ID работы: 6037673

Цветочный сад

Гет
R
Завершён
Горячая работа! 16
автор
Размер:
71 страница, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 16 Отзывы 4 В сборник Скачать

Тюльпан (2)

Настройки текста

На куски разделили этот мир, Кроме воздвигнутого камня ничего не осталось. Закрыли мне пути к селению друга, Кроме бездумной головы ничего не осталось. Кого я считал друзьями — вышли врагами, Ныне они сожалеют о содеянном, Даже старые друзья пошли против нас, Кроме сломанного саза ничего не осталось. Я не падишах, чтобы восседать гордо, Создавать войска, отправлять солдат, Нет даже дара, чтобы принести другу, Кроме слез из глаз ничего не осталось.

Красный. Всюду — красный. Она тонет в багряной бездне: красный ударяет в ноздри и заполняет глотку, скользит в ушах, течёт по спине и ласково душит шею, стягивая узлом склизкую, тягучую хватку, от которой мышцы мякнут плавленным воском. От красного железный привкус и соль на губах, от красного запах свежепролитой крови, крови, — она тонет этой ночью, когда лёгкие переполнены, и от каждого вздоха в груди мерзко щёлкает, когда она беспомощно трепыхается и теряет надежду, не в силах разомкнуть тяжёлых век, пока давление переламывает кости и виноградинками давит органы. И этой ночью она умирает, стоит замереть и выдохнуть, разрываясь от хлынувшего внутрь жидкого огня. Лопается мясным шариком. Асли просыпается в темноте, ещё слегка разбитой зябким утром. Тело липкое и одеяло холодное от пота, под глазами жгутся дорожки слёз, между рёбрами глухо рычит боль. Она выскальзывает из постели и быстро распахивает окно, жадно вдыхая сухой воздух Шираза. С раздражением мелькает мысль, что она в гостях и нехорошо спать без одежды, но по коже скользит ветер, и бегут мурашки, и Турция про себя отмахивается. Жуткие сны — в которых она тонет в крови, порой оказывается пронзённой насквозь полумесяцем-ятаганом, порой падает под разваливающиеся минареты Айа-Софии, порой лежит, брошенная, в разорванном платье и с перерезанным горлом, много чего бывает, хотя чаще удушье и кровь — терзают редко, но вечно не вовремя. Быть может, они родились в пыльной ловушке Анкары, нелюбимой столицы и большой деревни в глубине страны, ничуть не похожей на прибрежный Стамбул, или из жалости к самой себе во время войн, неудачных в последние века, или из скучных зверств, привычных для павшей и разлетевшейся на осколки империи. Асли не знает и боится узнать, но её кошмары — одногодки с Республикой. Турция шумно выдыхает, разгоняя остатки страха. Поймав багровые отблески рассвета на горизонте, она подмечает с грустью, что осталось совсем чуть-чуть и муэдзин пробудит город. За годы Кемаля она отвыкла от родного призыва на арабском и лишь недавно вновь услышала тёплые сердцу строки. Мустафа не любил обрядов «бедуинский веры», и Асли не смела спорить с волей второго отца: двадцать восемь лет она не появлялась в мечетях, зато ходила к выписанным учителям и зубрила последнее слово науки. Но привычку убить сложно и заснуть в предрассветные часы не получалось, так что дома она, раскрывая глаза поутру, уходила пить кофе и листать книги. Или курить, когда из снов выталкивали кошмары. Сигарет с собой нет, а вот кофе можно и выпить. Асли надевает целомудренный розовый халат до пят, любезно врученный хозяином дома, хорошенько затягивает пояс и выскальзывает из спальни. А она, к слову, тоже хозяйская — дом-то маленький, да и Турция никак не могла убедить друга, что ему необязательно спать на диване. Удобно, что Иран вовсе не спит. Никогда. Время от времени она просыпалась раньше положенного, — за водой или проветриться — и всякий раз Шахрияр был чем-то занят. Она не решалась отвлекать, а он не замечал или не обращал внимания. Вот и теперь он сидит за столом в гостиной, склонившись над книгой и стискивает между пальцами ручку. Не сдержавшись, она мягко подкрадывается к нему и заглядывает через плечо. Он пишет книгу сам, и не только пишет: на одной странице змеятся строчки насталика, а на другой неловкий карандашный рисунок. Иран пару раз перелистывает, и так всюду. За века он стал неплохим художником, она признаёт легко, но выдержки линий и цельности мыслей всё равно недостаёт. — И что тут у тебя, м-м? — приобняв, она кладет голову ему на плечо и невзначай хлопает ресницами. Шахрияр, вздрогнув, тут же замирает и не думает прогонять. Он редко возражал, когда она оказывалась близко, и Турция по привычке смелеет, прижимаясь так, что её дыхание оседает у него на щеке, а грудь упруго утыкается в спину. Он молча прикрывает книгу и стучит по золотым буквам на переплёте: «Из тысячи ночей». — Из другой тысячи ночей, — со смущённой улыбкой поправляет Иран. — За последние... Лет шестьсот-семьсот у меня скопилось немало воспоминаний. — Интересных? — Асли вдруг замечает, что от него больше не пахнет розами, и морщит нос. — Не хуже прошлых. Хоть в прошлый раз у меня был Ирак... — Ну так если захочешь совета, то теперь — есть я. Подол халата шуршит в сторону кухни, а Шахрияр растерянно захлопывает книгу.

