ID работы: 6037673

Цветочный сад

Гет
R
Завершён
Горячая работа! 16
автор
Размер:
71 страница, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 16 Отзывы 4 В сборник Скачать

Роза (1)

Настройки текста
Примечания:

сказала: "вянет роза в твоих руках". сказал я: "сон погиб у нас в глазах как мученик". сказала мне: "хороший самый". да, я хороший. я ещё стихотворней: корона златая трёхзубчатая познания бога, дервиш, дорожная пыль. та, кем ведом я, присядь, присядь, подле бедствия, помни меня, только имя моё к губам не привязывай – я повидавший пламя утраты, отравишься.

Темно-розовый бутон – сложное, причудливое переплетение лепестков, сжавшихся вокруг ничто. Иные из лепестков больше, иные – меньше, но роза немыслима и без малейшего из них, а сердце у нее в самом деле пустое, и в этом есть нечто правильное, естественное, божественное. — Неверно звать Создателя миров «красивым», — Шахрияр поглаживает лепестки, а те трепещут в ответ. — Он и есть истинная Красота, и ценит красоту сотворенного, а розы красивы – быть может, нет на свете цветка прекраснее, чем опьяненная кровью соловья роза, поющая о весне любви. Но почему роза прекрасна, если блестит от крови – и прекрасна иначе, нежели клинок в руке воина? Потому что кровь соловья – кровь любящего, созерцающего, а в красоте есть смысл лишь тогда, когда её созерцают, пускай увидевший и расстается с жизнью в то же мгновение. Он протягивает розу сидящей рядом девушке – и та принимает цветок, словно прежде сокрытое, но ныне явившееся на свет сокровище. — Розу можно сравнить с храмом, — Шахрияр указывает в сторону берега, где высятся минареты Султанахмет. — Снаружи он красив и разукрашен, стены его высоки, но внутри, в сердцевине – пустота, ведь у Возлюбленного нет образа в мире вещей, кроме того, что мы даруем Ему и какой Он принимает из милости к сомну людей и джиннов. Асли разглядывает розу с широко раскрытыми глазами, а те отражают цветок, словно блестящие медные блюдца. Она зачаровано повторяет движения собеседника – тонкие пальцы скользят по уголкам внутренних лепестков, потом очерчивают внешние, вот Асли притрагивается к тонкому зеленому стеблю... и чары развеиваются, стоит коснуться шипа. Турция отдергивает руку, жмурится и по-детски слизывает кровь с подушечки пальца. — Вот почему я всегда больше любила тюльпаны, — она улыбается, чуть виновато, возвращая розу. — Они не колют в ответ на ласку. — Шипы можно срезать, но тогда исчезнет половина очарование, — Шахрияр шумно выдыхает, с трудом выталкивая из легких влажный, тяжелый воздух. — Пойдем, прогуляемся до фонтанчика и освежимся, а не то твоя жара убьет и несмертного.

••••••

Гюльхане в начале лета – дурное место. Иран терпеть не может жару в приморских городах, липкую, соленую, мерзкую жару, навязчивую – пусть и не столь навязчивую, как кружащие вокруг туристов продавцы сувениров и закусок с питьем – и гнетущую. От нее мысли текут вязким, мутным потоком, время от времени застывая, когда даже разум изнывает от усталости и скрывается в темной пещере бессознательного. Тогда тело движется само по себе, медленно, неуклюже, боясь прикоснуться зудящей кожей к промокшей одежде. Так и бредет его тело по парку, а Иран размышляет, что недаром почти все его города вдалеке от морей и их дыхания, делающего испепеляющий взор полуденного царя еще невыносимее, чем в солончаках... ...И все же, когда он чувствует приближение западного ветра с Золотого Рога, когда ощущает его поцелуй в пульсирующий от жара затылок, когда на коже остается мармарская соль, когда по телу бегут мурашки от прохладных объятий, а в ушах шумят волны, голубые, как небо, коронованные пеной и солнечным светом волны, и от их зова разрывается сердце – тогда Шахрияр понимает, почему Асли, столь яростно порвавшая связь с османским прошлым, так и не сумела переехать в Анкару. Он блаженствует в тени кипариса и любуется Турцией, подставившей лицо бризу, а потом нежданно для себя говорит: — Как-то Рум сказал мне, что тот, кто однажды услышал море и понял, о чем шепчутся духи великих вод, навсегда теряет покой вдалеке от него. — Он уже давно не «Рум», а «Юнан», — Асли мрачнеет, так что его сердце замирает, – как бы не разбередить свежую рану! – но через мгновение туча печали исчезает с лунного лика, и Шахрияр украдкой благодарит судьбу. — Но это правда. Когда мы жили в доме падишаха, я проводила во дворце десять месяцев, а он пять – и считал это заточением. Говорят, все дети первого, старого Рума выросли у Белого моря, а родня его убийц – у стылого Океана, Моря морей, и все они не в силах противиться этому зову. И порой мне кажется, что я слышу... Она вновь мрачнеет, но иначе: раздумывает, так что между бровей пролегает складка, словно девушка не может подобрать слов. Иран, конечно, понимает, что далеко не все можно передать словами-образами, словами-костылями для рухнувших с небесного дома и разбившихся о скалы мира людей, а потому он берет её за руку и мягко увлекает вперед, в тень от кипарисового ряда, и она не продолжает. — Что меня особенно забавляет, — Шахрияр усмехается и охватывает взмахом руки ближайшую тюльпановую клумбу. — Так это то, что в твоем «саду роз» роз почти и нет. Будь мы в Кашане, то и воздух был бы розовым от их аромата. Асли улыбается. — Прежде он был богаче, но простые люди сюда не ходили. А как говорил ты сам, сокрытая красота неполноценна. — Красота цветущего сада – особенная, — они останавливаются и на него вдруг накатывает печаль, смешанная с озарением, острым как горе: этот миг оборвется. — Она полна жизни. Царство же смерти – пустыня, а её дыхание – иссушающий ветер, что очищает кости от плоти. Он тяжело сглатывает, а Турция сжимает его ладонь и в успокаивающем жесте проводит кончиком пальца по щеке. — Ты переживаешь из-за него? Думаешь, ваш союз пошатнется? Он фанатик, да еще и молод, но... Иран перехватывает её пальцы и невесомо целует почти затянувшийся порез от шипа. — Боюсь, ты ошибаешься: не могу сказать, столь ли он юн, как хочет казаться, а его усердие едва ли истекает из ярости веры, но переживаю ли я? Нет, Лале, — он смотрит на нее с ужасом, словно попавшая в тенета бабочка, что завидела паука. — Я боюсь, что пустыня, вырвавшись, пожрет все сады мира.

