#16. Страшные тени прошлого
16 декабря 2017 г., 01:45
Белое или красное?
Выбери, что тебе больше нравится, сказал Лэнс.
Сделать выбор, видя, что происходит и что, собственно, предлагают, было бы намного проще, но он снова находился в кромешной темноте. Приходилось полагаться исключительно на интуицию. Он облизал мигом пересохшие губы и слегка запрокинул голову. Длинные кружевные концы повязки коснулись спины, прошлись по ней лёгкой щекоткой и породили стайку мурашек, пробежавших вдоль позвоночника.
Размеренные, выверенные шаги прозвучали совсем-совсем близко и тут же стихли.
Ладонь легла на щёку, поглаживая и поощряя за послушание. Дориан потянулся за ней, боясь, что тактильный контакт разорвётся с минуты на минуту. Ему хотелось, чтобы это взаимодействие продолжалось как можно дольше, хотелось, чтобы Лэнс прикасался к нему постоянно, а не так, как сейчас, даря мимолётные касания и практически мгновенно отстраняясь.
Сам Дориан прикоснуться к нему не мог.
Запястья были скованы наручниками, шею пересекала широкая полоса кожаного ошейника. Дориан стоял на коленях и не имел права двигаться до тех пор, пока не получит разрешение. Разумеется, так скоро ему никто не подарил бы свободу, её следовало заслужить.
— Хороший мальчик, — произнёс Лэнс, очерчивая контур губ, чуть оттягивая нижнюю, и Дориан, высунув кончик языка, облизал подушечку пальца.
Ещё недавно, когда он только избавился от одежды, позволив в очередной раз завязать себе глаза и сковать наручниками запястья, в комнате для игр был довольно прохладно. Сейчас он чувствовал себя так, словно находился в пылающем круге, и на коже плясало пламя нескольких десятков свечей, взмывающее одновременно, поглощающее всё, что встретится на пути, заставляющих сгорать и его. Приносящих с собой не смерть, но обновление, полученное через боль.
— Белое или красное? — задал уже знакомый вопрос Лэнс, наматывая на руку цепь, прикреплённую к ошейнику и начиная перебирать её звенья, то доходя до самого конца и практически прикасаясь к гладкой поверхности ошейника, то отпуская и ослабляя хватку.
Снова этот вопрос.
Снова неразрешимая дилемма.
Снова тайна, покрытая густым мраком.
Что белое? Что красное?
Это до последнего оставалось загадкой.
— Красное, — выдохнул Дориан. — Пусть будет красное.
— Как пожелаешь, — отозвался Лэнс, и Дориан, не видя его, предположил, что на тонких губах появилась улыбка.
Самодовольная, насмешливая, но от того не менее притягательная.
Раздался лёгкий звон от соприкосновения чего-то со стеклом. Мгновением позже тайна таковой быть перестала. По губам вместе с холодом расползался лёгкий спиртовой привкус. Лёд подтаивал, оставляя на коже влажные следы.
— Не глотай, — произнёс Лэнс, позволяя Дориану забрать лёд из пальцев и зажать его зубами. — Пока не глотай. Пусть будет игра на контрасте.
Его ладонь легла на плечо, поглаживая, прихватывая пряди волос, отводя их в сторону, собирая вместе с лентами, перебрасывая на одну сторону. До обострившегося слуха донесся тихий щелчок, и Дориан пожалел о том, что лёд тает так быстро. Несложно догадаться, что могло находиться, в данный момент в руках Лэнса. И он действительно догадался, потому что недавнее представление об огне, пляшущем по коже, стало ближе на несколько шагов. Одной ладонью Лэнс придерживал волосы Дориана, а вторую — с зажжённой зажигалкой — держал напротив затылка. Сначала стало тепло, потом жарко.
Страшно было всегда.
От загривка по всей спине растекалась теплота.
Лэнс снова проводил Дориана по самому краю, удерживая на минимальном расстоянии от падения и катастрофы. Одного неосторожного движения хватило бы с головой, чтобы начали плавиться волосы и воздухе запахло палёным. Или для того, чтобы на спине, помимо шрамов, оставленных лезвием ножа, появился свежий, наливающийся малиновым оттенком ожог.
Лэнс полностью контролировал ситуацию и не собирался причинять боль.
Дориан ощущал силу, исходившую от него, чувствовал этот контроль, но вместе с тем...
Усмирить свои страхи окончательно не выходило, сердце билось чаще обычного, дышать получалось через раз.
Дориан одновременно жалел и не жалел о наличии повязки на глазах.
С одной стороны, получи он возможность увидеть, ситуация мигом потеряла бы несколько пунктов в плане напряжённости, сменив статус с красного на жёлтый.
С другой, знай он наверняка, что опасности не существует, не сумел бы прочувствовать в деталях, проникнуться и выплеснуть из себя застарелую боль, продолжая прятать её, не позволяя тонким нитям, наскоро залатавшим прежние душевные раны, превратившиеся после заживления в уродливые рубцы, вновь обнажиться, натянуться и лопнуть под напором огня, как это происходило сейчас.
Зажигалка щёлкнула повторно, ладонь спустилась ниже, и пламя затрепетало на уровне лопаток — прямо между ними.
Лёд растворился окончательно.
Дориан шумно сглотнул, проталкивая в горло холодную воду с лёгким послевкусием виски.
Белое или красное.
Так просто подобрать ключ к загадке.
Ответ — легче не придумаешь.
Лёд или огонь. Алое пламя, предчувствие боли, сомнения, подлежащие уничтожению и сгорающие в мгновение ока вместе с былыми страхами.
