***
— Пьянство, — глубокомысленно начинает Мирон, — это не выход… Едва ли час дня, а он сидит на продавленном диване в Славиной халупе и ненавидит себя чуть меньше обычной среднесуточной нормы. — Ага, а жопный СПИД — не приговор, — Слава разместился на полу (на ковре… Мирону показалось, что он разглядел там обрезки ногтей и решил особо не приглядываться дальше) и взмахивает пустым стаканом. — Я не понял, тебе не наливать что ли? — Почему не наливать? Давай своё… «Шато Ма…» — Не выделывайся, эстет, бьют — беги, дают — бери, наливают бесплатно… — Почему не хочу трезветь я, — Мирон делает первый глоток кислючей дряни, — понятно: потому что заварил дикую хуйню, и проебался по всем фронтам, и… да. А вот ты почему шары заливаешь в столь напряженный жизненный момент? Не то чтобы Мирону было особенно дело до всяких гнойных проблем, но элементарная вежливость требовала отдать должное чужим нервным движениям, влажному лбу и непонятным метаниям на дне поблескивающих глаз. Или не вежливость, а больное инквизиторское любопытство, или чуть брезгливое сострадание, или зависть — хер знает… Славик основательно прикладывается к своему стакану и делает шаг в парашютный люк — сразу, рывком выпаливая главное: — Меня в телевизор звали. Шоу. Изворотливые такие, лощеные. Мудаки, блядь. Хуйня какая-то на СТС. Никто не знает, скольких сил Мирону стоит не засмеяться (в основном — понимающе-невесело, но и злорадно — чуть-чуть) в голос, а Слава — расправившись с самым неприятным — бодро переходит в наступление: — И я решил, вот, у тебя — как у спеца по зашкварам — проконсультироваться… — и улыбается, сволочь, как будто не его приглашают «Ворониным пельменям» компанию составить. — Прям звали? — А Мирону внезапно весело стало — тоже. — Денег хоть предлагали? Слава кивает яростно — обижаешь, мол? — А деньги нужны? Слава молча тыкает пяткой в жалобно скрипнувший диван — ну да, нашёл что спросить… — Ну и иди, — Мирону уже и Шато местного розлива не таким кислым кажется, и ковер под Славой — не таким засраным, — чего ты, чебурашка, чепушишься? А в ответ — тишина. И чуть менее улыбчиво: — Ну, это, антихайп… Телевизор, сука! Совсем неуютно как-то… — Ага… — Мирон отставляет пустой стакан от греха подальше и весь подбирается на неудобном диване. — Ну смотри: главное — себе проясни. Сможешь с таким за душой нормально жить? Ебать по ночам в гланды ничего не будет? Ни чесаться, ни болеть? Думаешь нет — пиздуй смело! И в огонь, и в воду, и на тв-шоу. Фанам, друзьяшкам своим тогда всё пояснишь — потроллить, мол, ирония, в рот ебал СТС и вас всех, анти-антихайп — придумаешь, короче. Но только если самому себе хуету эту объяснишь и оправдаешь. А иначе — всё хуйня, Слава, — и тебе никто не поверит, и главное — что хуевое-то самое — ты не поверишь. И похлеще всего остального ебать сам себя будешь. И нахуй бабки тогда не сдались особо… — По личному опыту говоришь, правдоборец? — пропала лениво-блядская усмешечка, ну поди ж ты! — Конечно, Слав. — На детей грех обижаться, пусть деточка на две головы выше и тяжелее — килограммов на десять. — Сам «спеца по зашкварам» спросил. Ибо какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? Или какой выкуп даст человек за душу сво… — Ты чё — серьёзно, блядь? — Слава забывает, что он держит в руке бутылку и немного поливает многострадальный ковер темно-красным. — У меня ассоциации, — «извиняется-не-извиняется» Мирон, — что поделать… — Фильтруй… ассоциации свои нахуй, — расстроенно рассматривая пятно отзывается его собу.собеседник, — хули людей пугаешь? Мирон молчит, не пугая больше «людей», и разглядывает психоделические обойные узоры. Спустя стакан и непродолжительное молчание Слава бормочет на грани слышимости: — Ну, я не знаю… это ж сколько дерьма на меня можно будет на баттле вылить. И, главное, ведь я сам им в руки это всучу… — Знаешь, если так рассуждать, — Мирон до последнего сомневается, стоит ли такое — об этом — такому говорить, но всё же заканчивает, — то мы с Димой… Шокком после «масок-шоу» должны были сразу лечь и крышкой от гроба накрыться. Чтобы не позориться. — Хитиновый покров, блядь. Мирон молча салютует стаканом. А потом не выдерживает безассоциативную линию — опять: — А если скажут, что руки твои замараны, отвечай смело — лучше замараны, чем пусты! — Почему меня не покидает странное ощущение, что это тоже, блядь, цитата? — Потому что это цитата, Слав… Бертольт Брехт, «Жизнь Га… — Сразу нахуй, Аксюморон, сразу!Про богов, уродов и людей
28 октября 2017 г., 16:27
— Мы не друзья, — говорит Слава с нервно-утвердительной интонацией вместо приветствия («Как спалось, Мирон Янович?», «Да не фанатка я, не Сонечка в мокрых трусиках… Ах, телефон — телефон достал, да, и могу теперь…», «Ок-си-ми-рон-в-жо-пе-гон-дон, послушай, зачем ты…»).
