/И просто, знаешь, такие простые вещи: Я сижу здесь, глажу по волосам Тебя и хочу рассказать тебе что-нибудь светлое. Люди знают, с какой частотой пролетают кометы, И всегда выходят на улицу посмотреть, Разве это не делает их хорошими? Я хочу немножко тебя погреть. Посмотреть на тебя сегодня немножко/ [c] Эвиг Кайт
/flashback/
Небо сегодня такое синее-синее; оно почти как гуашь оттенка индиго, цветущие ирисы и Тихий океан. Оно почти как из красивой сказки, слишком реалистичного сна, прекрасной мечты. Оно почти. Зато Ренджун улыбается так по-ребячески, что у Донхека внутри разливается приятное тепло; как от разожженного камина зимним вечером, как от крепких объятий, как от вина. Они едят мороженое. Карамельное и клубничное, затем заедают шоколадным. – Так давно просто не гулял, как будто вечность, – восхищенно произносит Ренджун, склоняясь к холодной железной цепи, на которой держатся его качели. Донхек медленно раскачивается вперед-назад и смотрит на лучшего друга неотрывно, почти в упор, почти как на допросе. Они всегда такими были. Лучшими. – Уже и не помнил, как солнце выглядит. Донхек – тоже – забыл. Как оно там настырно заглядывает в окна по утрам, целует оголенные участки кожи (там, где может достать), вы, случайно, не помните? Донхек, черт возьми, забыл; он учится вспоминать – подставляет лицо ярким лучам под тихий скрип старых качелей, и его губы чуть липкие от мороженого. Но это нормально. Это немного по-детски; и совсем неиспорченно. Так, как и должно быть. Им по восемнадцать, они же только учатся жить; делают, как дети, свои первые несмелые шаги. У Донхека в рюкзаке – потрепанный изрисованный скетчбук и бутылка соджу; «Это нормально», – снова думает он. Ренджун доедает мороженое первым, вытирает губы салфеткой и блаженно вздыхает. Донхек смотрит на него и тихо смеется. Им завтра на пары. Так, как и нужно. Они живые, здоровые, исправные, юные. Так, как и нужно. И если говорить откровенно, то Донхек совсем не помнит, когда это все пошло под откос. Просто оно случилось как-то само по себе – выпивка, травка, спонтанные вечеринки у безымянных людей с шаблонными лицами, как с обложек глянца; чьи-то братья, сестры, симпатичные пустышки, все друг с другом знакомы. И нет никакого недопонимания – наоборот, понимают тебя с полуслова; Донхеку так это было нужно. Обнимать Ренджуна в пьяном бреду, смеяться с чьих-то тупых шуток, размазываться по коврам с пушистым мягким ворсом и не чувствовать своего тела (вообще); о, это так прекрасно – просто не чувствовать своего чертового тела. Просто не чувствовать. Так прекрасно. Они набивают татуировки по пьяни – ну конечно, а как же еще. И у Донхека настроение заложить где-нибудь взрывчатку, отъехать подальше, к холмам на окраине города, и смотреть, как все сгорает до мелких щепок, и щепки потом сгорают тоже; и яркие фейерверки устремляются в небо, и ничего больше нет. И не будет. Только Ренджун, почти безумно смеющийся где-то у него под боком. И покрасневшая кожа на его запястье – вокруг кривовато выведенного иероглифа; а у Донхека нестерпимо жжет исцарапанная иглой шея, но он думает, что так нужно. Это же то, чего он хотел. И получил. А небо такое синее-синее; как в самый первый день, когда еще не было боли. Донхек, наверное, запомнит его на ближайшую вечность.x