Дориан ощущал, как пламя трепещет у него за спиной, он почти привык к этому ощущению и едва не застонал от разочарования, когда опасное тепло исчезло, а вместо него по коже побежала холодная капля. Он прихватил зубами губу, сжал ладони в кулаки, сильно вдавливая ногти в кожу.
Льдинка со стуком упала на пол, холода больше не было, а ладонь вновь погладила его по лицу.
Дориан слышал звон ледяных кубиков. Представил, как Лэнс резко переворачивает стакан, выливая содержимое на него, наблюдая за тем, как капли стекают по коже, прослеживает их путь пальцами или языком.
Не было ни того, ни другого.
Пальцы вплелись в волосы, сжимая их на затылке, стискивая до боли, губы прикоснулись к губам, заставляя их разомкнуться, и в рот потекла огненная жидкость.
Дориан пробовал однажды такие поцелуи, помнил их, но не слишком любил. Давал знать о себе неудачный опыт первого раза, когда торопливые поцелуи обожжённого дешёвым пойлом рта не приносили наслаждения — одно раздражение, как будто предостерегали, что и весь процесс окажется довольно посредственным, заслуживающим внимания лишь в силу своей сомнительности.
Лэнс не торопился, и принимать напиток из его рта было приятно. Никакого отторжения, никаких мыслей о зашкаливающей брезгливости.
Тепло разливалось теперь внутри, а не снаружи.
Рокировка прошла вполне успешно.
Лэнс коснулся губами линии подбородка, заставил Дориана запрокинуть голову, язык скользнул по ошейнику, по краю его и вверх, по выбритой до гладкости коже.
— Снова красное? — спросил Дориан.
— Снова, — подтвердил Лэнс, в очередной раз меняя положение и оказываясь у Дориана за спиной.
Он прикоснулся к лопатке, очерчивая её контур, перемещая ладонь на позвоночник, надавливая, заставляя наклониться вперёд. Бережно убрал хвосты повязки.
Дориан считал про себя, стараясь предугадать дальнейшие действия.
Один.
Щелчок, высекающий пламя.
Два.
Время на передышку.
Три.
Отброшенная зажигалка с шумом падает на пол.
Четыре.
Нервы натягиваются до предела, звенящая тишина затягивает пространство комнаты, в висках с гулом шумит кровь, сердце частит.
Пять.
Горячая капля падает на плечо, даря мимолётную боль и максимум неопределённых ощущений, не поддающихся описанию. Разобраться сразу сложно, практически невозможно.
Лэнс, наверняка осведомлённый об этом, повторяет действие.
В детстве Дориану нравилось копаться в горячем воске. Он тушил свечи пальцами, не задувая их, а сжимая фитили, ему нравилось, как схватывался на коже расплавленный воск, но то было мимолётно, неосознанно, спонтанно.
Здесь о спонтанности речи не шло. Капли падали на кожу одна за другой, стекали по лопатке вниз, рисуя на ней витиеватый узор, соскальзывая и застывая. Одна капля, сорвавшись, побежала вдоль позвоночника.
От непрямого контакта с открытым пламенем он переживал больше эмоций, испытывал больше волнения, а здесь в ход снова шло воображение. Представление о себе, как о статуе, отлитой из воска, подвергающейся корректировке в умелых руках скульптора, желающего создать идеал.
Лэнс подцепил краешек тонкой эластичной полосы, потянул, убирая восковую стружку и тут же вылизывая ставшую слишком чувствительной кожу. Провёл кончиком языка от поясницы до загривка. Снимал воск ногтями, сдирая его, словно вторую кожу, делая это максимально осторожно.
Возбуждение, густое и насыщенное, гуляло по крови. Чувствительность обострялась. Член отвердевал, и капля выступившей смазки потекла вниз.
Дориан застонал.
Щёлкнули, раскрываясь, наручники. Упали на пол, и Лэнс, судя по тому, как они состыковались со стеной, отправил их в полёт носком ботинка. Долгожданная свобода стала на шаг ближе, но Дориан всё ещё находился под контролем, не имея права на самостоятельные поступки. Инициатива, сдерживаемая рамками, минимум своеволия, максимум подчинения и исполнения чужих желаний.
Хороший, хороший, хороший мальчик. Послушный мальчик, безоговорочно доверяющий своему проводнику, предлагающему прогулки в темноте.
Цепь натянулась вновь, пальцы очертили край повязки, не снимая её, просто проводя границу.
Дориан знал, чего от него хотят. Знал, что нужно делать, но не двигался с места. Послушный мальчик не нарушает запреты, даже если очень хочется это сделать. Он не отступает от правил игры, он позволяет собой управлять, почти манипулировать. Марионетка в театре, где ставят спектакли на двоих. И для двоих. Никаких сценариев и репетиций — сплошная импровизация. Никаких декораций, своеобразные костюмы, которые, впрочем, не так уж плохи.
— Приласкай себя, — произнёс Лэнс.
Звенья цепи зазвенели мелодичным переливом.
— Давай же.
И Дориан сразу же потянулся к члену, обхватывая его ладонью и растирая по всей длине смазку.
Он не торопился.
Он не хотел кончить быстро.
Он бы предпочёл, чтобы удовольствие продлилось, как можно дольше, и потому намеренно тянул время. А ещё он надеялся, что всё не ограничится бестолковой дрочкой. Кончать от неё было приятно, конечно, но лишь в случае отсутствия партнёра, когда сравнений и ассоциаций в мыслях не возникало. При его наличии и не успевших потускнеть воспоминаниях, оргазм становился тусклым и обезличенным, не слишком желанным, коротким и пустым.