— Упаси Господь.
— Просто ты, на удивление, почти не ебёшь мне мозги, — говорит Слава быстро, проглатывая буквы и паузы между словами. — Ну если только диаметрально противоположной культурологической парадигмой и классово-расовым превосходством, но это не точно.
— Ты сам позвонил.
— Заткнись хоть на секунду, блядь! — взрывается Слава неожиданно-вдруг. И потухает — обидной, неслышно-почерневшей спичкой. — Я пытаюсь сказать, что… Что мне…
Мирон послушно молчит в трубку, но дожидается только приглушенного «а, нахуй, вообще» и надписи «вызов завершен». Если бы Мирону хоть чуть-чуть любопытно — стало, хоть слегка, намёком — не равнодушно-похуй — прямо сейчас было, этот день ещё можно было б спасти, но в мыслях гладкая гулкая пустота, да никого (ничего) спасти нельзя — поэтому он идет «гулять», и жалко-никого-не-обманывающее «гулять» приводит его в бар. Обманывать кого было б! Кроме себя, в коем искусстве давно Гран-при удостоен и в зал вечной славы введён. Но не волнуется ведь никто (а как сладко-упоительно разгонять друзей было? Отпихивать, отшучиваться, колючей проволокой обматываться, мм…) — и не волнует, сколько Мироша выпьет, закусит ли «солёной слезой» и не наебнется ль с высоты собственного роста в преисподнюю.
Ладно о житейском, главная-то геморройность в том, что хуйню настоящую, всамделишную, сейчас творящуюся — на «текущий эпизод умеренной или легкой депрессии» не списать. Мало того, что критерии (А, Б, В, два из четырёх, в сумме не менее пяти, за исключением, представлены-не представлены в пункте F10-19…), на подкорке выгравированные, не набираются никак, падлы, — но и не рациональным компонентом личности, а жопой он чует: не, не болячка нихуя. Давненько такого не было — чтобы как простой смертный заебаться, как среднестатистический белый воротничок — от существования тихонько взвыть внутри, как «нормальному» — запутаться. Всё бы с подвывертом, с психотическими чудесами и нейромедиаторной бурей — а ты с обыкновенной жизнью поди — обыкновенным, не в мании и не на дне — обыкновенным собой разберись.
Философия «маленького человека» не помогает. Невероятно, но факт, и Мирон начинает пить активнее, а думать — медленно и вязко. Почему-то нестерпимо жалко становится и «маленького человечка» с его шинелью, отберут которую всё равно — рано или очень рано. И ребят, которые ждут: обещал же — после Гнойного снова в бой. И Славика, блядь, Карелина, который мечется от параши к «небу голубому, городу золотому» — мучая печень и бессмертную душу. Мальчика, неуродливого весьма, с фотографий старых, на портфеле бирка — то ли роддомовская, то ли из морга — «Фёдоров М. Я.» — жаль его больше всех, что поделать? Всем нужен мягкий, уютный человек — под боком теплый. Отходчивый, на-мозги-не-капающий, в быту полезный, в отпуске — заменимый. Без синяков и шрамов. Без бывших, галлюцинаторно-навязчивых, — и в реальной жизни навязчивых тоже. И даже если говорит кто-то чушь про «ты нужен такой — уж какой есть», «ты нужен», «ты…». Про «принять чужих демонов аки родных детей», про выебоны-закидоны бесконечно прощать — не верь ушам своим. Всем нужны удобные люди, а иначе — зачем…
— Ну, и зачем?