••••••

Пустыня похожа на море. Бархатная гладь и ветра, взгромождающие волны в дни шторма, невыносимый зной над гладью и бури, поднимающие столпы до небес. Верная смерть для человека, осмелевшегося вступить на изменчивую, неверную тропу в одиночестве, крохотный шанс спастись – для сбившихся вместе людей, что изнывают от жажды и наваждения в штиль или же гибнут, разбитые, в непогоду. И – один-единственный цвет, сине-зеленый или бледно-желтый, от стоп путника до самого горизонта, до границ мира, где за исполинскими пиками Каф обрывается твердыня Земли, а соленые и пресные воды, смешиваясь в доме бессмертного праведника, текут до самого Трона. Пустыня похожа на море, но только на первый взгляд: море полно жизни, дивной и пугающей, от светлых прибрежных вод, над которыми носятся чайки и в синеве которых резвятся маленькие цветные рыбки, до самых темных глубин, где под невыносимой тяжестью обитают слепые создания, молящие Творца о пропитании. В пустыне же нет никакой жизни – владение отвергнутых тварей, обиталище диких духов, неуловимых, как мираж или лишенное дыма пламя. Пески же её хранят развалины городов, что древнее самого времени и что были столицами царств прежде, чем ожила глина, звавшаяся «Адамом», царств, низвергнутых раньше отсчета лет руками ангелов, царств, от которых ныне остались лишь сокрытые руины, жилище древних племен. Пустыня похожа на море, но этот сад не был пустыней. Он был оазисом – зеленым, полным свежести и цветочных ароматов, с водной гладью посередине, защищенный от песков высокими стенами. Вошедший тоже был облачен в зеленое – вот так и Хизр явился Мусе. — Мир тебе, брат, — произнес зеленый человек. Шахрияр поднялся в знак приветствия и протянул правую руку. Сауд ответил, на миг освободившись от длинного рукава – и в свете солнечных лучей казалось, что его рука отлита из чистого, тяжелого золота. Но наваждение спало, стоило Сауду вновь скрыться в одеждах. Какое золото, в самом деле? Шахрияр подумал, что смуглый араб видится ему отнюдь не золотым, а, скорее, красноватым, будто выточенным из сердолика. — Мир и тебе, брат по вере, — Иран позволил себе легкую улыбку: собранный, спокойный Сауд прилюдно всегда был дружелюбен и вежлив, но никогда не переходил черту панибратства и не любил многословия. Кивком он позволил Шахрияру вернуться на место и сам разделил с ним стол, усевшись в плетеное кресло. Оставалось лишь дивиться, насколько салафит проникся западной модой – и Иран дивился, но никак не выдавал этого ни лицом, ни жестами. — Позволь уважить гостя, — Сауд взялся за кувшин и разлил им кристально чистой воды. — Полагаю, не будет ничего слаще в этот день, жаркий, как и все прежние. Хозяин ухаживает за гостем, а гость обхаживает хозяина. По правда сказать, Иран пришел по делу, но можно ли спешить, словно твое перо подожгли, если приличие говорит иное: узнай у хозяина, как поживает он сам, как дела в его славном доме, процветает ли его хозяйство, благоденствуют ли его люди, хорошо ли правит его государь, как чувствуют себя его родичи и друзья, примирился ли он с врагами... Шахрияр с благодарностью избавился от воды в чаше, перебирая слова, точно четки, пока Сауд рассказывал о себе и семье – честно, но мало, не давая ни намека на разлады и ссоры, что уже годы бушевали меж арабами. — Могу ли предположить, зачем ты явился, брат мой? — Сауд посмотрел на него нечитаемым взглядом. Шахрияр внутренне чертыхнулся: всегда ведь умел заглядывать в души, но эти глаза были словно зеркало, отражавшее ярчайший свет. Или, быть может, пожиравшая свет пещера – темная, холодая и сырая. — Ты знаешь. Моя дочь. Залив. Сауд опустил чашу чуть громче, чем должен был – нет сомнений, что он продумал и этот жест. — Шахрияр, брат мой, ты просишь о невозможном. Даже сэр Керкленд, бывший хозяин, не имеет прав распоряжаться ни Бахрейном, ни прочими владениями в нашем Заливе. — В моем Заливе. — Это лишь имя, Залив, конечно, общий, — Сауд поднял руки в примирительном жесте. — Общий и свободный. Фарида – твой ребенок, но в ней есть и наша кровь, не забывай, и если она пожелает быть независимой – мы поможем, даже если придется противостоять тебе. Не иди же путем адитов и самудян. «Лицемерная сволочь», Шахрияр подавил рычание. Он говорил ему о смирении – тот, без чьего участия не обходится ни одна ссора в их краях. — Я не желаю ссор... Но Иран не дал продолжить: — Не желаешь, в самом деле? Должно быть, Аравию ты объединил мирной проповедью? — Здесь не было иных воплощений, кроме меня. Я не забирал ни одной подобной мне жизни, — невозмутимо, как прежде, но в голосе вдруг послышалось нечто новое – нечто, напоминающее скрип песчинок перед собирающейся бурей. — Может, не было, кто скажет теперь? Но оставим. Не ты ли терзал Оман в Бурайми и Йемен в Наджране? Но теперь ты, верно, помогаешь им от чистого сердца – и чистой ненависти к восстаниям против королей и султанов. Быть может, Сирия лжет, что тебе мил её разлад с Египтом? А сколько ты сделал, чтобы прекратить бойню между Яхуд, твоим дальним родичем, и родичами ближними – нещадно осыпал последних деньгами, мне помнится? Прошу, не говори со мной о миролюбии. Ирану вдруг показалось, что он ясно услышал зубовный скрежет. Попал. Сауд был странным с первого своего появления. Молодой – самый молодой из всех в их краях, последнее отродье Халифата, таившееся в глубинах Эд-Дехны, покуда нечестивый союз проповедника и эмира не выбросил его в большой мир. Молодой – и в это же время чересчур изворотливый, неуловимый, живучий, словно паук, перебирающийся от паутинки до паутинки. Ненавистный названным родичам, отвергаемый, окруженный страхом, что больше напоминал ужас путника, повстречавшего гуля... Но признанный после первой великой войны и, казалось, даже ставший главой семьи – вопреки силе и влиянию