– Ну и зачем ты пришел? – Ренджун спрашивает об этом так небрежно, так болезненно-нехотя, что Донхеку становится его жалко; и вообще он жалеет обо всем – о том, что невольно сделал такое с лучшим другом, что пришел сейчас и снова принес чертовы апельсины. Он из тех, кто никогда не учится на ошибках. – Опять нервы мне трепать будешь? Они проходят на кухню. Донхек ставит кулек с апельсинами на стол и разворачивается лицом к Ренджуну, который с крайне сосредоточенным видом заваривает чай. Не виделись они, кажется, вечность, и Донхек все воспринимает по-новому – то, какой Ренджун растрепанный и уставший, как нелепо висит на нем пижама и накинутый поверх плед, который волочится по полу и собирает с него всю пыль. Какое несуразное это молчание между ними – даже смешно подумать о том, что когда-то они не говорили и получали от этого удовольствие. Сейчас же молчание напоминает удушение. Донхеку почти физически больно молчать. – Не буду, – запоздало отвечает он, упираясь поясницей в стол. – Я поговорить хочу. Что ты с собой сделал? – А твой ебырь с тобой не разговаривает? – у Донхека на пересохших от волнения губах застывает робкое «Хен, не надо», но он не может произнести ни слова. – Решил снова меня достать? – Я не доставал, – слабо возражает Донхек, и звучит это почти жалко; вообще не так, как он планировал. – Меня беспокоит твое состояние. Ты не ходишь на пары, ни с кем не общаешься и, кажется, вообще ничего не ешь. – А это не твое дело, – спокойно отвечает Ренджун, наливая заварившийся чай в чашку и поворачиваясь к Донхеку лицом. Весь его вид выражает крайнее нежелание разговаривать, но в то же время понятно, что он пересиливает себя не потому, что у него нет выбора; выбор у него как раз есть – ему ничего не стоит просто выставить Донхека за дверь сейчас, но он почему-то этого не делает. Не делает – только скептически смотрит на принесенный им кулек на столе. – У меня аллергия на цитрусы. – Я знаю. – Так зачем принес? Молчание. Снова. Донхеку – невыносимо. – Искал повод прийти, – и опять – жалко. Раньше ему вообще не нужен был повод. – Увидеться, поговорить. Многое поменялось, хен. Я думаю, что это нормально – люди сходятся и расходятся, жизненные дороги извилистые, в этом нет ничего странного. Я ждал того дня, когда у нас с тобой что-то случится, – правда ждал, я готовился к нему, но не знал, что он наступит так быстро. На самом деле, я пришел, чтобы сказать, что пока что хочу сохранить то, что у нас есть. То, что еще осталось, – тут Ренджун усмехается в свою чашку и выдыхает тихое и разбитое, как хрупкий фарфор: «У нас ничего уже не осталось». – Мне так обидно, ты даже не представляешь себе. За твои идиотские таблетки, за такое нестабильное состояние, за нервные срывы, за… Донхек вынужден прерваться – с громким звоном падает на пол чашка и разбивается на мелкие осколки; Ренджун придерживается заметно ослабшей рукой за столешницу, его ноги подкашиваются, и в этот момент Донхеку действительно становится страшно. Он только помнит, как резко рвется вперед, как хватает Ренджуна за тонкие предплечья, впивается пальцами в мягкую, как вата, кожу и в спадающий плед. А дальше – туман. Непроглядный белый туман, неприветливый сизый дым. И Ренджун едва дышит, упираясь вспотевшим лбом в донхеково плечо. Происходящее становится немного четче только в машине скорой помощи. «Так нужно», – до последнего думает Донхек, отстраненно смотря на экран мобильника, пестрящий шестью пропущенными от Минхена.x
Ренджун спит практически беспробудно почти два дня. Его истощение – и физическое, и моральное – настолько сильное, что он не может иначе. Донхек сидит в коридоре, вжавшись в стену всем телом (как будто это поможет ему хоть ненадолго стать невидимым), и от скуки считает секунды. Он не знает, сколько времени так проходит, но в какой-то момент его окликает медсестра и предлагает поехать домой, отдохнуть. Она говорит, что с Ренджуном все будет в порядке, как только он выспится и поест, но Донхек все равно слабо ей верит, хоть и хочет. Почему-то он считает своим долгом остаться. И остается – остается до тех пор, пока Ренджун не просыпается окончательно. Его