Ваня сидит рядом и смотрит — куда-то на переносицу. Третий глаз ищет, что ли? И как здесь — в толчее, не самом престижном районе — нашел, чудо-мальчик, и почему от его притворно-лёгкого, необидно-шутливого, толчком в плечо «ну» — за шестым ребром больно.
— Ты пешком хоть?
Ваня сидит рядом и чихает в рукав толстовки. Потом берёт себе пиво и разглядывает пену так пристально, словно ждет рождения Афродиты с широко расставленными глазами и фетальным алкогольным синдромом, но Мирон, положив жертве её близорукого сыночка руку на плечо, предлагает выпить за честную корысть.
— Ты меня, наверное, за человека не считаешь, — грустно сощурившись констатирует Ваня и кашляет, подавившись пивом и собственными трагическими словами.
Да нет — улыбается Мирон про себя — так никогда ни о ком не подумаю, хватит, и тебя, с тобой, ты — больше всех. Но ждать потом односторонне уже не хочу, я в жизни наигрался в этой игре и с удовольствием предоставлю такую честь — тебя, с тобой — другому, другой, а всё, что мне остается — хоть ужалить-уязвить себя напоследок, счастье моё, мальчик-чудо, мальчик-монстр.
Но Мирон пока не то чтобы вусмерть ужрат — он меланхолично-нетрезв, поэтому старается Ваню — утешить. Лба такого, вымахал-бухать-курить-трахаться-научился — а сердце мудакам не подбрасывать — нет. Вытащил, Данко хренов, и к барной стойке пришпандорил — шампуром, эдак в кавказском стиле. Хоба! Смотрите, люди добрые, я Мирону Яновичу жертву принёс — а чегой-то он не говорит: «Ваня, Ваня! Не поднимай ру…шампур на сердце своё; теперь я знаю, что…» — и по далее тексту? А ничего, что Бог (недоверчивый, видать, парень) хотел всего-то испытать Авраама, предложив единственного сыночку под нож пустить? Ничего — что Мирон верит — знает, пожалуй, без всяких испытаний — Ваня беспрекословно хуйню сделает, если попросить… А если не просить — тем более сделает и раза в два больше — на чистом энтузиазме.
Наверное, его утешение такое же не очень, как и попытка в жить нормальную жизнь, и Ванин выбор предмета для сердечной тоски, и мироустройство. Потому что снова он приходит в себя в одуряющей жаре на заднем сидении представителя — по жесткости подвески и неуловимому аромату выхлопа очевидно, что — отечественного автопрома. Наверное, критическая доза эквивалентных алкогольных единиц (эквивалентных счастью краткого забвения, вестимо) настигла его организм слишком внезапно. Потому что Мирон не помнит, как оказался тут (и не только глобально-экзистенциальное «Тут», но и просто — в движущейся в неизвестном направлении машине). Однако — чуть повернув голову, подозрительно-гулко-тяжелую, он втыкается чуть несфокусированным взором в знакомый профиль. Ваня — рядом. Тоже тут, где бы это «тут» ни… и зачем, и куда — тоже похрен покуда. Мирон дышит через нос — размеренно, глубоко, вдох-выдох, не блевануть, Ваня коленом в водительское кресло упирается, в черную муть за стеклом смотрит, вдох-не-блевать-выдох, и ещё, и повторить цикл, и…
— Приехали, ребят, — голос устало-невыразительный, но тормозит мужик плавно — благослови его покровитель пьяниц и ночных бомбил.
Куда приехали-то? Ваня молча протягивает вперёд деньги и выбирается наружу. Хлопает оглушительно дверь, а Мирон моргает несколько раз от общего непонимания текущей ситуации и остаётся сидеть на месте. Мужик за рулем тяжело вздыхает, но ничего не говорит. Проходит немного (дохера) тягуче-бессмысленных секунд, и в стекло (а по ощущениям — напрямую в висок) стучат громко и требовательно (мужик обреченно дергается, но продолжает молчать, стоик, блядь).