••••••

Одним днём в сырой осени тридцатых, по брошенному и подаренному новой хозяйке дому в Анкаре расхаживал холёный мужчина, обмахивая шляпой распаренное лицо. Асли сидела перед ним, покорно опустив голову и вторила эхом его речам. — Бог превелик. Быть может, всё, что она делает — неправильно. Быть может, она своими грязными руками, чёрными от осевшего пепла войн, разорвала круг справедливости, ведь опора правления — Закон, а опора Закона — падишах, но теперь нет ни того, ни другого. «Аллах акбар». — Танры улудур. Слова ползли желчью по горлу, оседали горечью на языке и вырывались сквозь зубы гнилым дыханием времени, которого она не застала и не желала знать. — Нация. «Миллет» — звучало слово, и разноцветные и разноголосые звенья крови сцеплены верой лучше огня. — Улус. В голову полезли жёлтые, выгоревшие морды кочевников, исполосовавших её земли столетия назад, но Асли изгнала воспоминания о юности прочь. Новый отец говорил, что родство с дикарями, втоптавшими Умму в грязь — почёт, не позор, и нечего звать детей именами арабов да персов, нечего думать о вере, когда в моде — грузные семьи языков, разбегающихся по миру быстрее туч по небу. Мужчина остановился. Она задрожала и подняла голову, встретившись взглядом с его колдовскими глазами — голубыми-голубыми, таких в здешних землях отродясь не было, но он ведь сам из утерянной Румелии. — Ты. Она набрала воздуха в грудь, чувствуя, как лёгкие распирало, а в сердце вонзались щепки разбитой славы. «Memalik-i Mahruse», она перекатывала слова во рту, не решаясь расцепить вмиг окоченевших губ. «Diyar-i Rum», душа противно ныла, требуя возразить и защитить зверски растерзанную половинку. «Devlet-i Aliyye-i Osmaniye», никак не получалось задушить собственный зов, ставший чужим сквозь толщу веков, сквозь блеск поражений и несмываемый позор побед. — Türkiye. Мустафа похлопал её плечу. — Помни, что я дал тебе этот дом и имя. Постарайся сохранить их — ради себя. Пристроив шляпу на голове, он изящно развернулся и оставил Турцию наедине с прошлым, крадущимся по пятам — она слышала, как когти голодного серого волка скрежетали по полу, и хлопала ненасытная пасть совести.