мама, которая точно так же, как и Донхек, была в коридоре (только не сидела, а в основном расхаживала бесконечно и один раз съездила домой за чистой одеждой) врывается в палату первая и сидит там почти час. Донхек уже не может ждать – он выпивает горький эспрессо из автомата, дрожит от нестерпимого желания покурить, но не уходит; ему нужно вытерпеть еще немного. Когда он заходит, вежливо попрощавшись с мамой Ренджуна (у нее немного смешной ломанный корейский), то видит залитую солнечным светом палату; светлую-светлую, как бесконечные слои декабрьского снега за окном. Ренджун лежит на кровати, смотрит какое-то глупое шоу с айдолами по телевизору и ест булочку с маком. Донхек устало приваливается к стене, прикрывает глаза и медленно, ровно выдыхает. Он додумался не покупать чертовы апельсины. На стуле возле кушетки висит отглаженный терракотовый свитер – Донхек видит его, и ему почти хочется плакать. – Я в порядке, – спокойно говорит Ренджун прежде, чем Донхек успевает открыть рот. Он отвлекается от висящего у самого потолка телевизора и медленно переводит взгляд на Донхека. – Мне все еще противно есть, но мне сказали, что если я откажусь, то придется делать уколы, а ты знаешь, как я боюсь иголок. Я только пьяный и накуренный их не боюсь, а так боюсь… в общем, мы с тобой позже поговорим, ладно? Скоро приедет Джено и привезет мне комиксы. Донхек смотрит на него и молчит в задумчивости, напрочь пропуская мимо ушей последнюю фразу и вообще половину из услышанного. Все, что он хочет сказать, – это… – Я так хочу, чтобы у тебя было все хорошо, – Ренджун, похоже, вообще не слушает – отвлекается обратно на шоу и хрипло, но искренне смеется с очередной тупой шутки. Донхек смотрит на него и улыбается слабо еще несколько минут. Он помнит небо цвета индиго. Вкус мороженого. Железные цепи старых качелей. Май и лето, которое было таким сказочным, что хотелось остаться в нем по возможности навсегда. Все это кажется таким далеким сейчас, почти неважным. Остается только Ренджун в больничной пижаме, в объятиях выстиранных до хруста простыней – робкий и совсем ослабший, все еще до жути бледный; но он ест – слабо, маленькими кусочками, как-то даже аристократично. Ест и посмеивается, запивая булочку чем-то горячим и вкуснопахнущим из картонного стаканчика – кажется, какао. Донхек переводит взгляд на настенные часы. Ровно полдень. Кажется, сегодня ему еще предстоит подготовиться к самому важному разговору.x
Прийти к Ренджуну Донхек решался долго – около недели. Дни летели неуловимо быстро, время близилось к Рождеству, а Донхек каждый вечер лежал на своей кровати и отстраненно смотрел на экран мобильника – Минхен ему не звонил; и не писал. И вообще как будто исчез. Это было непонятно. Непонятно и больно. Но Донхек, вообще-то, умеет жить с болью – если приловчиться, то это не так сложно, как кажется. За это время многие вещи начали понемногу сводить его с ума. Отсутствие собеседника, теплых объятий, близости – и моральной, и физической, да хоть какой угодно; Донхек прогуливал безбожно – правда, в среду он решил прийти на первую пару, не увидел Минхена и сбежал, едва досидев до конца монотонной лекции по истории искусства. У них у всех будут большие проблемы. То есть еще более серьезные, чем сейчас. Донхек перечитывал некоторые книги по второму кругу, пересматривал тот сербский артхаус, болтал с нуной о всякой ерунде и много, бесконечно много спал; ему даже начало казаться, что он отдохнул за всю свою прожитую жизнь и еще на несколько лет вперед. И в какой-то момент он решил – сейчас или никогда. Завтра может быть поздно, ну и все такое. И вот он – у знакомого дома, у ренджуновой двери, застывший в своей неловкости и невозможности говорить то, что