Скучать
10 октября 2017 г., 19:02
— Помнишь, что ты сказал мне в тот день, когда я собирался уехать обратно в Киев с резервами?
— А что я говорил?
— Ну, про веру. Про Бога. Ты ещё тогда рассердился на меня.
На следующий же день они встречаются около шахматного клуба и идёт вместе по дороге в сторону укромным аллеек, чтобы спрятаться от людей подальше, беседуют, но обоих, кажется, тяготит это томительное ожидание — когда уже вместо аккуратно проложенных дорожек, по которым в любой момент может кому-нибудь приспичить прогуляться, их будет окружать только зеленая трава да деревья, и когда можно уже будет присесть где-то под дубком, обнявшись, и тихонько говорить. Рокоссовский по дороге собирает из встречающихся цветов небольшой букетик, срывает аккуратно, и порой на это уходит не одна секунда, а Покрышкин, не имевший привычку ждать, к удовольствию Константина, всё же останавливается вместе с ним, ждёт терпеливо, и главное ни единой претензии не высказывает, ни одного слова против.
— Потому что ты вопросы глупые задавал, — бормочет он, снова неспешно шагая рядом. — Для многих из нас тогда это было неважно, мы сами себя богами чувствовали всякий раз, когда живыми возвращались. Я в начале войны летал на МиГ-3. Так вот, он на низкой высоте резко терял маневренность, из-за чего погибло огромное количество лётчиков. Немцы просекли это и не давали нам подняться толком, приходилось придумывать разные манёвры — вот и представь, до веры ли тогда было.
— Вот так амбиции у тебя, Саш, к существам высшим хочешь, — Константин со смешком хлопает его ладонью по плечу — только и всего, потому что впереди, навстречу, идут люди. Так бы он уж точно Покрышкина назвал богом, своим собственным, которому молился чуть ли не всю войну.
Александр как будто бы стесняется, замолкает, глядя перед собой, а потом отвечает — голос у него самую малость напоминает гудение мотора перед взлётом, такой же низковатый, ласкающий ухо пилота:
— Не хочу. Ответственность это большая, за всем миром наблюдать, а в мире и так полно несправедливости, если учесть то, что этот ваш Бог уже как двадцать столетий за нами присматривает.
— Больше, чем двадцать, — улыбается уголками губ Рокоссовский.
— Так или иначе, не хочу. Ни званий, ни почестей, ни власти. Пустое это всё, Костя, лишенное смысла. Да и в небо уже так просто не отправиться — ни свободной охоты тебе, ни…
Нет желания, если честно, отпускать Сашу в полет — постоянно, как в былые времена, будешь опасаться за его жизнь, а ведь ему волнения и со стороны жены хватает. Он ещё и рвётся в бой, словно ему не хватило тех четырёх лет. Покрышкин сам говорил, что те, кто не бился в самом начале, при огромных потерях, отступая и оставляя города противнику, не знает настоящей войны. Так если же ты её познал, зачем тебе надо снова хлебнуть этого горя?
— Ничего, будешь бороздить мирные небеса, Саша. Так для тебя же будет лучше. Погляди-ка, розы!
И Рокосссовский, заметив знакомые кусточки с алыми бутончиками, устремляется к ним, прикасается ласковыми пальцами к нежным лепесткам и улыбается. Он уже давно в курсе, что они здесь цветут, просто хочется привлечь внимание Покрышкина к чему-то своему — не к воспоминаниям о воздушных боях, о самолётах и грустным страницам одного периода их жизни, а к чему-то более спокойному, мирному, и, хоть розы цвета свежей крови, Константин отбрасывает эту мысль, смотрит на цветы, и чувствует, как сзади приближаются медленные шаги Покрышкина — осторожные, крадущиеся, не такие пружинистые как обычно, словно бы он боится нарушить тишину раздумий.