••••••

Жаловаться она не любит, да и не хочет — прежде не любила, а сейчас прошло время жалоб. И прошло время глупой, заносчивой, самовлюблённой Порты, всю жизнь прятавшейся в убежище султанского двора. Да и с чего бы роптать? Мустафа — второй отец для Асли, первый отец для Турции, для её Республики, воздвигший на дымящихся руинах крепкое, сильное государство, за которое почти не бывало стыдно. Пусть он не был другом веры (и, как порой кажется, не хотел видеть её мусульманкой), но он же спас её от христиан, тянущих руки к телу Порты, он же первый всерьёз задумал спаять из горстки мусульман в Анатолии, согнанных со всех концов империи, нацию. Турция никогда не забудет, как билась в припадках на исходе великой войны, как, больная и израненная, сбежала из-под присмотра Британии и оккупированного Стамбула, как добралась до Анкары и, уцепившись за пропахший гарью мундир Кемаль-паши, умоляла спасти её, рычала зло и обречённо, с трудом веря, что у него нет права бросать её. И она благодарна ему за всё: за то, что не дал ей упасть и заботливо укрыл, пока хоть один чужак оставался на их земле, за то, что дал время собраться с силами и смотреть без страха на толпящихся соседей, за то, что вдохнул жизнь в Республику, зажатую между скривившейся от досады Европой и красным чудищем на севере. Кто посмеет сказать, что он не стал ей отцом? Кто посмеет сказать, что он не держал на руках новорождённую, окровавленную, когда, забросив Турцию на спину, тащил её до Стамбула, а потом обрезал ей пуповину — уничтожил халифат и дал столице законное имя, искупал в водах победы и посыпал солью перемен. И дал ей имя. Не титул и не звание. Имя. «Türkiye» — выбито на карте мира, пусть и звучало обидно, на манер простолюдинов, но она привыкла. «Aslı Korutürk» — выцветшая печать в паспорте и неувядающий смысл. Она станет истинной защитой детям. Куда тяжелее было, когда Мустафа, поглядев на подопечную, скривился и властным взмахом руки сорвал чадру. Всего-то платок улетел, открылись тёмно-каштановые волосы и аккуратные ушки, а Асли показалось, что её на виду у солдат раздели догола и швырнули в лужу. Чудом Мустафа не увидел слёз, не услышал жалобных всхлипов. И не узнал, что, кроме встреч с ним, Турция никуда не желала выходить, с трудом держась на улице, чтобы не сбежать домой, спрятав лицо в ладонях. Лет, кажется, десять, она никому из соседей не показывалась, но всё же поборола и стыд, и страх, и разочарование. Стыдно было за свои прежние слабости, за дурной характер, за капризные выходки. Столько лет воротилась от перемен, столько лет бранила революционеров и восхваляла былые высоты успехов, а всё же пришла к тому же: нет больше халифа, в школах учат небылицам, что с усердием сочинял президент, нет старых одежд и нет варварских нравов, нет даже своей культуры, не напоказ, ведь это может не прийтись по вкусу гостям. Страшно было за свою душу: Мустафа строго запретил появляться в храмах, разогнал тарикаты, близко к ней не подпускал учителей веры и приказал забыть о Коране, забыть сокровенное бормотание молитв, забыть витиеватые измышления суфиев. Асли тряслась от ужаса, стоило президенту обронить, что, если призадуматься, ей стоило бы стать христианкой — там у нации больше свобод. И горько было, невыносимо горько смотреть, как менялась — пока ещё не до неузнаваемости, но лишь пока — её страна. Всегда горько, когда времена скачут, а ты не поспеваешь: Асли с трудом бежала за переливающимся из мира в мир языком, из которого Кемаль беспощадно вырезал огромные пласты, и она больше не могла прочитать вязь на могилах, не узнавала раздающуюся эхом в голове речь и сама себя не понимала. И куда же поспеть? Теперь и жена разводится с мужем, и честь защищать необязательно, и с чужаками водиться можно, и наука-то важнее ветхих богословов. Турция порой ходила по улицам городов, — с новыми дорогами, освещённых, шумных, задыхающихся от нахлынувшей деревни, с молчаливыми мечетями и дерзко звенящими клубами, с дымом заводов и гудящими машинами вокруг — ходила, обняв голову, и не могла поверить. Надо бы радоваться. И она рада! Рада, что жива, рада, что далека от бурь политики, рада, что, пусть порой сильные и бросают на неё похотливые взгляды, из раза в раз проходят мимо и не рушат страну. Рада, что не осталась в одной только музейной выставке, как хотелось многим, и рада, что, гонясь за поездом эпохи, успела запрыгнуть, пусть едва не переломав ноги. Рада. Рада, что Республика выросла и научилась не слепо подражать отцу, но идти по своему пути, пусть и вопреки его воле. Рада, что спустя столько лет она научилась принимать прошлое, пусть оно с трудом сплетается с мифами молодой нации. И всё же — так ли верно? Стоит ли? Развеял бы кто её сомнения, поговорил бы. Но Мустафа не понимал, Исмет не понимал, да кто бы понял? Тот, кто сам режет себя без жалости. В бурные пятидесятые Турция вспомнила о первой в новой власти дружбе.