— Подойди ко мне, — предложил Дориан, намеренно и вполне осознанно облизывая губы, зная, как выглядит этот жест со стороны, какие ассоциации пробуждает и каким эффектом обладает.
Лэнс, не выпуская цепи, сделал несколько шагов вперёд. Подобрался вплотную, свободная ладонь легла на плечо.
Дориан расставил колени шире, чем прежде.
Не видя происходящего вокруг, он продолжал ориентироваться на ощущения и фантазии, возникающие в мыслях.
Собственная картинная поза. Изгиб обнажённой спины. Широкие полосы кружева, соприкасающиеся с кожей, словно отпечатывающийся на неё рисунок. Приоткрытый, влажный, чувственный рот. Яркие от прилившей крови, искусанные губы. Сбитое дыхание. Подрагивающие пальцы, пытающиеся расправиться с пуговицей, расстёгивающие молнию, царапающие ногтями по твёрдым мышцам живота. Узкая полоска жёстких волос, скрывающихся под тканью белья. Кончик языка на повлажневшей ткани, промачивающий её сильнее прежнего, вылизывающий. Стон, нарушающий установившуюся в комнате тишину.
Пальцы впились в плечо, сдавили.
Дориан прихватил ткань зубами и потянул её вниз. Потёрся щекой, провёл носом по коже.
— Люблю твой член, — произнёс намеренно развязно и пошло, прежде чем обхватить его губами, принимая неглубоко.
Пока неглубоко.
С повышенной осторожностью и сдержанностью.
Руки рванули в разные стороны полы рубашки, разводя их — послышался треск расстёгивающихся кнопок.
Скользнули по торсу, поглаживая разгорячённую кожу.
Дориан отстранился, выпуская член изо рта с пошлым хлюпаньем.
— Моя грязная шлюха, — хрипло выдохнул Лэнс, вновь подтягивая Дориана к своему члену; головка уткнулась в губы, оставляя на них тонкий след поблёскивающей смазки, смешавшейся со слюной, почти сразу проскользнула внутрь и проехалась по нёбу туда-обратно.
— Моя... — повторил Лэнс, опустив другие слова, прокатившиеся в сознании эхом воспоминаний, от которых в паху потяжелело и стало горячо.
Грязная.
Очень грязная.
Пошлая.
Безумно горячая шлюха.
Мокрая, мечтающая, чтобы ей поскорее вставили.
Всегда готовая на эксперименты в рамках, оговоренных контрактом.
С восторгом натягивается, кончает с громким стоном.
Теряет голову сама и заставляет терять голову Лэнса.
Дориан Декстер, как вы дошли до такой жизни? Точнее, как докатились?
Пистолет был лишним. Он, определённо, был лишним, несмотря на то, что само подобие сессии они устроили исключительно ради применения этого предмета. Дориан знал, что пистолет, находившийся в руках Лэнса, не имеет никакого отношения к оружию боевому, не заряжен и, если палец сорвётся с курка, за фатальной ошибкой не последует выстрел.
Всё под контролем, риска нет, жизни ничто не угрожает.
Тем не менее, когда прохладный металл коснулся губ, Дориана замутило, а сам он неосознанно задрожал, погружаясь в кровавую ванну и захлёбываясь жидкостью, её наполняющей.
Дориан попытался переступить через себя, окончательно перешагнуть через прежний страх, разломать его на несколько частей. Он с показным усердием и не менее показным удовольствием вылизал эту чёртову железку и собирался взять её в рот, но не успел.
Лэнс расстегнул ошейник, позволив вещи упасть на пол. Прихватил подбородок двумя пальцами, не позволяя отвернуться, а пистолет приставил уже не к губам — к виску. Провёл им по лицу, очерчивая контур, и снова вернулся к височной кости. Дуло упиралось в плотную ткань, и это немного смягчало восприятие. Прикасайся металл напрямую к коже, Дориан, наверное, впал бы в панику сразу, но...
Никогда не признался в этом.
Оружие не возбуждало его прежде.
Не возбуждало оно его и сейчас.
Плеть не пробуждала страха, и если бы Лэнс решил вытрахать Дориана её рукоятью, он вытерпел бы, ни слова не сказав. Не насладился, но вытерпел, посчитав это всего лишь своеобразной игрой, пусть и непонятной ему. Но когда речь зашла о пистолете, всё снова вернулось на исходную позицию, и горло передавила невидимая рука, лишив доступа воздуха, заставив истекать кровью и умирать.
Стоило признать: Лэнс возражал.
На использовании пистолета настаивал Дориан.
Он же теперь и чувствовал себя так, словно его уже отымели этой штукой, а в завершении поставили чрезмерно яркую и трагическую точку, оборвав всё выстрелом. Игры с воском, огнём и льдом, цепь и наручники были в сравнении с пистолетом — даже игрушечным — детской забавой.
— Дориан, — обратился к нему Лэнс.
Дориан не ответил. Он упорствовал, не желая признаваться в своих страхах.
— Дориан, — с нажимом повторил Лэнс. — Скажи это. Скажи это, и, обещаю, всё тут же закончится. Ты ведь помнишь. Контракт заключён не просто так. Я делаю лишь то, что приятно нам обоим. То, что доставляет удовольствие нам обоим. А вовсе не то, что заставляет тебя умирать от ужаса. Это тебе не нравится, это уже за пределами, но ты молчишь, словно разучился говорить.
— Я не...
— Дориан. Скажи. Всё зависит лишь от тебя. Я подчинюсь и не стану продолжать. Ты знаешь.