— Ты заснул что ли, а? Вылазь, светило, — Ваня за окном громкий и непонятно-возмущенный. Выходить не то чтобы не хочется — трудно. Трудно удержать в желудке самодеструктивные душевные порывы вперемешку с бухлом, трудно нашарить холодную пластиковую ручку, трудно — давясь «свежим» воздухом — глаза к чужому лицу поднять.
— А… — Мирон пытается сформулировать вопрос максимально обтекаемо. Не тупо. Кратко — но внезапно узнаёт окружающую обстановку (они стоят под приторно-оранжевым фонарём) и вопрос плавно перетекает в почти-утверждение. — Мы у тебя.
— Ну, — начинает Ваня неоправданно едко, и вся остальная часть несомненно прекрасно-саркастичной реплики тонет в требовательном гудке… Надо же — походу и стоику надоело ждать, пока они соблаговолят освободить проезд (и прекратят хернёй маяться, но на это надежда совсем крохотная, упоминания не стоит). Ваня молча показывает безвинному мужику средний палец, берет Мирона за предплечье бескомпромиссно и небольно, перемещает вслед за собой на тротуар. Потом смотрит с чем-то на дне зрачков таким, что никогда не перестанет… «хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». Потом — рукой свободной в сторону подъезда машет и говорит:
— Пошли уже, блядь.
Потом они преодолевают ступеньку за ступенькой — они, потому что Ваня плохо переносит лифты, а Мирона держит поверх рукава безбожно мятой рубашки всё тот же бескомпромиссно-небольный захват. Мирон молча старается просто продолжать дышать, а ему — хотя, вряд ли только ему — сверху объяснения на макушку приземляются.
— Ты пьян-ы-й — к херам, Мирон Янович, до икоты, — вдох-выдох, ступенька, пролёт.
— Оставлять тебя — такого — не… негуманно, ненаучно, не… — вдох-выдох, ступенька, коврик с пошленьким «хомом, свит хомом». — Небезопасно, сука.
— Рвота с «Хайнекен» на десерт охуенна, а вот блеванёшь во сне… — вдох-острожно-осторожно-блядь-вдох, расслабились, продышались, — и привет, аспирационная пневмония! В лучшем случае, а…
Ваня нашаривает в кармане ключи — левой неудобно, но отпускать Мирона он не собирается — и продолжает (впервые с зачатками неуверенности):
— А ко мне ближе было и вообще, — поворачивается, в лицо заглядывает, — не выёбывайся хоть сейчас, а?
Ага, счас… Счастье-то какое привалило: после медитативного (десятиминутного) умывания ледяной водой Мирон не трезвеет, не совсем — но в мозгах у него чего-то перемыкает, и наиохуеннейшим решением кажется расставить все точки над i, j и прочими азбучными константами. Ваню проебать нельзя, но и оставлять такое… в таком… Если не сейчас — то когда нахуй?
Ваня пытается замять тему. Перевести стрелки. Откусить себе кончик языка. Но получается у Вани «не говорить о сколько-лет-продолжающемся-пиздеце» — откровенно хуёво. Не получается — не слушать, не слышать, глаза зажмурить, пройти — мимо. Ваня сидит на табуретке, обнимает судорожно колено и выглядит на пятнадцать. Мирон чувствует сладкий кураж, он поймал всегдашний старый кайф — пускать свою жизнь в ебеня, как упоительно, блядь, мудаком-то быть… Он радостным маньяком бегает по кухне и говорит, говорит, говорит.
Концепция «биологического дефекта», потеря чувства времени («я, блядь, каждый раз уверен, что буду гнить ёбаную вечность… и на коне херачить — тоже до конца времен, понимаешь?»), общая неуловимая (умными словами неописуемая) припизданутость, инфантилизм, «лысина, холодные руки — как лягушка тебя трогать будет, неумение соблюдать границы»… Всё это — годами проверенное, выношенное-выстраданное, амбивалентно ненавидимое и горячо любимое — отлично складывается в стройную систему, и выводом глубокомысленным звучит горделивое:
—… и тогда тебе самому хочется себя не любить — больше всех. — Мирон выдыхает, облизывает пересохшие губы, откашливается с немым: «Понял, какой я умный?». Мирон привык, Мирону не страшно, почти не обидно, только… Только Ваня поднимается вдруг с табуретки (ему уже не пятнадцать, явно) — и не кричит, не орет некрасиво, по-бабски, смешно. Ваня уверенно теснит его в угол и начинает негромко, хрипло:
— Да не решай ты за других, Господь Янович! Не додумывай, сука! — Ваня дышит с усилием, руки при себе держит. — Я хочу тебя… с тобой — и могу, не веришь? Справляюсь — и не жалуюсь, и ты особо не жалуешься, когда… Вижу тебя — с приступами, знаю тебя — доёбчивого, тебя — слабого, неудачливого, страшного, трезвого, выступлением вштыренного, на подъёме, пьяного…
Ваня говорит:
— Это не жестоко, это хуже, блядь. Ты таким чистеньким оказаться хочешь — самопожертвовался, герой, гляньте на него… Сам свои недостаточки расписал, сам себя опустил! А я говно, получается, и все, кто тебя любит, с таким подходом — говно!