••••••

— Я подумал, что тебе не хватает моря. Выпив кофе и дождавшись дня, Шахрияр усадил её в машину и увёз далеко, к Сузам и дальше, к бирюзовой глади моря, по которому она уже успела соскучиться. Асли жадно втягивает запах соли, кораллов и водорослей, тянущийся с Залива. Море синее, тёмное, с пышными ожерельями пены, могучее и спокойное, совсем непохоже на зелёные переливы вокруг Стамбула, ласково лижущие ступни города и норовящие выскользнуть на берег, но такое же, как и у неё, заботливое, ласково согревающее детей свежим дыханием. Турция поворачивается, лучась от счастья: в светло-карих глазах искрами бегают смешинки, расцветает ярко-розовый тюльпан улыбки и сверкают жечужинки зубов, загорелая кожа блестит крепкой бронзой на Солнце, и щеки румянятся от щемящей радости, и ветер, свистя, играет с её волосами, добив укладку, но она ничуть не расстроится. Иран смущается, — легко заметить прилившую к лицу краску — но скрывает взгляд за тёмными очками и улыбается в ответ, проглотив фальшивую раскованность. — Спасибо, — она ненадолго опускает глаза, и голос выходит чуть хриплым. Шахрияр машет рукой, — пустяки, не беспокойся, он всегда так делает, хочет убедить, что ему ни за какие жесты доброты платить не нужно — а потом лезет в машину: прихватил с собой еды и воды, но, на удивление, первым делом достаёт соломенную шляпу и крем от загара. — Пекло страшное, не обгори. Шляпа ложится на её взлохмаченные волосы, и затылок больше не разрывается от жара, а Иран вновь лезет за вещами. Асли вздыхает и падает на расстеленное полотенце, уже горячее от песка и гальки. Она не может взять в толк, почему он так ведёт себя с ней — и почему ей это нравится. После договора о дружбе они толком не общались: были визиты кичливого Резы-шаха, потом частые письма, в которых становилось всё меньше честности, зато много неловких советов, ведь он-то не знал обо всех проблемах, а она знала об отброшенной Республикой тени, был наспех собранный, недружный совет Саадаба. Была новая война, от которой она чудом скрылась в тени крушащих друг друга гигантов, а он оказался сметён в пыль. А потом Турция выросла и перестала слепо исполнять указки Кемаля, но тут же обнаружилась пустота — не с кем было поговорить, не с кем поделиться, совсем не опытом, а вечными проблемами и беспокойствами. И в один из одиноких вечеров в обнимку с бутылкой ракии Асли поняла, что ей нужно. Не могучий союзник — где-то над головой маячили беспокойные Америка и Британия, разрывая оковы колоний и неустанно выковывая новые, не прилежно-пресный сосед — недобро косились и кривились, но