Розы. Константин вздыхает, вспоминая, как точно такую же розу хотел отправить Саше, будучи в Киеве, тогда, в сороковом году. Не отправил. Тогда это показалось… таким глупым, смешным, что он хохотал над самим собой, шептал себе самому «расклеиваешься, Костик, на романтику тебя тянет».
Да и в конце концов, Сашеньке подходит не роза, а рябина. Белые её цветочки и ржаво-красного цвета ягоды, будто светящиеся изнутри, горькие летом и обжигающе-сладкие после первых морозцев, собранные в небольшие соцветия, горящие как звездочки и, бывает, укрытые шапкой из снега.
— Пойдем, — слышится над ухом голос Покрышкина, и его по-родному теплая ладонь прихватывает Константина за локоть, пытаясь оттащить от роз. Он послушно позволяет лётчику это сделать, напоследок глянув на цветы, а потом следует за ним — тихо, ничего не говоря, получив невольно возможность разглядывать Сашеньку со спины, потому что тот идёт чуть впереди, выпрямив спину и заложив за неё руки, не торопит, да и вообще как будто бы находится не здесь. Может быть, он у себя в мыслях летает там, на огромной высоте, пронзая облака и дотрагиваясь до резво скачущего рядом, словно молодой оленёнок, ветра?
Саша теперь чужим не кажется, да и Рокоссовский потихоньку начинает снова называть его не только по фамилии, едва слышно, чуть шепча, шелестя, словно листва. Саша, Сашенька, серьезный, сосредоточенный, как ладонью гладит сердце Константина своим именем.
Саша.
— Попросить у тебя прощения? — спрашивает он вдруг, обернувшись.
— За что?
— Ну… за что ещё я могу просить прощения? За глупость, конечно. Вдруг ещё ненавидишь, кто знает.
— Не переживай из-за этого, — отмахивается Рокоссовский. — По-иному и быть не могло.
— А сейчас может? — Покрышкин бросает на него короткий виноватый взгляд, поджав губы.
— Сейчас хотя бы войны нет. Помнишь, что ты сказал тогда?
Саша молчит, и Константин чувствует, как тонким льдом разливается между их сердцами холодок. Конечно, они оба помнят тот день, и до него без сомнения дойдёт очередь, как только все их совместное прошлое будет перебрано по кусочкам, по фрагментам мозаики, разложено в том порядке, в каком должно быть, но день этот, наверное, наступит ещё нескоро, и так тошно даже чуть-чуть заглядывать на эту страницу воспоминаний — точно роешься в чьих-то вещах, однако, что удивительно, не в своих. Стыдно. За что именно, Рокоссовский не понимает. За то, что не пошёл за Сашей и не стал добиваться даже объяснений? Они ведь были ему не нужны.
Зато есть другое время. Время, когда в самом начале войны вписанное в ещё короткий список имя Покрышкина стало постепенно приживаться, и чернила, словно кровь на свежей зашитой ране впитались в бумагу, а дышать стало как-то легче, когда всего краем глаза смотрел Константин на выведенную фамилию, добавлял какие-то завитушки, сидел подолгу, повторяя её вслух на разный манер — спрашивая, восклицая, бормоча. Покрышкин. Александр Иванович Покрышкин. Не слишком ли официально для того, кто среди всех других людей выделяется, как горящий драгоценный камень?
— Не помню, — признаётся Саша, и в серо-голубых глазах его, открытых и простых, не скрывающих ничего, как чистейшая вода, мелькает печаль, и обласканный небом лётчик весь разом замыкается, не прячется, но ускоряет шаг, и Рокоссовский понимает, что задел внутри него что-то не то.
— Вот и не вспоминай, — искренне просит он так, чтобы Покрышкин не услышал, и идёт всё так же позади, сам на себя непохожий, опустив голову.