Пистолет прижался к виску сильнее, чем прежде, словно собирался проломить висок, раз прострелить его было невозможно.
Дориан чувствовал, как повлажнели ресницы под повязкой.
Прямо как тогда, когда он и Лэнс оказались в этой комнате с целью проведения первого эксперимента. Когда его снова окунали в воспоминания, замещая некоторые моменты. Когда вместо ножа по телу скользили хвосты плётки.
Тошнота стала сильнее, нежели прежде.
В сознании всё поплыло, словно на картинах Дали.
Не упорствуй, сказал Дориан самому себе.
Ты не переборешь это, если позволишь той истории повториться.
Но тебе станет легче, когда прикажешь остановиться, и Лэнс выполнит твой приказ.
Ты это понимаешь, но идёшь на принцип с самим собой. Идиот.
Пистолет надавил, палец прижался к курку вплотную. Дориан знал, что ещё пара мгновений, и Лэнс выстрелит. Не будет ни дыма, ни оглушительного звука, ни крови с кусочками мозга на дорогущих ботинках. Не будет ничего, кроме щелчка, но в представлении пуля уже пробила все преграды и прошла навылет, и страх, животный, неконтролируемый, невероятный по силе своей, прошил каждую клеточку тела, сковал её, заморозил, а потом разбил, раскалывая кое-как залатанную психику на части.
— Бэнг-Бэнг, — протянул Лэнс, играясь с пистолетом.
— Красный, — выдохнул Дориан и повторил, едва не сорвавшись на крик: — Красный...
— Молодец, — отозвался Лэнс, убирая пистолет.
Его пальцы коснулись кружевных хвостов, развязывая их и стягивая повязку с глаз. Вытирая ею выступившие слёзы.
Лэнс склонился к Дориану, невесомо целуя слипшиеся от влаги ресницы, касаясь губами виска, обнимая, ощущая дрожь.
— Молодец? По-моему, ничтожный и слабый кретин, переоценивший значительно свои возможности, — произнёс Дориан, проводя ладонью по лицу, потянув за волосы и ненавидя себя за очередное яркое проявление неумения противостоять мрачным воспоминаниям. — Я не сомневался, что всё получится, но я не могу. Не могу...
— И не нужно. Иногда сила человека заключается в признании своих слабостей. Ты всё-таки их признал, и это многое значит.
— Например?
— Например, что ты — живой человек, несмотря на твои заявления, а не монстр и не труп. Трупы ничего не боятся. Они разлагаются и ничего вокруг не замечают, ничему не придают значения, они не имеют эмоций. Они не плачут, они не дрожат от страха. Им действительно наплевать на всё, тебе — нет.
— Так себе достижение, — выдохнул Дориан, освободившись от объятий, хватаясь за лежавшие на диване вещи и натягивая джинсы на голое тело.
— Никто не знает, как ведут себя за дверями закрытых спален люди, кажущиеся нам идеалами силы и выдержки, — произнёс Лэнс, вновь взяв в руки пистолет и направляя его то ли в сторону двери, то ли в сторону одной из слабо мерцающих ламп, висящих на входе и создающих особую атмосферу. — Все Бауэры, на твой взгляд, киборги, ничего не смыслящие в эмоциях...
— Нет, — ответил Дориан, надевая лонгслив и вытаскивая из-под воротника волосы.
— Сейчас, может быть. Несколько месяцев назад дела обстояли иначе.
— С трудом представляю тебя плачущим, сколько бы времени ни прошло. Хоть десять дней, хоть десять лет. Если ты скажешь, что периодически запираешь спальню на ключ и рыдаешь там в три ручья, я не поверю.
— Почему?
— Потому что таковы правила игры, — пояснил Дориан. — Той самой, которая называется жизнью. Настоящие мужчины не плачут, и всё такое, в схожем духе.
— Разумеется, — усмехнулся Лэнс, подбрасывая пистолет, ловя его на лету и поднося к собственному виску с отсутствующим видом, отчего Дориану стало не по себе.
Он редко видел Лэнса в подобном состоянии.
Вообще-то, стоило признать, он не видел его таким никогда.
— Что, разумеется?
— Они никогда не плачут. Они сжимают яйца в кулак и идут спасать мир. Или нагибать его, в зависимости от того, на какой стороне играют. Прокладывают себе путь, усеянный трупами врагов, но при этом остаются равнодушными и непоколебимыми. Во всяком случае, Голливуд, снимая очередную фантастическую сказку, делает ставку именно на такого главного героя, призывая зрителей равняться и брать пример с невероятного человека.
Жизнь на то и жизнь, чтобы вносить коррективы в шаблонные представления. А обычные люди на то и обычные, чтобы отличаться от придуманного суперсоздания, одной левой укладывающего врагов в гроб, а второй — попутно — возводящего себе памятник при жизни. И всё это с каменным лицом.
Я не закрываю спальню на ключ, не рыдаю там, потому что сейчас моя жизнь достаточно спокойна, и пусть так продолжается, как можно дольше. Но никто не говорит, что я не делал этого раньше, потому что будет ложью. Потому что я делал.
И мне, пожалуй, не стыдно за свои поступки.
Мне простительно, отец всегда считал, что я — его самое неудачное творение, хуже Фриды, которая его разочаровала своей половой принадлежностью, хуже... — Лэнс пощёлкал пальцами. — Не подберу нужного сравнения, но суть ты понял. Ты ведь ничего не знаешь о моём детстве? За исключением того, что меня породил и воспитывал несостоявшийся нацист.