Египта, заботившегося о собратьях столетиями и бывшего хранителем Двух Святынь прежде Порты. Фанатик, жаждущий вернуться к первобытной чистоте и грубости веры, ненавидящий толкователей и вольнодумцев, но не принявший халифский трон и заручившийся поддержкой сначала Британии, а потом его отпрыска. Как и каждый из них, Сауд соткан из противоречий, быть может, так и должно быть, но нечто не давало Шахрияру – ему ли одному? – покоя, нечто, от чего ныл затылок и бежали мурашки. Но Сауд, казалось, не спешил делиться тайнами: подливая масла в огонь то тут, то там, отщипывая по кусочку от соседей, интригуя в семье, сводя и разводя родичей, он не спешил ни низвергать, ни возвышать других, не стремился ни к славе в Доме Войны, ни к безоговорочной власти в Доме Мира. Шахрияр не обманывался: Сауд двигался к некой цели, медленно, слишком медленно, чтобы другие, чей век исчислялся столетиями, смогли понять, но Иран прожил достаточно, чтобы приметить тянущиеся к Эр-Рияду нити. Чего салафит хотел на самом деле – торжества веры, триумфа семьи или целого мира для себя одного? Был ли он тем, за кого себя выдавал? Что на деле думал о родичах, соседях и врагах – и кого обманывал с большей охотой? — Я многое себе позволил, — Шахрияр приложил руку к сердцу и опустил взгляд, пряча торжество. — Прошу, будь добрым хозяином и прости гостя. Сауд кивнул и вновь наполнил чаши водой. — «Роза пустыни» зовется розой, но на деле это мертвый кристалл, — он взболтнул воду в чаше и отпил половину. — Не почитай себя видящим истинную суть вещей, пускай ты и воспитанник Анки. Истину знает один лишь Всемогущий, что направляет мои и твои деяния. Иран от души рассмеялся, а, отдышавшись, повел рассказ: — Один человек залез в сад к другому и стал красть плоды деревьев, приговаривая, что это Божий сад и он вкушает плоды Всемилостивого. Тогда садовник стал бить вора «Божьей палкой», пока тот не признался, что направляли его жадность и голод, а не воля Бога. Скажи мне, брат по вере, можно ли совместить Провидение и волю людей? Да, как кажется мне. Сауд, нежданно, усмехнулся в ответ: — Не для того ли Он создал геенну, чтобы наполнить её джиннами и людьми? Считай как угодно, сахир. — И вновь я слышу обвинения, которые нечем подтвердить, — Шахрияр развел руками, обнажая грудь перед невидимым ударом. — Если какое из искусств я практиковал, то только законное, и то – лишь в молодости. А что до Анки... откуда тебе знать, кто меня воспитал? Ты, как и Джонс, слишком молод, чтобы помнить древние дни. Такие, как вы – больше люди, чем духи, слепые к иным созданиям и иным мирам. — А нужно ли мне созывать свидетелей? Все знают, что ты зовешь себя маджнуном и шаиром и что в твоих силах творить то, что творили кахины, подслушивая беседы ангелов, — Сауд вновь усмехнулся, а потом зерцало его глаз треснуло: Шахрияр разглядел искрящиеся смешинки, и от этого его овеяло жаром хамсина. — Я слышал немало легенд, пока ждал своего часа, и многие из них рассказывали о тебе – о том, кто убил Белого царя джиннов и обманул царя Черного, разрушил Медный город, написал кровью невинных Книгу Ужасов, завладел Зульфикаром и побывал во Дворце Подземного пламени, вернувшись исполненным знаний, недоступных для смертных... «Шах ифритов», так тебя звали мои боязливые родичи? Да, шах ифритов, непобедимый и бессмертный, истинный победитель – тот, кто сумел заглянуть в будущее. — Ты сам-то не... не заглядывал в чашу Джамшида? — Шахрияр с трудом вытолкнул слова. «Он ведь... Он не может быть... Он видел, узнал, проник в мой разум?.. Невозможно». Шахрияр почувствовал бегущие по спине капельки пота и напряжение-щекотку меж позвонками. — Оставим, — отмахнулся Сауд. — Я не жду много от почитателя Фируза и мнящего свой язык выше языка Пророка. — Выше ли? Скорее, равным, ведь Писание было записано на наших языках в один миг, — Иран пересилил себя и заставил откинуться на спинку кресла в притворном спокойствии. Он открылся, должен казаться открытым и даже расслабленным, потерявшим чутье к опасности, и увести разговор в сторону – неплохой прием. — Впрочем, я и сам не жду много от брезгующего могилой матери Пророка. В этот раз Сауд рассмеялся. — О, говорит тот, кто был сокрушен первым Наследником Пророка, противясь и проклиная нас. — Когда птицы жаловались на соловья, поющего о любви к розе, царский сокол заковал его в цепи и привел к повелителю. Был ли он прав? Нет, но он был верен своему царю, пока тот не прозрел сам. Прошу, давай прекратим, мы – два столпа нашего края, нам не стоит ссориться. — Не стоит, — Сауд кивнул. — Потому я одобрю твой замысел объединить Залив, но на иных условиях, которые не затронут свободу моей семьи. А «черное золото» мы поделим. И тогда Иран позволил себе выдохнуть – шумно и довольно, избавившись от ноши. Он добился того, чего жаждал шаханшах и чего желал сам. Скоро Британия уйдет из Залива, насовсем, но край нельзя оставлять безвластным, а Шахрияр желал власти, даже когда пытался это отрицать – желал восхищенных и благоговейных взглядов тех, кто зависит от его милости, тех, кто обязан ему процветанием, тех, кто вверил ему мир на земле и море. Он хотел быть не повелителем, нет, лидером, избранным остальными, хотел быть благодетелем, пришедшим в тяжкий миг, чтобы помочь нуждающимся, и твердо знал, что в его силах помочь – помочь странам Залива, помочь Турции, помочь Афганистану, помочь Ливану, помочь, быть может, всей Умме правоверных, а не одним лишь шиитам. Он мог бы объединить все земли от пролива Чанаккале до Памирских гор, как в молодости. — Все, о чем я думаю – мир и справедливость, — Сауд положил руку на сердце. — Для моей семьи и всей Уммы, а когда-нибудь и для всей Земли. Разве ты не таков, брат мой? Но то, чего жаждем мы, может отличаться от того, чего жаждут те, кого мы любим и кем дорожим.