***
Июнь 1941 утопает в мягкой траве, голубом небе над головой и обилием ягоды в лесах. Покрышкин готов поклясться, что в жизни никогда ещё не видел такого, чтобы в июне обильно падали звезды. Бывало так, что во время ночного учебного вылета наблюдает он то одну блеснувшую в темно-синем бархате серебристую каплю с хвостом, то другую — удивляется, да как возьмет курс на луну… Товарищи крутят пальцами у виска шутливо и смеются, а ему ведь правда всё интересно, необычно, что он делает пометки в записной книжке, зарисовывает то, что видел, как правило, «на коленке», после чего вкладывает меж страницами ежедневника.
У Покрышкина вот уже давно не идёт из головы разговор с Рокоссовским, его предупреждение, его волнение в светлых глазах, каких-то ласковых, как у человека, который будто бы действительно стремится помочь, и тепло его ладони, когда они напоследок обменялись рукопожатиями, и неловкий смех сорвался с губ обоих, когда отчего-то не сразу получилось разорвать его, как если бы пальцы прилипли друг к другу намертво. Саша подумал было тогда, что случилось обыкновенное недоразумение, списал все на излишнюю задумчивость и сосредоточенность, да и никому хуже не стало оттого, что как-то странно они замешкались перед тем, как сказать друг другу «до свидания». Но потом пришло осознание правды. Ему не хотелось эту самую руку отпускать. Руку человека, разделявшего его тревоги сполна.
Они обменялись тогда адресами с инициативы Рокоссовского, хотя уже одного только конверта из-под его письма хватило бы, чтобы Покрышкин понял, куда надо обращаться. Он, если честно, и не помнит уже, как именно ответил на просьбу генерала-майора — положительно или с неким сомнением, но знает, что не имеет ничего против дальнейшего их общения. Просто… Неловко. Как-то странно всё это случилось — и их знакомство заново, и общие опасения, и страх вместе с разорванным рукопожатием потерять этого человека совсем, так, что даже переписка не поможет.
Надеясь получить совет, он шлёт Константину Константиновичу вежливые аккуратные письма, прилагая к ним и мелкие рисуночки, рассуждая, правильно ли будет предложить такую тактику командиру полка и не выгонят ли его взашей за чрезмерную храбрость, ждёт, и буквально через несколько дней приходит ответ: «Идея ваша, Александр, скажу сразу, очень даже хороша, кто-то сказал бы что бесподобна. Вы не против, если я покажу ваши чертежи некоторым своим знакомым?». Покрышкин постеснялся согласиться на подобное предложение — товарищи такими темпами сочтут его карьеристом, решившим пробиться в фавориты майора Иванова. Однако Константин Константинович непреклонен, уговаривает методично и со знанием дела — мягко, выдвигая весомые аргументы и доказывая, как будет правильнее.
Всё чаще теперь в объемных конвертах, приходящих к Покрышкину, замечает он пучок рябины — это растение его глазу легко узнать, не зря вырос настоящим сибиряком. Саша думает, что это у генерала-майора заместо подписи — необычно, да и смотрится красиво, а письмо внутри испачкано алым и пахнет ягодами терпко-терпко, будто некими духами, опасно кружащими голову.
И веточка, главное, срезана грамотно, выглядит так, будто секунду назад была целой и невредимой частью кустарника.
Саша думает, что надо слать что-то в ответ, долгое время думает, после чего останавливает выбор на квадратном кусочке сахара, который выдавали каждый день для вечернего чаю. Этот скромный подарок бы подсластил горечь тяжёлой службы.
Дни идут спокойно, наступает лето, и вместе с ним поступают всё новые письма от Рокоссовского, шутливые, взволнованные, интересующиеся его самочувствием так, словно он Константину Константиновичу не иначе как родной. И снова внутри скромная, маленькая, веточка рябины, а Саша этому уже не удивляется, хотя, признаться, по-прежнему многого не понимает, и Константина мнит неким добрым волшебником, ни с того ни с сего решившим за ним приглядывать, почему-то вдруг переставшим затрагивать тему войны в своих посланиях, точно они и не волновались об этом вместе. Покрышкин держит ухо востро, а тут вдруг невольно задумывается о том, что Рокоссовский, быть может, резко изменил своё мнение относительно ситуации на границе. Вдруг он, как и все, смеётся сейчас над теми, кто тщетно пытается указать на исходящую от немцев опасность?