— И того, что оно было сложным в эмоциональном плане, но не таким уж плохим, — признался Дориан.
— Вариант Фриды?
— Он самый.
— Нейтральная история, которую она рассказывает всем и каждому. Зачастую я с удовольствием поддерживаю это начинание, тот же Юджин, встречаясь со мной довольно продолжительное время, не узнал всей правды и верил, будто попал в прекрасную, дружную, бесконечно скорбящую по мужу, отцу и деду семью. Но тебя-то мне зачем обманывать? Ты не хуже меня знаешь, на что был способен мой отец, скольких людей он уложил в землю ради создания своей финансовой империи, сколько крови осталось на его руках, и какими зверскими способами он расправлялся с конкурентами. Всё это было в твоей статье, всё это могло увидеть свет, не вмешайся я. Знаешь, с одной стороны, мне бы хотелось, чтобы его деяния получили огласку, с другой, я не мог этого допустить из-за своих женщин. Вроде и принято считать, что дети за родителей не отвечают, но действует это правило лишь на словах. Когда речь заходит о реальных деяниях, всё остальное перестаёт иметь значение. И всё дерьмо выливается на детей. Под угрозой находился не столько отец, сколько Фрида. Я бы пережил, если бы меня изваляли в грязи, всё равно семейным бизнесом не занимаюсь, а вот она — нет.
— Твой отец...
— Был мразью? Да. Ещё какой. Помнится, ты как-то сказал о наследственности и преемственности поколений. Не знаю, как насчёт моей головокружительной карьеры в рейхе, а он бы точно её сделал, если бы их мечты об идеальном мире и идеальных людях не провалились с треском. В любом случае, воспитание поломало его психику, а он отыгрался на нас. Война закончилась, режим пал, его не стало. Но для Альбрехта он продолжал существовать, и воспитывать в заданном направлении папочка взялся своих детей, ставших подобием лабораторных мышей. Фрида, как я уже говорил, получилась не лучшим материалом для проведения эксперимента, а я до определённого момента считался надеждой, продолжателем семейных традиций, тем самым героем, который однажды нагнёт мир.
Ничего не бойся, Лэнс. Это тебя должны бояться. Ни к кому не привязывайся. Никого не люби. Никого не считай за человека. Они все должны тебе. Ты никому не должен.
Были ножи у горла, были систематические избиения, было битое стекло под коленями, были угрозы убить меня, потому что я позорю великую фамилию прадеда. Последнее как раз на фоне моей тяги к мужчинам. Чёрт меня дёрнул написать в одном из писем Фриде о своей влюблённости в одноклассника. Мне бы и в голову не пришло, что первым наши письма читает отец, только после этого послания попадают к адресатам.
Он похоронил меня заживо, когда мне было пять лет. Позвал к себе, столкнул в яму и начал засыпать землёй. Не смей шевелиться, иначе я проломлю тебе голову и закопаю здесь навсегда, сказал он. Я сразу понял, что это не шутка, и мне было страшно, безумно страшно, но я ничего не мог поделать. Кричать и звать на помощь было бесполезно. Он отправил Аннику и Фриду в Германию. Дома находились только мы вдвоём. На соседей тоже рассчитывать не приходилось. Отец активно вкладывал деньги в недвижимость. Он приобрёл разом три участка, чтобы никто не знал, не видел и не слышал, что творится за белыми стенами пряничного домика, политого глазурью, отгороженного от мира деревьями и высоким забором. Все считали нас благополучной семьёй, никто не догадывался об истинном положении вещей.
Я лежал в яме, прижимая к груди игрушку, голова гудела, меня тошнило, штаны были мокрыми. Не самая восхитительная страница моей биографии, но я действительно обмочился в штанишки. Лежал и думал о том, что если каким-то чудом оттуда выберусь, Альбрехту не жить. Я вырасту и убью его. Обязательно убью, как только смогу ему противостоять. Как только стану сильнее его, как только он начнёт бояться меня, а не я его.
Такое себе явление. Обоссаный герой, мечтающий воткнуть нож отцу между лопаток, а то и прямо в сердце.
Но в итоге всё случилось наоборот. Это он воткнул в меня нож, а не я в него.
Никто не знал, что он суёт нос в чужую корреспонденцию. Он не сказал тогда ничего, просто заново заклеил и оставил письмо на столике в гостиной. Фрида забрала его, ни о чём не подозревая. Настало время каникул, и я вернулся из Риверсайда. Отец позвал меня в кабинет, начал расспрашивать об успехах, об учёбе, об одноклассниках, проявляя невиданный дотоле интерес к моей школьной жизни. Похвастался новым приобретением для своей знаменитой коллекции, а потом, не изменившись в лице, воткнул этот кинжал мне в руку. Правую. Потому что этой рукой я писал Фриде письмо об ублюдке, на которого пускал слюни. Потому что этой рукой я дрочил на него же. Мне несказанно повезло, что рука осталась рабочей.
Фрида скорее выстрелит себе в голову, чем скажет правду. К тому же, не настолько ты близкий ей человек, чтобы она откровенничала с тобой, выворачивая себя наизнанку. Фрида предпочитает отделываться общими словами о сложном детстве, о том, что за нами по пятам ходила опасность, угроза быть похищенными или убитыми постоянно висела над головой, и это обсуждалось за общим столом чаще, чем вкус блюд или наши школьные успехи. Да, так было. Учитывая поступки отца, опасность существовала, не абстрактная, а очень даже реальная, но... Ведь совсем не обязательно было отрабатывать на нас то, что могли сделать похитители, правда? А он отрабатывал. Наши с Фридой пальцы хранят воспоминания о сигаретных ожогах, перед моими глазами встаёт её заплаканное лица, а в ушах звучит смех отца.