••••••

«То, чего мы жаждем...» Асли заснула вскоре после того, как они вернулись в квартиру: неожиданно побледнела, потерла виски и, плюхнувшись на диван, просипела, что её утомила жара. А через пару мгновений прикрыла глаза и уснула. Шахрияр прикоснулся тыльной стороной ладони к девичьему лбу – прохладный – и легко проскользнул в её разум. Увиденное не поразило: кровь, гнев, обида, месть, вера в свою правоту. Кипр, разумеется. Разумеется, у Ирана тоже начала болеть голова. А ведь Турция только начала оправляться от переворота и прочих бед, да и нервов ей Брагинский попортил немало, особенно в тот раз. Вздохнув, Шахрияр подхватил Асли на руки. Он уже бывал у неё дома и знает, где находится спальня – большая для одного человека, но Асли привыкла к роскоши Порты куда больше, чем готова была признать даже в самом горячем порыве раскаяния и презрения к себе прежней. На двухместной кровати могло бы поместиться, быть может, четыре или пять человек, но занимали её по большей части подушки. Шахрияр улыбнулся: когда родители боятся, что дети свалятся с люльки, то всегда обкладывают их подушками, и даже когда дети вырастают – память о первых годах и родительской опеке неискоренима. Он воспитал достаточно чужих детей, чтобы это знать, и даже своего ребенка Всемилостивый ему послал – однажды, может, в наказание, может, в награду. Переодевая спящую, он не мог выбросить из головы, что по годам Турция могла быть его дочерью. «Хотя моя Морварид старше – веков на пять-шесть, кажется». Его? Едва ли ей хочется возвращаться к отцу: он не застал её взросления и девичьего расцвета, погрязнув в цикле смертей и перерождений, в интригах и распрях, и она выросла, унаследовав от него разве что дерзкий язык и огненное сердце, но не его хитрость, а силу – лишь отчасти. Когда-то он не без гордости слушал арабов Залива, трепещущих перед её разбойничьими набегами: его крошка – его Мишмахиг, Аваль, Бахрейн, его маленькая жемчужная банбишн – стала мечом, занесенным над Аравией, отбросив тень до самой Мекки – но этого было недостаточно. И у него часто недоставало сил, чтобы защитить её от хищников, будь то близкий Оман, Британия или... сам Иран? Разве теперь он не будет для неё таким же хищником? Укрывая Асли и следя, чтобы она легла правильно и не портила шею, Шахрияр вспоминает, какую Морварид привел Грузия из португальского плена тогда, в годы Аббаса: злую, колючую, одичавшую. Разбойницу. Она не доверяла ему до конца, даже зная, что Персия идет по пути Али. Она не доверяла ему, даже несмотря на то, что была, наверное, единственным существом в целом свете, которому он подарил жизнь и даже нечто большее – одно из перьев Симурга, и одной из двух живущих женщин, – вместе с матушкой – которую он любил без оговорок. Она не доверяла ему, но все равно была дорога тогда и все еще дорога теперь – родная девочка и последнее напоминание, что его имперский титул нечто большее, чем бахвальство. Шахрияр гладит Асли по волосам и следит за её дыханием, – пока, к счастью, ровное, а значит, что сон без кошмаров – а сам думает, что сделал бы с тем, кто желал бы его дочь так, как он желает близкую и недостижимую Лале. Приговорил бы к участи Сумната, быть может. Когда возлюбленный Мансур был заключен в темницу, его спросили: «Что такое любовь?», и он ответил: «Вы увидите это сегодня, и завтра, и послезавтра». В тот день ему отрубили руки и ноги, на следующий день повесили, а на третий день пустили его прах по ветру. Он оставляет Асли в темноте, думая, что Сельджук не зря его невзлюбил. Домрул убил бы его еще раз за многое – за старших дочерей, конечно, тоже, и не одного Персию, но что он сказал бы, попытайся Шахрияр объясниться: что нет здоровья более желанного, чем эта болезнь, что если бы Солнце не любило Луну, то в их свете не было бы красоты... Что он никогда не встречал женщины прекраснее, чем она, желаннее, чем она. Разве можно взрастить нежную пташку-краснокрылку, а, отпустив её на волю, дивиться, что царский сокол ринулся следом? О, можно ли осуждать сокола, что стремится вернуться домой, прильнуть к груди своей госпожи и отыскать покой? Такова суть этой гордой птицы. Сперва Аллах научил ангелов не поклоняться никому, кроме Себя, а потом повелел преклониться перед Адамом. Связав Иблису руки и ноги и бросив в воду, Он сказал: «Остерегись, а не то промокнешь». «То, чего мы жаждем...» А чего он жаждет по-настоящему? Не думает же Сауд, что у них одни желания? Может, одни – если бы Шахрияр знал, чего хочет этот проклятый араб! Хотя догадаться несложно: слепой бы заметил, как Иран поднимает себе цену. Меньше всего его устраивало быть просто «союзником» или «партнером» для Джонса – он, конечно, был в чем-то лучше отца, прямолинейнее, искреннее, но и наивнее, неопытнее, даже глупее. Шахрияр ни секунду не сомневался, что сведения об их краях Альфред почерпнул из «Багдадского вора», «Седьмого приключения» и парочки ориенталистких книг времен «сухого закона». Нет, он думал о чем-то большем, о чем-то великом – о единстве и спокойствии, которые он мог принести остальным. «Я жажду изменить судьбу этих земель. Я жажду увидеть, как они вновь расцветут и станут сердцем