действительно хочется. Это было мимолетно и почти безболезненно. Почти. Сейчас он точно так же стоит у минхеновой двери. Минхен, когда открывает после долгого настойчивого звонка, потрясающий; по-домашнему растрепанный, как будто недавно проснулся, и вместо привычной рубашки на нем – помятая белая футболка и пижамные штаны. Донхек сбрасывает с головы большой капюшон пуховика и смотрит на Минхена почти с вызовом. – Может, объяснишь мне, какого черта? – спокойно и с расстановкой произносит он. – Что именно? – невозмутимо переспрашивает Минхен, предварительно зевнув и сонно опершись на косяк. «Ну охереть», – думает Донхек, демонстративно отводя взгляд. Минхен тем временем хватает его за локоть и затаскивает в дом – «Заходи, а то заморозишь тут все», – а сам уходит на кухню заваривать чай. Донхеку, который молча и с крайне недовольным видом раздевается, все еще невдомек, почему Минхен спал в такое время суток. И почему сделал еще множество необъяснимых вещей за такой короткий отрезок времени. Донхек усталой тенью вваливается на кухню, выпивает свой чай почти залпом, а потом только вертит в руках пустую чашку и молчаливо, слишком пристально и настойчиво смотрит Минхену в глаза. Минхен лениво курит и качает головой, мол, «Какой же ты безнадежный», а затем тушит сигарету в чашке с недопитым чаем и садится напротив. Под его измятой футболкой виднеются рельефные мышцы, и Донхек просто не может не смотреть, как бы ни заставлял себя отвернуться. Ему слишком, слишком сильно не хватало близости; и сейчас почему-то совсем не стыдно об этом думать или даже говорить. Он отставляет чашку на стол, откидывается на спинку стула и напрягается весь. Минхен смотрит на него с ленивой полуулыбкой, как будто очень скучал. И эти вчерашние шесть пропущенных мелькают в донхековой голове отрывистыми размытыми кадрами, заставляя ненадолго почувствовать себя виноватым во всем; во всех своих срывах и нервах, болезненной нервозности и невозможности просто говорить обо всем так, как есть; как нужно. Но сейчас все совсем по-другому – они оба адски проебались и оба готовы это исправить. По крайней мере, Донхек готов – он решается, как-то резко и залпом, на несмелом выдохе. – Я решил, что будет с нами, – Минхен перестает улыбаться и, кажется, затаивает дыхание, внимательно глядя ему в глаза. Этот мимолетный ребяческий трепет немного сбивает Донхека с толку, а еще нестерпимое желание беспрерывно целоваться едва-едва не заставляет его сорваться с места, но он терпит – терпеть ведь осталось недолго. – Помнишь, ты как-то пообещал держаться от меня на расстоянии? Если ты и в этот раз такое учудил, то запоздало говорю – затея достаточно херовая. – Я просто решил дать тебе немного времени, – немедля отвечает Минхен, спокойно пожимая плечами. Донхек подпирает подбородок ладонью и вздыхает – он на самом деле слишком многие вещи воспринимает иначе. – В любой из этих дней ты мог прийти ко мне даже посреди ночи – я бы открыл и пустил тебя в свой дом, свою постель, куда угодно. Тебе нужно было подумать, и это нормально – некоторые вещи требуют времени. Я начал названивать только вчера, когда испугался, что с тобой могло что-то случиться. Не думай, что ты лишний для меня, потому что это совсем не так. Донхеку становится немного тяжело дышать, как будто вот-вот захочется плакать на концовке тупой мелодрамы или от большого количества выпитого шампанского – от него настроение резко становится сентиментальным и нестабильным, как у девочки-подростка; он легко качает головой и молчит, бесконечно долго раздумывая над тем, что на самом деле ему хочется сказать. «Ты изменил что-то во мне. И ты это знаешь». – Эй, Донхек? «Самое ироничное то, что я никогда не хотел меняться».