Это мелочи, говорил он.
Если вас похитят — никто не станет с вами церемониться, а сделают ещё больнее, чем делаю я, добавлял почти сразу.
Я готовлю вас к будущему. Я хочу сделать из вас людей. Без меня вы — никто. Без меня вы погибнете, потому что не сможете дать достойный отпор окружающим, желающим вас сожрать. Либо вы становитесь победителями, либо проигрываете сражение. Чтобы прийти к победе, сначала нужно пройти через поражение. Понять, насколько оно унизительно. Озвереть и начать рвать другим глотки. Лучше проиграть достойному противнику, вроде меня, а не какому-нибудь ничтожеству.
Он, кажется, жил в своём вымышленном мире, где его идеология продолжала процветать. И ничего страшного, если бы жил сам, никого не втягивая в свои игры, но это затрагивало всех, кто его окружал. Ломало и уничтожало, насильно меняя и их самих, и их мировоззрение.
Мама несколько раз хотела от него уйти и забрать нас, но он удерживал её рядом, используя шантаж и бесконечные угрозы. Говорил, что убьёт и её, и нас, если она однажды не вернётся домой. Найдёт и убьёт, как бы хорошо мы не прятались. Знаешь, мы не сомневались в его словах. Мы хорошо изучили его, знали, на что он способен. Он бы убил и не поморщился. Для него в порядке вещей было наносить удары, а потом усыпать кровоточащие раны бриллиантами. Мы прожили так половину своих нынешних жизни. В крови и бриллиантах. Счастливые для окружающих и совершенно несчастные в реальности. И для меня до сих пор нет ничего омерзительнее того колье, играющего переливами под электрическим светом, скрывающим надрез, сделанный отцом на маминой шее.
— В крови и бриллиантах, говоришь? Кажется, я начинаю понимать, откуда растут ноги твоей ролевой модели поведения с теми, кого ты как будто бы любишь. В некоторой степени.
Лэнс согласно кивнул.
— Мне не хотелось быть похожим на него, я этого почти боялся. Но случилось то, что случилось. Определённые черты характера всё же прижились и получили некое развитие. Этот человек часто говорил мне, что мужчины не плачут, иначе херня они, а не мужчины. Поэтому всей душой ненавижу данную фразу. Она лживая. Она мерзкая. Она оправдывает тех отмороженных ублюдков, что в жизни не проронили ни слезинки, и чем-то гордятся, когда гордиться-то и нечем. Мне приходилось убивать в армии, меня самого несколько раз чуть не убили, но никогда в эти моменты я не испытывал душевного подъёма и восторга. А адреналиновые всплески той поры далеко не самое приятное из всего, что мне приходилось переживать. Они давят на психику, и этой давке нужен выход. Ты не заплачешь раз, не заплачешь два, а потом сломаешься за считанные мгновения. Страх не проходит со временем, он мутирует, затуманивается, но не исчезает окончательно. Ты находишь свой предел — после какого-то события крышу срывает. Отмечаешь его красным маркером, живёшь и наблюдаешь, насколько быстро происходит достижение того самого предела. И вот этот момент, когда красный становится всё ближе, когда безумие приближается семимильными шагами — самое страшное, что может с тобой приключиться. После заполнения шкалы ты не обновишься, ты сдохнешь.
Мой дед был героем в глазах сына и своих единомышленников, для остальных — монстром.
Мой отец был монстром.
Они оба были морально разложившимися трупами, от которых пасёт дерьмом за сотни тысяч миль.
Ты — нет.
Фрида не забыла это. Она помнит не хуже моего, но нарочно включает избирательную память, чтобы не сойти с ума. И сыну правды о методах воспитания добрым дедушкой не рассказывала. При первой же возможности она сбежала замуж, и некоторое время была счастлива рядом с мужчиной-рохлей, потому что он был полной противоположностью нашему отцу. Фрида создала себе историю о хорошем папочке, желавшем добра неразумным детям, теперь повторяет её, словно попугай, но сама пока не поверила, хотя пытается. Убеждать слушателей ей удаётся намного лучше. Другие люди вроде проникаются. Мы стараемся не вспоминать о нашем детстве слишком часто, но иногда проскальзывает, и кажется, что мы снова с ножами у горла. Я лежу в могиле, засыпанный землёй и перемазанный кровью из пробитой мизерикордом ладони. Фрида — с обожжёнными пальцами, стоящая коленями на осколках битых бутылок. Её преступление? Ничего особенного. Она просто имела глупость вылезти через окно и убежать на вечеринку к подружке. У веселья, оказывается, бывает своя кровавая цена.
Лэнс нажал на курок.
Пистолет щёлкнул, и Лэнс снова отшвырнул его, но теперь уже с ярко выраженным ожесточением.
Дориан потрясённо молчал, не представляя, какие слова подобрать, чтобы не выглядеть идиотом в глазах собеседника. С каждой минутой сильнее убеждался в том, что слов таких, в принципе, не существует. Все они, в той или иной степени, ему не подходят. Все они выражают совсем не то, что он хочет сказать.
Он вспоминал ночной разговор с Фридой, выражение её лица, ту сдержанную, практически непроницаемую маску, бесцветный голос. Он не верил всему, что говорила Фрида. Рассказы о сложном детстве заставили его лишь ехидно ухмыльнуться, посчитав их клишированной деталью, о которой мадам «Акула большого и очень денежного бизнеса» не преминула сообщить.