жали руки балканцы и арабы, не старый, впившийся в душу враг — порой разминался Россия, заглядывая сквозь Чёрное море, порой она переглядывалась с Грецией, оживляя призраки умерших чувств, и даже не любовник, готовый предать и исполосовать сердце. Нет-нет, всё — не то, всё — мучение и вечный голод, бесконечная жажда обмануть и оказаться обманутой. Ей нужен был друг. И Иран не обманул её. Он не пытался вырвать нежность, не требовал ответов, не ждал признаний. Он заставил её поверить, что всё между ними прошло, и Турция поверила, ведь очиститься хотелось нестерпимо. Он слушал её внимательно, он хвалил и возражал, он временами спорил, но соглашался остановиться. Он водил её по красивейшим местам и часто говорил, будто сам с собой, но погружая её в реки тысячелетий и, пусть ненадолго, освобождая от груза собственной памяти, давящей на плечи за пределами его земель. Он... он старался одевать её потеплее зимой, прикрыть голову и плечи жарким летом, весной и осенью дарил распускающиеся цветы, сплетённые в искусные букеты, и порой делал для неё зелёные венки, покупал сладости и лимонад, силился — и весьма успешно! — развеселить и сам укрывал смех, пока она не ударяла его по боку, и шумно хохотал, обнимая её за плечи. Асли чувствует рядом с ним нечто столь смутное, столь сокровенное, столь теплое и мягкое, как бегущий между пальцами пушок котёнка, скрытое в душе под покрывалом времени, что сама с трудом решается прикоснуться к горящему огоньку в груди, пробуждая угасшие радости. И нежданно понимает, разглядывая его фигуру: отец, baba, ata, — и в одном звуке прячется весёлая пташка из роскошной Коньи, безумно любившая отца, и взрослая девушка, видящая в древнем, чуть меньше мира, друге совсем иного мужчину. И помнящая гладившие её по макушке мозолистые руки и колющую щёки густую бороду, помнящая полные гордости глаза, когда она — в четыре года, четыре месяца и четыре дня — взялась учить Коран. Помнящая, как воин в белоснежном тюрбане, стоило ей загрустить, откладывал дела и подхватывал её на руки: «Моя маленькая лунная хатун, расскажи, чем я могу развеять твою печаль?». «Луноликая, если ты вдруг захочешь — приезжай и не стесняйся». «Не будь такой занудной! Нет проблемы, которую нельзя решить. Я в тебя верю». «Асли, улыбайся почаще, тебе это идёт». Шахрияр опускается рядом с ней и протягивает бутылку лимонада. Стягивает очки и растягивается на песке, а Турция, возясь с пробкой, замечает его глаза: тёмно-карие, как скорлупка фундука, с отблесками несбывшихся миров и погибших мечтаний. «Ты мне самый близкий друг, а я тебе?»