Это случается утром 22 июня, и Саша почти готов благодарить — Бога, судьбу, кого угодно, — что в этот момент он находился на задании, что аэродром попал под бомбардировку, но он сам и его самолёт остались невредимыми. Лишь на краткий миг, слушая переговоры по радио сослуживцев, он чувствует, что в груди стремительно холодеет, точно сердце покрывается ледяной коркой, и в голове мелькает не верящее и шокированное «Да вы провидец, Константин Константинович», и дрогнувшие совсем не от обычного волнения руки тянут штурвал на себя, и тяжелые веки опускаются вниз, будто он вот-вот готов потерять сознание.
Он позволяет себе этот секундный шок, успевает подумать и о том, что могло случиться с Рокоссовским, где он сейчас, воюет ли, в курсе ли происходящего. Конечно, в курсе. Его светлые, льдистые глаза смотрят далеко, в глубину будущего, и чутьё у него феноменальное — может, оттого он так рано предчувствовал нападение немцев. Покрышкин, разбушевавшийся, грозно клекочущий сокол, врывается в бой каждый раз, и гремят пулемёты, и словно бы сыпятся на землю вырванные перья, и черный дым от сбитых самолётов, как стремительно засыхающая кровь, застывает в воздухе, полном огня и покидающих этот мир душ.
Потом… А что было потом?
Удачное, кажется, приземление, хотя его истребитель изрядно пострадал в схватке с фашистскими стервятниками — Сашу бы разорвали в клочья, не будь, но самую малость умнее, чем немцы. Но и сейчас, когда ноги опускаются на твердую землю, когда в голове стучит одна мысль «выжил», он не чувствует ни счастья, ни радости, ни даже простого морального удовлетворения, и в тот же вечер, при свете яркой как огонь костра лампы читает последние письма от Константина Константиновича, которые теперь можно называть с горечью в голосе довоенными, не пахнущими порохом и сырой землей, взрытой воронками от снарядов.
Покрышкин не спит ночами. Он читает, читает, каждую строчку уже помнит наизусть, но штудирует эти проклятые письма, и пытается уловить, найти то самое место, ту грань, тот момент, когда генерал-майор неожиданно замолчал, предупреждения его о немцах стихли, и когда на Сашу посыпались обыкновенные будничные послания, поздравления с успехами. Словно холодком повеяло.
Хоть они и виделись несколько месяцев назад, во время приезда Рокоссовского в Кировоград за резервами, Покрышкин помнит отлично каждую мельчайшую деталь — помнит блеск чужих выразительных глаз, искрящихся первым инеем, помнит спокойный и уверенный голос, которому невольно хочется верить, хочется впитывать каждое слово, и помнит… очень хорошо помнит склеившее их ладони рукопожатие. Вот ведь неудобно получилось, как будто расставаться самим не хотелось. Саше до сих пор как будто неловко, и в каждом ответном письме Константину Константиновичу хочется извиниться за недоразумение.
Отчего-то, вопреки всему, общение на расстоянии кажется слаще, интереснее, зажигает сердце и душу сильнее, чем если бы они стояли лицо к лицу. Получая письмо, особенно такое, что приходит раз в два месяца, а то и в полгода, мы смакуем каждое слово, проглатываем жадно строку за строкой, а после долго томимся в ожидании нового конверта. И Саша тоже ждёт. Потому что в письмах Рокоссовского есть странное, неведомое очарование, магия, если угодно так назвать. Можно не видеть его, однако читать и буквально слышать его голос — казалось бы, только руку протяни и дотронься до локтя. Покрышкин ни одного листа не выкинул, не сжег, складывая и бережно храня где-нибудь рядом, чтобы на ночь глядя перечитать и подумать над ответом, и сам не замечает, как открывается генералу-майору в своих переживаниях, восторженно рассказывает о своих боях в мельчайших деталях, что иногда на краю бумаги приходится бисерным почерком выводить последнее, что он хотел бы сказать — обычно он спрашивает, как идут дела у Константина Константиновича, однако получает лишь молчание. То ли всё настолько тяжело, что стыдно сказать, то ли хвалиться успехами неохота.