Он был уверен, что она относится к той категории людей, что любят привлекать внимание и управлять толпой. В деле достижения цели любые средства хороши: будь то попытка давить на жалость, либо, наоборот, стремление показаться чрезмерно замкнутой и отстранённой особой. Фрида была из вторых. Нуждаясь во внимании, она придумывала истории о папочке-тиране, сводящем детей своими воспитательными методами в психиатрическую клинику.
Дориан готов был поверить, что какая-то доля истины в рассказе есть, но и в самых страшных снах не увидел бы он того, что описал ему Лэнс, сидя в слабоосвещённой комнате и держа дуло игрушечного пистолета у своего виска. Дориан был склонен менять рассказ Фриды в сторону упрощения, а здесь всё обстояло намного сложнее.
Образцовая семья со страницы глянцевого журнала. Из тех, что устраивают пикники, выезжают вместе на природу. Мама находит общий язык с дочерью, отец отлично ладит с сыном. У них обязательно есть какая-нибудь уютно-добродушная собака, вроде золотистого ретривера и ему подобных. У них всегда на Рождество пушистые ели, украшенные белоснежными шарами и такими же бантами, а под елью — огромное количество подарков.
Они всюду и везде появляются вместе, они стоят друг за друга горой, они всегда и во всём друг друга поддерживают.
Это представление раньше было неразрывно связано с образом семьи Бауэр. После спонтанного признания не осталось ничего от прежней картины. Словно на фотографию, запечатлевшую постановочную семейную идиллию стремительно выплеснули ведро, до краёв заполненное грязной водой, помоями, а, может, и вовсе — фекалиями.
За высоким-высоким забором, с натянутой поверху колючей проволокой, растёт густой-прегустой, непроходимый лес. В том лесу стоит пряничный домик, красивее которого нет на свете. Домик тот полит сладкой-пресладкой глазурью. Если прикоснуться к ней, слипаются пальцы. В том домике живёт счастливая-несчастливая семья. Дети той семьи однажды добьются огромных успехов, и о них будут говорить. Много. Часто. По-разному. Одни — хвалить, другие — поносить. Но никто из череды восторженных поклонников и скептически настроенных ненавистников не будет знать правды о жизни этих людей...
И ты, Дориан, тот, кто нашёл столько материала о преступлениях Альбрехта Бауэра, не узнал о главном его преступлении. Не докопался до истины, и не раскрыл страшный секрет жестокого воротилы бизнеса. Ты думал, что он делал всё для своих детей, а дети делали и продолжают делать всё для него, чтобы осталась светлая-пресветлая память о монстре. Ты думал. Молодец, что думал... Хотя бы это тебе под силу.
Дориан стоял, сцепив ладони в замок, переплетя пальцы до боли.
Он с лёгкостью представил себя на месте Лэнса, лежащего в могиле, вырытой для живого человека.
В затылке пульсировала тупая боль, перед глазами всё плыло. Пальцы чувствовали пластиковую поверхность игрушки, а сверху падали комья серой земли. Так хоронили детство, веру в людей, в любящих родителей, в существование справедливости.
Тонкое узкое лезвие вонзилось в ладонь, и по столешнице с невероятной скоростью расползалась ярко-красная лужа. Под коленными чашечками хрустело битое стекло. Детские кошмары оживали, втягивая его в хоровод, провоцируя приступ отчаяния, в сравнении с которым свои переживания выгорали, теряя краски, и становились практически незаметными.
Несомненно, профессия наложила отпечаток на восприятие Дориана. Человеческая жестокость, оказавшаяся весьма многогранной, со временем стала повседневным явлением и практически перестала его удивлять. Дориан ужасался, испытывал отвращение, даже ненавидел тех, о ком ему приходилось писать. Но пока это случалось на расстоянии, с людьми, которых он знал поверхностно или не знал вовсе, воспринимались их маленькие — или большие — трагедии в ином виде.
Самым сильным потрясением для него на протяжении длительного промежутка времени оставался Мэд. Ему же предписывалось удерживать лидерство в списке ублюдков ещё долгое-долгое время. Возможно, всегда.
Мир пошатнулся.
Не устоял.
Рассыпался на части и просочился сквозь пальцы, оставив на них тонкий слой пыли.
Перед глазами возникла ладонь Лэнса, тыльная её часть, на которой отчётливо выделялся шрам, оставленный лезвием мизерикорда. Дориан замечал его неоднократно, пару раз задерживал взгляд на светлой коже, отличающейся от общего тона, но ни разу не задался вопросом, откуда, при каких обстоятельствах, насколько давно она появилась.
Именно в этот момент он отчётливо понял, насколько хромы и недостаточно полноценны их отношения, насколько они отличаются от самой распространённой трактовки, неоднократно им упоминаемой, но отчего-то используемой в одном направлении. Он обвинял Лэнса в невнимательности к мелочам, хотел, чтобы с его желаниями, мыслями и вкусами считались, но сам отличался той же невнимательностью, если не равнодушием. Он не рассказывал о себе, но и не задавал вопросов. Он хотел, чтобы его избавили от определённых страхов, но не задумывался: есть ли какие-то страхи у самого Лэнса.
— Лучше уж выстрелить в мёртвое тело того, кто предал тебя и заставил страдать, чем заживо похоронить доверяющего тебе ребёнка, — произнёс Лэнс, подводя некий итог и поднимаясь с дивана.
Дориан продолжал стоять, не двигаясь с места.
Собственное бездействие его бесило, но ничего лучше он сделать не мог.