Ваня всё-таки немножко орёт:
— Да, «любит»! Не морщись так паскудно, Мирош! Мне насрать, что это слово истерли-исплевали-запоганили. Люблю, блядь, тебя-мудака — как нехуй делать.
Ваня, Ваня, Ваня… Мирона отрубает внезапно-вдруг, он аккуратно сползает по косяку и бормочет в сложенные руки что-то про аспирационную пневмонию.
— Захлебнись хоть совсем, мудила, — зло кидает Ваня в ответ, но на гостевой диван его тело всё же вроде перетаскивает и голову заботливо на бок поворачивает, и заглядывает раза три — потом, с равными интервалами…
Память — не милосердная фея, но неподвластная сознательному структура — Мирон утром помнит всё и чуть больше необходимого. Не проебал Ваню, молодец! Молодец, блядь, среди овец, а против молодца — и сам хуже, чем овца. Разнылся, выпотрошил себя — нате, любуйтесь. Не проебал самолично хорошего человека рядом — теплого, умного, нужного… Не испортил ничего, не сломал красивое-хрупкое — между — молодец, чего ещё скажешь! Мирон сползает с дивана, калечной перебежкой перемещается по чужой квартире, долго сидит на краю ванной и разглядывает швы между плитками темного кафеля. Ваня обретается на вчерашней табуретке, зло и растерянно трет лицо с покрасневшими веками.
— Доброе утро, — говорит Ваня подчеркнуто-вежливо.
— Я тебя слышал вчера, — говорит Мирон, — ну, про «за других не решай», про «героя и говно»…
Про «люблю» Мирон не говорит ничего — серьёзно, Вань?
— Слышал. И мы поговорим — нормально, на трезвую голову, не похмельную, хорошо? — Мирон нашаривает на подоконнике свой телефон, закапывается в спасительную пучину экрана. — Нихера ж себе, Слава вчера четыре раза ещё звонил…
Ваня поднимает голову от колен:
— Слава? Какой Сла… Ты ебанулся в край? Откуда у этого гондона номер?
— Да хрен его знает, Славик полон сюрпризов… тупых по большей части, но, — Мирон прячет в карман телефон и смотрит на Ванино трагично-ошарашенное ёблышко. — Да не волнуйся так, он ничего, и по делу же кое-что сказал. Хера вот ему нужно, мм…
— Славе, — нехорошо выделяя голосом чужое имя начинает Ваня, — в первую очередь нужно завязывать с оксибутиратом, а ты…
— А я вот сбегу сейчас, — «как ёбаный трус» — проносится в болящих мозгах. — Это важно, блядь. Не Слава и не корона русского рэпа, а поговорить. С тобой — а сейчас не вывезу, Вань, у меня каша в голове… Подождешь мудака?
«Хуй-знает-сколько-ждал — и ещё подожду, хули!» — бегущей строкой у Вани на лбу, а ещё Ваня — хороший, незаслуженный, умный — поэтому кивает молча и смотрит — ну так, по-своему, как никто не умеет.
Мирону на улице как-то слишком сразу становится уёбищно-виновато. Возвращаться домой — и с «мои мысли — мои скакуны» наедине — нет уж, увольте. Он петляет по дворам бесцельно и мучительно-медленно, в фоновом режиме ненавидя себя, и, пожалуй, радуется даже, когда берет трубку после настойчиво-седьмого гудка и слышит:
— И куда мы провалились, поэт-песенник, нахуй…