человечества, каким были в пору моей юности. Я жажду озарить мир светом с Востока». Он был таким всегда: рожденный в годы проповеди пророка Зартошта, Шахрияр вырос и возмужал с мыслью, что цель его жизни – принести огонь истинной веры тем, кто пребывал во мраке, нечестивцам и невеждам, что молились дэвам и идолам. Он был чем-то большим, чем могучее царство или империя – он был оплотом небесной благодати в мире, погрязшем во грехах и пороках. И поныне он остается хранителем веры, пути Али, истинного наследника последнего пророка, единственным, кто в силах подготовить мир к приходу Махди. «Я не спаситель, но слуга спасителя». Но. Из спальни раздается сдавленный стон. Иран осторожно возвращается, стараясь не скрипеть дверью, и присаживается на кровать. Лицо Асли, бледное и блестящее в тусклом желтом свете лампы с гостиной, сейчас больше всего напоминает лунный диск, что порой ярко сияет ночью, но чужим, отраженным светом. — Не волнуйся, — он кладет ладонь на её холодный лоб и, пусть ненамного, исцеляет израненную душу и терзаемое ею тело. Что бы ни говорил Сауд, но магии у шаха ифритов осталось совсем чуть-чуть, едва хватает для бьющейся у врат пери. — Ненавижу, — горячий шепот вырывается из посиневших губ Турции. — Ненавижу его и брата. Ненавижу их за то, что родились. Ненавижу за то, что прожили достаточно долго, чтобы встретить меня. Ненавижу за то, что научилась ненавидеть его. Нен-а-а... Она захлебывается кашлем, но, стоит Шахрияру кинуться помогать, широко распахивает глаза. Взгляд у неё ясный, а щеки алеют. — Прости, — последний раз откашлявшись, Асли восстанавливает голос. — Все мы болеем, — он пожимает плечами. — Наши тела несмертны и не поддаются человеческим недугам, чем мы с радостью пользуемся, но все же они тоже стареют, болеют, страдают и умирают, когда приходит время. Тебе нечего стыдиться. — Прости меня за другое, — она улыбается, но он проклинает себя, видя за этой улыбкой вину и раскаяние. — Ты говорил мне, что глупо влюбляться в провинцию. Я была молода и верила, что беды нас никогда не коснутся, но они ведь случились. — Тебе нечего стыдиться, – повторяет с нажимом Шахрияр. — Наши тела несмертны, а души привязаны к миру куда крепче, чем у людей, так что порой мы много раз облекаемся в плоть, но все же чувствуем то, что могут чувствовать люди. Мы тянемся к теплу любви и нам обидно и больно, когда пламя жжет. Мы ошибаемся в выборе половины. Я сам предупреждал тебя лишь потому, что, будучи молод, совершал те же ошибки и теперь предугадываю их со стороны. «А еще я желал тебя столь сильно, что наговорил бы любую чушь, лишь бы ты на миг забылась и полюбила меня». Асли ничего не отвечает и обнимает его, уткнувшись носом в грудь. Но – Турция сама для него одно большое «но». Иран все понял, стоило как-то обронить, что их с Пакистаном союзу следует превратиться в настоящую силу. Тогда Асли округлила глаза и в ужасе залепетала о том, что они не справятся, борясь с Брагинским и Джонсом одновременно, что три – такое малое число, что Ирак ушел от них, а Саудия отказался мягко, но безоговорочно, что союз с Израилем нельзя выносить на публику, а иных и в расчет брать не стоит, и так продолжалось едва ли не до заката. Турция довольна тем, что имеет, и мысли о переменах бросают её в дрожь. А ведь даже племянница была иной. Пакистан, Закия, мала ростом, явно в мать, но без хиджаба похожа скорее на мальчишку-недомерка, чем благочестивую мусульманку, и нрав с языком соответствующие – особенно, когда эта бача-пош рядом с ним, терпеливым дядей. В ней есть жажда драться и побеждать, есть страсть к лидерству, как это бывает у юношей, не успевших себя проявить, и мужчин, не нашедших подходящего места. Многие воплощения таковы: в них что-то от мужской природы, что-то от женской, с перевесом в ту или иную сторону, отнюдь не вечным, а некоторые, вроде Индии, легко перетекают из обличья в обличье и не признают человеческих ограничений. Но Турция была из другой породы. Все мужское, – очень немногое – что в ней оставалось со времен последних падишахов, исчезло в Республике. Шахрияр разглядывает её, взвешивая мысли, когда Асли поднимает голову и бормочет извинения вперемешку с благодарностью: лицо, глаза и взгляд, фигура, повадки – все круглое, мягкое, воплощение женственности. Она могла быть суровой, но даже так – слишком по-женски у неё получается. Неудивительно, что многие мечтали овладеть ею – и наверняка мечтают до сих пор. «Провались в геенну, Брагинский». — Ты, — Асли облизывает губы и, крепко скомкав его рубашку, с надеждой поднимает глаза. — Останешься сегодня? «То, чего мы жаждем...» — На неделю. Нам еще предстоит множество бесед – не слишком-то приятных. Но, прошу, отдохни хотя бы этой ночью, — Шахрияр улыбается и вновь привлекает её, а Асли жмурится, смущенно и счастливо, и обнимает его в ответ. — Прости и за то, что так много думаю о себе, — раздается сдавленный голос у его сердца. — Я совсем забыла, что ты настрадался с Ираком не меньше, чем я с Кипром. Он не отвечает, а только гладит её по спине, пока девушка снова не засыпает. «Порой мне кажется, что все, чего я жажду – быть пылинкой, пляшущей в лучах серебряного солнца ночи».