Утешитель из него был паршивый, да и не факт, что Лэнс нуждался в утешении.
Если и нуждался, то не теперь, не спустя столько лет. Слова и поступки могли помочь ребёнку, которого уже не существовало.
Попытаться сыронизировать?
Аморально и тупо.
Дориан закрыл глаза, отгораживаясь от мира беспомощным жестом и признавая собственную никчёмность.
Действительно.
Правда осталась на стороне Лэнса. Когда речь заходила не о маньяках и их деяниях, Дориан превращался из крайне заинтересованного, оживлённого и делающего охотничью стойку человека, в малоактивную амёбу, и сейчас осознание этого было, как никогда прежде, ярким.
Ещё одно открытие уходящего дня.
Появление комплекса вины и угрызений совести свидетельствовало в пользу определённого факта.
Спустя полгода — начиная с момента интервью, заканчивая днём сегодняшним, — постоянного взаимодействия, уверенность Дориана в собственной правоте не просто пошатнулась, а окончательно развалилась. Месть притупилась, превратившись из острого клинка, причинявшего боль и заставляющего искать лекарство для избавления от оной, в тупой и бесполезный, не подлежащий повторному затачиванию. Ненависть ещё не угасла окончательно, но и не пылала путеводной звездой. Она дотлевала, обещая однажды раствориться без остатка, будто в кислоте. Слезть омерзительными клоками, обнажив что-то иное. Привычно-непривычные, когда-то присущие ему, уснувшие и вновь пробудившиеся чувства, привычно-непривычные переживания, направленные не на самого себя — в сторону другого человека.
Лэнс подошёл к нему, притормаживая рядом — теперь они стояли плечом к плечу. Один смотрел в сторону выхода, второй не смотрел никуда, продолжая убегать от реальности, принуждающей к каким-нибудь действиям, прячась в темноте и в тотальном молчании.
— Поучительная история, рассказанная мною, прозвучала вовсе не для того, чтобы ты проникся сочувствием, — сказал Лэнс, положив ладонь Дориану на плечо. — Не ради оваций и восхищения силой духа. Конечно, можно было ради поддержания имиджа непоколебимого и героически настроенного мудака приукрасить события, заметив, как я в свои пять уложил отца одной левой, и он ползал передо мной на коленях, вымаливая прощение, но неправда же. От начала и до конца. Лучше откровенно обо всём поведать, пусть и изрядно подпортив себе образ непробиваемой, бесчувственной удачливой твари.
Да, в своё время это было ужасно. Да, я прятался за закрытой дверью своей комнаты, залезал под кровать и в шкаф, надеясь, что меня больше не найдут и не заставят сидеть за одним столом с этим человеком, делая вид, будто мы счастливая семья. Да, я строил планы будущего убийства, один другого красочнее, с максимумом подробностей, да, я шерстил детективы, пытаясь найти в них ответ на важный для меня вопрос: как спрятать тело и замести следы. Но в итоге меня отпустило.
Я не боюсь своего прошлого, каким бы страшным оно ни было. Я варился в этом дерьме самостоятельно, не ходил к психологам, не искал поддержки у друзей и приятелей. Я должен был победить его своими силами и сделал это. Ненавижу некоторые эпизоды биографии, но не хочу их переписывать, потому что Фрида права. Эти моменты сделали нас обоих сильнее. Могли сломать, шансы на то были очень велики, но всё же не сломали.
И тебя твой шляпник не сломал. Не сломал и уже не сломает.
Договорив, он собирался пройти мимо, закончив свои поучительные истории, но Дориан положил свою ладонь поверх его, и не позволяя убрать её. Ощущая контраст своих прохладных пальцев и горячих — Лэнса.
Дориан не распахнул глаза широко, лишь приподнял веки, осторожно повернул голову.
— Бауэр... — начал ломким от неуверенности голосом, спотыкаясь в решающий момент, и снова злясь на себя за некстати нахлынувшую косноязычность.
— Грей, — отозвался Лэнс, перехватывая его ладонь и сжимая.
Это было почти больно. Почти. Самые крохи применённой силы отделяли от перехода с допустимой грубости на ту, после которой начинается отторжение и хочется поскорее вырваться из захвата.
— Декстер, — процедил Дориан сквозь зубы.
— Декстер, — охотно согласился Лэнс.
— У нас, что, школьная перекличка?
— Ты первый это начал.
— Сказать я хотел совсем другое, но получилось...
— Хотел, но не можешь, — сразу догадался Лэнс. — Хотя, я и без того понимаю, какие это слова. Ты на моей стороне. В какой-то мере.
— В какой-то мере, — эхом повторил Дориан, вспоминая первый разговор в больнице и усмехаясь.
Жар ладони передавался и ему. Плавил что-то внутри. И это что-то поддавалось. Постепенно, неохотно, мелкими каплями, но растворялось, обнажая всё больше забытого, человеческого, доселе считавшегося мёртвым.
Стоило сделать ожидаемое открытие, и ладонь исчезла, а вместе с ней — тепло.
Зато пустота стала такой ощутимой, такой плотной, такой...
Дориану каждое слово, каждый поступок и потенциальное решение виделись глупыми, и он осаживал себя, боясь продемонстрировать свою недалёкость. Сдерживал до последнего, но не выдержал. Он сделал всё не так, как хотелось. Не так, как представлялось.
Но сделал.
Обняв Лэнса со спины, прижался лбом к его плечу и произнёс самостоятельно, без подсказок, фактически предавая свою прежнюю цель и присягая на верность бывшему врагу:
— Да. Я на твоей стороне, Лэнс. На твоей. Всегда.