Покрышкину есть чем гордиться — войну, страшную, первые месяцы наполненную отчаянием, встречает он в должности заместителя командира эскадрильи, а чуть позже и самого командира полка, майора Иванова. Если честно, момент назначения своего он как-то пропустил — всё случилось само собой, с похлопываниями по плечу и одними только разговорами о том, что у Саши впереди большое будущее, взглядом глаза в глаза и переговорами шепотом о недавнем неприятном инциденте, когда нечаянно он сбил Су-2, приняв его за вражеский самолёт. Тем не менее, всё это удалось успешно замять, а он неожиданно лишь для самого себя сделался вторым человеком в полку.
Должность не радует его — что же хорошего в том, чтобы в свободное время сидеть в душной комнате, перебирая бумажки, и думать о полётах, о том, что простые лётчики сейчас бьют врага, а он, Покрышкин, как трус, отсиживается на аэродроме — землю любит, но к небу испытывает некий особенный трепет, боится, как бы оно его не забыло, как бы не ударило его о камни в порыве злости, через ветер передавая ему обиженный возглас «где же ты был?». Саша будто чахнет без частых полётов, с каждым днём всё сильнее погружаясь в себя…
В один из сырых и мрачных вечеров, он от скуки играет сам с собой в шахматы. Очень глупое занятие, но свободное время, появившееся после долгой работы, он использует только так — сидит за столом, поставив перед собой доску с фигурами, и думает, краем уха вслушиваясь в редкие голоса снаружи.
Где-то там сейчас бьётся отчаянно Речкалов, его товарищ и по совместительству соперник, не дающий выделиться среди других летчиков. Из-за этого многим их дружба кажется странной… но крепкой. Не то чтобы у них часто случаются конфликты, да и жизнь сама по себе не сахар, обоих уже потрепала. Только не Грише выпала такая «честь» помогать командиру полка. Гриша рвёт тучи и глотки фашистам. Саша впервые в стороне.
Ему хочется в небо, домой, в прохладные объятия ветра и к мягким перинам облаков. Это — единственное, чего он желает. Покрышкин постукивает черной ладьей по клетке, думая над ходом и пытаясь обмануть себя самого.
Сквозь пелену мыслей до него вдруг доносится отдаленно громкий звук. Раздражающий, похожий на будильник ранним утром, где-то рядом, на столе… Ладья с резким стуком падает на доску, сбивая королеву, выпущенная из руки — ладонью Покрышкин, зевнув, нашаривает телефонную трубку, немного подрагивающую в момент, когда звон повторялся. Он подносит её к уху:
— Старший лейтенант Покрышкин у телефона.
— Здравствуйте, Александр.
Он в первые секунды чуть не роняет трубку — та подскакивает, словно скользкая змея, норовя улизнуть, однако Саша её подхватывает, нервно и кривовато усмехнувшись, а потом отвечает:
— Товарищ генерал-майор. Чем-то могу помочь? Товарища командира полка сейчас нет на месте, но я могу передать…
Нужно вести себя как ни в чем не бывало, будто он и не удивлен совсем, не обрадован тому, что слышит на том конце провода голос Рокоссовского, в котором, как и прежде, отчётливо различается смешинка, похожая на колокольчик, и мелодичность, и некое даже бодрое веселье, которому можно только позавидовать.
— Что-то вы совсем печальны, — замечает генерал-майор, и Покрышкин слушает слабое шипение в трубке, обдумывая ответ, однако ляпает первое же, что приходит в голову, вопреки всем правилам и установке, которую он себе же и дал.
— Так видно, товарищ генерал-майор?