••••••

— Ты назначил мне свидание в Самарре, Касим. Иран любовался Золотой мечетью: сияющая, подобно огромному, темному солнцу, опустившемуся на землю, будто впитавшая благословенный фарр имамов, она вот уже полстолетия служила доказательством его собственной веры, щедрости и раскаяния в грехах прошлого. О, сколь многие храмы возвели и обустроили грешники! Шахрияр невесело рассмеялся: глупые мысли в глупом месте. Едва ли Касим пригласил его в укромный угол, – крышу двухэтажного домика в «спальном» районе, под тень цветастого навеса – ради благочестивых разговоров. — Считать ли это намеком? — Шахрияр позволил себе оскалиться. — Мне казалось, что в святом месте ты будешь сдержаннее. На что я рассчитывал? — а Ирак позволил себе закатить единственный здоровый глаз. — Помнится, ты и малак аль-маут неплохо ладили, так что обмана я не замыслил. Нам просто нужно поговорить о твоем аятолле-бунтаре. Левый, стеклянный глаз шевелился редко, когда Касим сильно болтал головой, и от этого мертвого взгляда даже несмертному было не по себе. Шахрияр, разумеется, знал, что их тела прочны, но всему есть предел: некоторые раны не заживали, оставаясь напоминанием о чем-то или ком-то, навсегда изменившем судьбу страны. В тот проклятый год Касим не просто лишился Дома Мудрости – он перестал быть халифатом, сердцем и главой Уммы, он потерял силу и здоровье, плодородие земли и процветание городов, о которых нынешний Ирак мог разве что мечтать. «Нет, он не лишился – желтолицый язычник лишил его». Шахрияр с ненавистью вспомнил монгола, сам ведь немало горя перетерпел от кочевников, но сумел подняться и из этого пепла, а Касим – нет. И жалости к бывшему воспитаннику и слуге было немного. — Да, мальчик, в святом месте, — Шахрияр протянул руку на юг. — Там твоя столица, Божий дар и дар мой, там и Кадимия, а дальше – иди прямо и попадешь Неджеф, поверни на запад и попадешь в Кербелу. Мы в огромной галерее пред исполинской мечетью, гробницей наших имамов-мучеников, что спят в ожидании Дня Суда, Дня Справедливости и Дня Гнева, когда их убийцы познают вечный Огонь. Я сам храню Мешхед и Кум, но могу лишь завидовать тому, в чьих землях покоится истинный Наследник, Лев Йездана, рядом с которым я – просто котенок. Шахрияр шумно вздохнул: закрыв глаза и широко раздув ноздри, он дождался момента, когда грудь заныла, а потом резко выдохнул. — Но что делаешь ты, мальчик? Ты из раза в раз навлекаешь на себя беды. — Я из раза в раз бегу из твоей тени. Иран откинулся и еще раз оглядел Касима с ног до головы: тонкий, кривой, дрожащий в своих непомерных одеждах, смуглый, будто невольник из Хабаша, искалеченный. Касим заметил его взгляд и рассмеялся, но лучше бы заплакал. — Брезгуешь? Ты сделал меня таким, Персия. Ты был первым из несмертных на моем пути, на пути ребенка, рожденного из смешения глины в болотистом, иссохшем от дыхания пустыни краю, одинокого, всем чуждого ребенка, вскормленного газелью и учившегося подражать языкам зверей и птиц. От тебя я впервые услышал человеческую речь, от тебя узнал, что люди умирают, что сменятся десятки, если не сотни поколений, прежде чем я достигну зрелости, что я должен ценить свою жизнь выше их, коротких, обрывающихся по малейшему капризу судьбы. Я рос, и вот мне достались земли, что принадлежали величайшим из царств древности, я был властелином половины известного мира, я был рабом и слугой, но одно я увидел ясно: мы – племена, народы и царства – важнее людей, ведь мы жили до них и будем жить после них, а земли – степи, пустыни, болота, горы, реки, берега морей и озер – важнее, чем мы, ведь они стояли до нас и будут стоять когда от нас не останется даже памяти. Это земли навязывают нам судьбу. От себя не уйти, Персия: мой край звался Землей Двух Рек, и веками его хозяева покоряли соседей от Белого моря до... — Довольно, — Шахрияр поморщился, обрывая монолог Ирака резким, болезненным взмахом руки. — Я понял, к чему ты клонишь. Возомнил себя наследником Вавилона? «Шуубийя, а ведь прошло больше тысячи лет». Иран не знал, стоит ли радоваться, веселиться или сокрушаться, ведь поверить было невозможно: арабы пошли по его собственному пути! Да и мог ли он звать их «арабами»? Нежданно они вспомнили, что в их жилах течет не только кровь Исмаила – а у иных она появилась отнюдь не с рождения! Будь то Египет, играющийся в фараонов, или без устали напоминающая о финикийском корне Ливан, или магрибский «квартет», эти пираты, у которых в жилах