••••••

Редко Турция думает, что сама значит для него. У Ирана всегда была дурная слава: она помнит, как Сирия шипела о его неискоренимой подлости и паутинах интриг, тянущихся сквозь столетия, как его бранил Грузия, забываясь в ненависти к кровному врагу и названному некогда брату, как отмалчивался Ирак и бежал от разговоров о бывшем хозяине, как пожимала плечами Индия, и, сплюнув, кривилась Пакистан, как при нём расходились в стороны арабы, да и чего забывать — как Блистательная Порта боялась и ненавидела «шиитское чудовище». О, Шахрияр всегда был необыкновенным! Выскочка, море ереси в безбрежном океане правоверных, извечно портящий жизнь. Хитрый, расчётливый деспот, заставляющий других делать то, что нужно ему, бессердечный тиран, расправившийся не с одним недругом, и — выдающийся мыслитель, изысканный в наслаждениях и подлинный аскет, неисправимый романтик, преданный раб любви. Многие не любят его, и за дело, но невозможно пройти мимо живой легенды из мира аббасидских сказок. И ещё — она помнит его другим. Нежным и добрым, щедрым, помнит его униженным и просящим, помнит — его умоляющий взгляд и руки вокруг своей талии, его губы, пытающиеся поймать её сжатый рот, помнит расплывающийся от него аромат роз, вина и пороха. Помнит, что вся их вражда могла бы исчезнуть, поддайся она кызылбашам, прислушайся она к кипящей от восстаний Анатолию и метнись в объятия шаха, в горячие лучи восточного Солнца, столетиями ждавшего бегущую на запад Луну. За это Турция ненавидела его: Персия едва не приворожил её, будто они могли быть счастливы, будто он любил её, и поселил в памяти призраки воздушных грёз, в которых она обернулась бы не повелительницей и завоевательницей, а преданной и покладистой женой. И она боялась, что однажды не выдержит и согласится. А ещё, может, не боялась, может, совестливо, что порой не хотелось его отталкивать. Асли до сих краснеет: бывало, она вспоминала их единственный поцелуй и его признания в Исфахане, и случалось — всего пару раз, но плакать хотелось годами — ей видеть с ним сны. Сны душные, от которых в груди трескалось сердце, а между бёдрами просачивалось мокрое возбуждение. И там она тоже была счастлива. Это была не любовь, нет, больше похоже на наваждение: жаркое, душное, от которого сводило горло и раскалывалась голова, когда она пьянела от его голоса, полного смирения и надежды, и чувствовала страсть под его прикосновениями и невыразимую ласку его взгляда. В краткие мгновения она и теперь чувствует, словно в его сковывающей дух броне появляется трещина, но Шахрияр всегда берёт себя в руки и не даёт простора наивным сомнениям. Турция не может объяснить, что связывает их после пяти веков, но понимает другое: она не презирала его, он не был противен ей, никогда. Асли восхищалась Персией: его культурой, пусть запылённой, его войнами, чаще удачными, его людьми, временами трусоватыми и жадными, но упрямыми и жизнелюбивыми. Он стал для неё примером, в чём-то — больше Рума, и он больше всех вдохновлял её веру — устами Бекташи и Мавляны, устами десятков тарикатов и мудрых учителей, видевших Бога в красоте, любви и светлой печали по уходящему миру. Если уж сказать по чести, когда речь не шла о вражде падишахов, то Шахрияр, красноречивый и начитанный, в меру ехидный и грустный, льстивый и правдивый в самом главном, ей нравился. И нравится. Она и теперь его уважает. Да, Иран далеко не во всём удачлив, не всё выходит по планам, но он старается, он работает, он думает и ищет выходы. Рядом с ним Асли чувствует себя уверенно, как под защитой родителя, и чему удивляться — Шахрияр старше её на тысячелетия и забыть это сложно: когда он подводит итоги разговоров памятью об ушедшем, когда нежданно замечает, что все споры уже были в прошлом и кончились плохо, когда с досадой говорит, что нет толку с их стараний, если не изменится суть, дурные перемены он уже видел много раз. И она верит, пусть не всегда и не везде готова согласиться. — Ты представь, только представь! — Турция широко взмахнула рукой, едва не разбив чашку на столе. — Я бы могла покраснеть до смерти, заявись к нам Брагинский. Если бы промедлила с Альянсом хоть на месяц-другой! — Рад за тебя, но это не выход. — Нет, всего-то и надо иногда помогать в войнах, но... — Не в том дело. Я всё не могу понять: отчего мы, мы все, должны выбирать? Восток, Запад, «красные», «синие», — но