— Слышно, Александр, — Покрышкин так и видит эту по-отечески ласковую усмешку. Он сам невольно кривит губы, щупая пальцами переносицу и понимая, что смущается.
— Извините меня, — просит он. — Я ждал письма, а не звонка. Оттого и растерян.
— Может, и разочарованы?
— Что вы, товарищ генерал-майор, как можно? Как вы узнали?
— У меня ведь приятельские отношения с вашим командиром. Он и рассказал, что вы теперь — его заместитель.
— Я не просил этой должности и она мне не нравится.
— Что же поделать, видимо, майор Иванов видит в вас способность к руководству.
— Не говорите, что он намеревается сделать меня своим приемником, — хмыкает Покрышкин.
— Кто знает… — с той стороны Рокоссовский тихо вздыхает, и Саша замирает как-то напряжённо, обратившись в слух. — Могу ли я вас кое о чем спросить?
— Пожалуйста, товарищ генерал-майор.
— Что вы делаете с рябиной?
Покрышкин молчит какое-то время, поглаживая кончиком пальца черного коня на шахматной доске, после чего отвечает:
— Кладу в чай. Очень вкусно. Весной я простудился, теперь пью постоянно.
— Я уж думал, выбросите.
— Не угадали, Константин Константинович.
— Хорошо, — и снова смешок, а следом слабо шипящая тишина.
— Да, — Саша ставит мат белым фигурам и откидывается на спинку стула. — Хорошо.
Они не говорят ни слова, хотя ждут этого друг от друга. Покрышкин бросает взгляд в окно, за которым бушует пожар первого военного лета. Ему до смерти хочется что-то сказать, спросить, однако скромность мешает.
— Вы не боитесь, что нас подслушивают, товарищ генерал-майор? — почти шепчет он заговорщицки, и правда волнуясь о том, насколько приватна их беседа.
— Сами как считаете?
— Мне кажется, что подслушивают. У стен есть уши — у моих, и у ваших тоже.
— Тогда я удивлен, почему мы все ещё не в тюрьме.
Их смех сливается в один, громкий и какой-то непринуждённый, по-детски беспечный.
— Что сейчас у вас происходит? — спрашивает Рокоссовский, и Саша обдумывает ответ, покатав вертящиеся слова на языке.
— Всё хорошо, — врёт он. — Но я скучаю по частым вылетам.
— Я понимаю.
Как-то разом теплее, спокойнее становится на душе от этой фразы. Он понимает. Как прекрасно, если это действительно так.
— Спасибо, Константин Константинович.
— Давайте уж тогда просто — Константин.
Но… Так ведь неправильно. Саша умолкает на секунду, думая. Рокоссовский сейчас наверняка смеётся или улыбается.
— Правда разрешаете? — переспрашивает Покрышкин на всякий случай.
— Вы же мне разрешили.
— Верно…
Снова тишина. Саша слышит мерное тиканье часов, и ему невольно сквозь этот звук мерещатся легчайшие шаги. Там, за дверями.
— Я вам письмо послал, — разрывает молчание Константин. — С мыслями относительно ваших свежих идей. Думаю, что следует чаще излагать их товарищу майору. Вам ошибки простительны.
— Спасибо, — Покрышкин вздыхает, а после добавляет немного нерешительно, негромко. — Константин.
— Уже лучше.
От сквозящего в чужом голосе тепла и дружелюбия появляется желание поговорить ещё, поведать обо всем, что случилось здесь заново, о том, как бомбили аэродром и как он нечаянно подбил своего, о скучной работе и жажде полетов. Увы, пора прощаться.
— Мне звонить вам чаще или писать? — интересуется Рокоссовский.
— Лучше пишите.
— Славно, Александр. До свидания, — генерал-майор произносит это не без грусти, но и с лёгкой, мимолётной улыбкой, полной понимания. Покрышкин знает это. Чувствует.
— До свидания.
Саша кладет трубку на место, сплетя пальцы в замок, и прикрывает глаза.
Письмо он ждёт ещё очень долго. Только не дожидается.