уже не раз доводил до твоего сведения — напрямую заинтересован в твоем благополучии, как физическом, так и, с позволения сказать, душевном? Состояние же Дэвида меня заботит исключительно в пределах времени, оставшегося до Бала. И единственное действительно обязательное условие — он должен попасть на него целым. Впрочем, тебе все же удалось меня удивить. Я и предположить не мог, что кроме вполне ожидаемого сострадания, сожаления от невозможности помочь и чувства вины за необходимость скрывать правду, я столкнусь еще и с твоей ревностью. Можно даже сказать, что я польщен. Несколько мгновений Герберт только и мог, что беспомощно открывать и закрывать рот, не в силах издать ни звука от возмущения, к которому почему-то примешивался еще и стыд. — Ну, знаете... Вот это уже действительно просто смешно! — совладав наконец с голосом, заявил он. — Именно это я и сказал прежде, чем ты потребовал от меня более развернутого ответа, — с отвратительной, по мнению Этингейра, невозмутимостью напомнил фон Кролок. — Не умеете разбираться в человеческих эмоциях, так будьте добры — не беритесь! — Как скажешь. — И вообще, вы с Фридой договорились? Или, как обычно, воспользовались вашими инквизиторскими методами? — решив, что углубляться в предыдущую тему ему совершенно не хочется, спросил Этингейр. — К счастью, она вполне готова сотрудничать с нами по собственной воле, — фон Кролок такому переходу, кажется, нисколько не удивился. Откинувшись на спинку кресла, он негромко, точно разговаривая с самим собой, заметил: — Увы, никогда не угадаешь, в каком сосуде отыщется деготь, а в каком — золото. Нищая прачка — и такая устойчивая, несгибаемая воля даже после серьезных ранений и четырех ночей вынужденной голодовки. Если бы после окончания поисков она изъявила желание уйти — право же, отпустил бы без лишних колебаний. — А вы так уверены, что она не захочет на свободу? — Абсолютно уверен, — кивнул граф. — Она смогла пройти через все это, сохранив человеческий рассудок, потому что должна была заботиться о своих детях. Теперь же она лишилась того, что придавало ей сил и желания существовать. Какой смысл в сражении, если не осталось ничего, ради чего его стоило бы выигрывать? Граф пожал плечами, а Герберт задумался о том, что фон Кролок, с момента их вчерашнего возвращения в замок не обменявшийся со своим подопечным и парой слов, сегодня как-то подозрительно разговорчив. И не занят. — Я-то думал, что у вас, как обычно, масса неотложных дел, которые сами себя не сделают, а вы расщедрились на целых полчаса праздной беседы со мной… — насмешливо заметил он. — И даже почти без нотаций. Не подумайте, будто я против, но такие перемены тревожны, и хотелось бы знать, чем я заслужил подобную честь? А то еще немного — и я подумаю, будто вы намерены избавиться не только от Дэвида и Фриды, но и от меня тоже, а потому, напоследок, желаете оставить о себе приличные воспоминания. — Еще пара фраз — и я окончательно решу, что твое предположение звучит заманчиво, — фон Кролок хмыкнул и уже без прежней иронии в голосе добавил: — Давай остановимся на том, что иногда настает момент, когда социальные потребности проявляются не только у тебя. По виду Кролока, как и всегда, невозможно было понять, что за мысли бродят в его голове, но Герберт отчетливо вспомнил, как вчерашней ночью граф, вместо того, чтобы шагнуть прямо в замок, пешком возвратился из леса, в котором похоронил Фридиных детей. И каким пустым, отчужденным было выражение его лица. В конечном счете, не только у Этингейра в этом замке имелось удручающе мало кандидатов на роль собеседника, способного хотя бы на время отвлечь от того, что творилось внутри. — Тогда скажите, что за смысл в сражении видите вы? — возвращаясь к прерванной беседе, решился спросить он, удостоившись задумчивого взгляда в ответ. — Я, Герберт, отношусь к тому сорту личностей, которые куда больше результата ценят процесс.