разве нам всем не придётся по душе зелёный? Ей кажется, — она уверена — что он тоскует по силе. Тоскует, и у самой Турции нередко горят шрамы от утерянных владений и проигранных войн, но она готова признать, что их время ушло. Нет повелителя правоверных, нет, и давно нет, единства в Умме, разодранной на два безбожных лагеря. Она счастлива, что смогла хоть живой остаться, с такими-то врагами, а он... Асли смотрит на него с подозрением: Иран долго глядит в горизонт и молчит. Глядит на слитую с небом гладь Залива и, может, думает об устроившемся на другом берегу Сауде, что явился из вихрей хамсина, без памяти, без имени и без семьи, или об остроносой Бахрейн, не желающей возвращаться к отцу. А, может, совсем о других. Турция с плохо скрытой ревностью представляет, как однажды встретила его с Израиль, довольной и краснощёкой. Кто бы сказал, почему в тот вечер в тени Бейрута до смерти захотелось схватить Шахрияра и утащить подальше от всего мира. «Мой» — стучит в голове, когда Асли берёт его за руку. Нет, нет, нет, она никогда и ни за что не допустит, что его рядом не будет, никогда и ни за что не позволит кому-то разорвать их связь, не позволит отнять у неё лучшего друга, единственного друга, не позволит забрать своё, больше не позволит. Нет! Сердце пропускает удар, ещё один, и на душе открываются старые раны. Полтора века назад Блистательная Порта Османов, заплутавшая в лабиринтах власти и дворцовых интриг, позволила своему счастью выскользнуть. У неё был мужчина рядом — умный, нудный, заботливый, вторая половинка, Румелия, для хранимых Всевышним владений, — и она потеряла его, испугавшись ответственности, стоило ему вложить ей в ладонь серебряное колечко. Оно до сих пор валяется где-то в шкатулках (вовсе не где-то и не валяется, Асли надёжно прячет его под шкафом и раз в пару лет носит), да проку нет: не поверила, что он не хотел откликаться на призывы с Запада, придумала себе, что он желал власти и потому подбирался к ней, и — стало поздно. Порта не поняла, упрямо мотая головой, когда Греция силился втолковать, что не хочет вечно оставаться постельным мальчиком, а потом выла от отчаяния и бессилия, но — было поздно. И перед глазами плыл мираж: брошенная девочка, забытая на берегу Мраморного моря, проливающая звездопады слёз над призрачной могилой отца и не понимающая совсем, почему в тяжелейшие годы он оставил её. Малютка чудом убежала от ильханских прислужников в осиротевшей Конье, улизнула от рыскающих по Анатолии разбойников, растеряв украшения и изодрав наряд, а потом долго бродила по горам и полям, натыкаясь лишь на стада баранов. Ей было страшно и одиноко, ей хотелось в тёплую постель и на богатую кухню, ей хотелось на ручки к папе, только бы не слышать вой волков по ночам и не коченеть на траве. И как она только выжила, как сумела дождаться скачущего мимо Осман-бея? «Нет», и у неё в глазах плывёт туман от воспоминаний. Турция прижимается к Ирану ближе, обнимая его за руку, и давит дрожь. Она украдкой поглядывает на мужчину рядом и запрещает себя разжимать хватку. Асли потеряла двух самых дорогих мужчин в жизни: погиб отец, не выдержав неволи, она сама не удержала Грецию, заплутав в мерзких державных играх. Но — уже не скрывая — всегда был третий, был её главный враг, есть её преданный друг, единственный, сумевший её понять и давший то, что ей было нужно, что до сих пор нужно, стоит навалиться невзгодам. Она не позволит судьбе отнять его — вот её клятва под темнеющим небом.

••••••

— Поехали домой, — Шахрияр разрывает потоки мыслей и легко вскакивает. Турция, вздыхая, поднимается. Поскользнувшись, едва не падает, но Иран уверенно подхватывает её за талию. Асли йокает — у него тёплые сильные руки, и от хлынувшего сквозь кожу жара плавится сердце — и неловко смеётся. Шахрияр отвечает трогательно невинной улыбкой, у него алеют щёки, а в глазах вдруг вспыхивает золотой пожар, — их общее счастье, никогда не рождённое, и оно вмиг сужается до маленькой искорки в глубине зрачков, по которой они всегда узнают друг друга в толпе. «Ты мне самый близкий друг. А я тебе?..» — Может, — распрямившись, она не отпускает его. — Завтра полетишь со мной? Всего на пару дней, я покажу Стамбул и новый дом. «И разберусь, наконец, почему мне так хорошо и плохо с тобой».
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.