было больше морской воды, чем чьей-либо крови... А теперь и Ирак? Но Хасан и Сальма в самом деле от старухи-Египет и старика-Финикии, а что же Касим? — Я не стану попрекать тебя асабией, поскольку сам грешил и грешу, – замечу, впрочем, что лишь защищался от натиска иноземцев, оберегая язык и культуру, созревшие и прославившиеся задолго до последнего из пророков – но не ставь себя в один ряд с Вавилоном. Я знал его, Касим, я убил его, за века до твоего рождения, и у него никогда не было детей, что могли бы породить тебя. В твоих людях его кровь, потому что кровь людей не меняется тысячи тысяч лет, но в тебе нет его духа. Ты просто... Иран прожевал нижнюю губу, содрав кожу, прежде чем выплюнуть: — Просто мое блеклое отражение. «От себя не уйти». Да, не уйти, не с такими соседями. Шахрияр почувствовал, что челюсти свело от досады и злости – на Касима, на старика-Вавилона, преподавшего мальчику из Аншана первую, горькую мудрость, да и на самого себя. Неужели он правда был таким дурным – как человек, как империя? Почему, почему, почемупочемупочему все они – Грузия, Армения, Саудия, Афганистан, Индия, даже Бахрейн, а вот теперь и Ирак, все они до единого, не перечислить – каждый раз напоминали ему обо всем, что он сотворил. Его воспитанники, его названная семья, его враги, его родичи по крови, его соседи, даже его собственный ребенок – все они говорили, кричали и молчали лишь об одном: «Мы помним, что ты делал раньше, Шахрияр. Мы доверяли тебе и любили тебя, но ты предал наше доверие, воспользовался нашей наивностью. Мы восхищались тобой, но ты унизил нас, поработил нас, поругал нашу веру. Мы хотели мира с тобой, но ты жаждал войны. Мы помним, как ты бросил нас, когда был нам нужен. Мы помним, как ты обагрил шамшир в нашей крови, как складывал пирамиды из голов наших воинов, как похищал наших людей, детей и женщин, тысячами тысяч. Ты – чудовище, Шахрияр, ненасытное до страданий малых и слабых, желающее низвергнуть сильных – всех, кроме себя одного. Ты не великий мистик и не просвещенный, не боговидец. Ты такой же, каким был всякий, севший на трон Нимруда, на трон Заххака. Касим, что я с тобой сделал? Я лепил тебя, словно куклу из глины, учил тебя бесправию, нашептывал лживые речи, насиловал твой разум. Ты больной, сломленный мальчик, каким я тебя сотворил. Гюрджи, я... я не хотел делать больно тебе, брат мой, не хотел делать больно нашей сестре, просто вы бросили меня ради Рума, я так испугался, что останусь один, я... Морварид, крошка, я не хотел оставлять тебя, просто они убили меня, просто я жаждал мести и... Асли, неужели и с тобой я уже делал нечто подобное? Неужели сделаю еще раз?» Иран бредил. С ним так бывало: он погружался в темное, холодное озеро памяти и тонул. Лишь невероятным напряжением воли он вырвался из плена и возвратился в тело, но все равно пробило на пот – холодный, как воды страшного озера, что отражало все его ошибки и неудачи. — Эти земли слишком стары для тебя, мальчик. Ты живешь на могиле мертвеца, который был колдуном могущественнее, чем я или ты когда-либо, и колдовство его было черным, как ночь в аду. Само твое имя – ветхая ноша, что была древностью даже в годы моего детства. Я лгал: не от моей руки погиб Вавилон. Я разрушил его тело, но этого недостаточно, чтобы убить несмертного. Он умер, потому что был старым, старым и уставшим, Касим, и уже не мог измениться. Не призывай на свою голову судьбу мертвеца, иначе я приду и возьму твое сердце, как сделал с ним, и Две Реки вновь будут моими. Ирак побледнел, но смолчал. Он всегда становился молчаливым, когда Шахрияр был рядом, и тот чувствовал мерзкое удовольствие от тиранической власти. Касим боялся, все еще боялся воспитателя и бывшего господина, а, может быть, всегда будет бояться – когда-то Иран слишком глубоко проник в разум мальчишки, до самых мрачных глубин бессознательного, и вырезал простую истину. — Но вот что я скажу тебе напоследок, — продолжил Шахрияр, когда в лучах увядающего Солнца купол Золотой мечети загорелся багряным, словно кровь, пламенем, лишенным дыма. — Зови себя, как хочешь, рисуй самую лестную родословную, ненавидь своих родичей или женись на сестре, мне плевать. Но помни, что говорил сегодня: от себя не уйти. И ты не уйдешь, не забудешь и не сможешь заставить других забыть, как прислуживал мне, как предал семью в сговоре со мной, как был моим. Беги, беги из моей тени, мальчик, пока не выдохнешься, но помни, что ты в нее возвратишься.

••••••

— Америка хуже Англии, Англия хуже Америки, а Советы хуже их обеих, и каждый из них хуже другого и каждый из них пакостнее другого. «Неужели я обречен? Обречен быть врагом – врагом Израиля, врагом Саудии, врагом Египта, врагом России, врагом людей Запада, даже твоим врагом, моя Лале?» Шахрияр сжимает гудящие виски, пока пальцы не начинают неметь. Проклятый Ирак, он-то всего и хотел, что использовать его как место ссылки Хомейни – наказать аятоллу, а не дарить новую паству. Но некоторые люди будто созданы для чего-то невероятного: пули облетают их, болезни и недуги не в силах одолеть их, а толпы собираются вокруг них, пока былые авторитеты перешептываются за спиной. Перед носом вдруг появляется роза, еще одна, и вот Иран замечает полную вазу. Конечно, он попросил Асли украсить кухню. Он поднимает глаза от стола и встречается с улыбающимся девичьим лицом, а сам выдавить улыбку не в силах, боясь расшевелить головную боль даже движением мышц лица. Но аромат свежих роз прекрасен и любим им, и Шахрияр расслабляется, по крайне мере немного и ненадолго. Он осторожно берет самый красный и большой цветок, целует и прижимает к глазам. — Алая розы – часть Божественной славы. Турция мурлычет возле шкафа, доставая заварной чайник, расписанный изумрудно-золотыми арабесками. — А я приготовила подарок, — она встряхивает мешочком с чайными листьями. — Это лахиджанский. Тебе с имбирем? Ах, печенье тоже есть, а еще... Иран смеется, громко и легко, чувствуя, как беды и горести падают, словно сброшенные доспехи после битвы. — Должно было произойти чудо, чтобы ты начала день не с кофе. Если я еще не утомил тебя, то завари с цветком апельсина, моя голова будет благодарна до скончания веков. Асли отвечает смехом, звенящим и заразительным, точно девочка с тюльпанами в волосах, кивает и бежит за припасами, а Шахрияр возвращается к розе. Алые лепестки медленно, один за одним, опадают.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.