У Зевса было много смертных детей

NC-17
Завершён
274
Фэндом:
Oxxxymiron, SLOVO, OXPA (Johnny Rudeboy) (кроссовер)
Размер:
30 страниц, 12 116 слов, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
274 Нравится 59 Отзывы 28 В сборник

Когда тебя припирают к стенке, не так легко развести коленки

Настройки
Примечания:
Голоса чужие, хрипло-сытые — в мозг вкручиваются, жарко, с рекламного щита подсветка — через окно бессмысленно выхватывает очертания предметов. Не темно — хуже, потому что не знаешь, какую же хрень глазами уставшими выцепишь, а если не хрень (стопку дисков, одежду чистую, которую разобрать — месяц себе обещаешь) — а его?.. Не только — не столько — глаза устали, и ни колени стертые, ни локти занемевшие, ни шея, жалко-напряженно вытянутая. А нутро — в серединке самой, за сплетением солнечным. Удивительно — дотуда, вроде, несмотря на принятые мм… метафоры («держи крепче — в желудке встретимся») не достали, а вот поди ж ты — там — устало и болит. Не, болит — дергает, саднит задница («сожмись, блядь, нормально… эй, да вытащи на пару секунд и врежь суке по лицу, она не догоняет пока…»), жгутся противно углы рта надорванные («не брала такой большой, красавица?»), по ребрам нехило заехали вначале, когда по кровати пластали, на четвереньки с излишним усердием дёргали — не поняли сразу, что под его взглядом им всё разрешит, всё — можно… Но болит — болеет бабочка-Психея, не понимает, девочка с крылышками глупая — за что… Хрен его знает, милая, почему, зачем, за что — ну, он-то, наверное, в курсе, раз такое затеял. Больно, жарко, устал, да… — Давай так — я в порнухе видел… — Нет, нет, нет, не перебирайся назад — тоже, не обводи пальцем растянутое, слишком чувствительное, не… — Порвем, дурак, что ли? — Голос благоразумия, давай — в рот выеби — ещё раз, можешь снова привязчиво шею щупать, проверяя как хрящи ходуном от толчков неровных ходят, можешь трахею перекрывать слегка — и не слегка, до красных кругов перед глазами и стука крови в ушах. Лицо обкончать? Яйцами по подбородку пошло шлепать? Можно — можешь, можешь, всё сделаю, только не надо — вдвоём, туда... — Да он разъёбанный уже, смотри. Давай вдвоём, ну! — Блядь. Пальцами жесткими лезут, пьеса в четыре руки, ансамблем сыграем, блядь, много, хуёво-хуёво-ху… Тяжело дышать — воздух до лёгких не доходит, словно ватой глотку забило. Ему плохо. Хватит, пожалуйста. А Мирон — он смотрит и молчит, сидит на подоконнике — смотрит и молчит, глазами нехорошо блестит, губы кусает — и молчит, с-у-ука, как же заебался. Заебали, верней. Больно же, не встанет с кровати завтра. А эти — толкаются хуями, падлы, больно, больно, бо… — Мирош… хватит, а Мирош, — сдался, хули. Обещал — «потерпеть», кивал — «нормально всё будет», соглашался — «конечно, если ты… так хочешь». Ан нет — отстраненно, диссонансом, вдруг — понимание: трясёт уже. Крупно так, не сдержать — в лихорадке будто. Дополнительные ощущения тварям навалившимся, но хуёво — очень. На локтях держаться — не вариант уже, голова в матрац бессильно лбом тыкается, голос — садится совсем. — Блядь, Мирош… — правил не нарушает, не вырывается, на этих — что ебать вдвоём пытаются — ноль внимания. Просит, да только не их. «Мирош» это, уёбищно-жалобное, добивает. Ниже падать — некуда, поэтому глаза зажмурить остаётся, пальцами — простынь в труху, и молиться неизвестно кому (всё тебе известно, не пизди): «Пожалуйста, пожалуйста, по…». И в себя (в остаточки-в обломочки) уйти, спрятаться — не понимая-не слыша, как стекая с подоконника плавно, выгоняет его божество придурков угашенных с хуями наперевес. Рядом опускается, по голове так жалко-ласково гладит. Ничего, ничего — сейчас, на автомате губами мокрыми в пах, «давай» — сказать, ну как сказать — не словами, прохрипеть чего-то, носом поелозить. А в ушах «Мирош» неправильно-больное звенит с чужим паскудным «хорошая девочка, послушная» вперемешку, и закипает горячее, душное за грудиной, и под веками — впервые за эту длинную ночь — так мокро и обидно, и… …Ваня просыпается от своего же какого-то непонятного, всем мокрым телом, судорожного движения. Выдирается из сна, вываливается на сбитую в комок простыню, оглядывается, кашляет хрипло, без голоса почти. Кричал, что ли? В комнате прохладно, тихо — подоконник пуст, да и… постель, квартира, спальня предсказуемо не несут следов чужого присутствия. Ваня машинально трет лицо: блядь, щеки — влажные, на ладонях — противно ноющие ссадины от ногтей. Он закрывает глаза, и пиздец возвращается с нереальной четкостью, выпуклыми деталями врезаясь под сетчатку — так, как бывает только во сне. Блядь, блядь, блядь. Ясно, глаза пока закрывать не стоит. Ваня поднимается на ноги, оглядывается осторожно-недоверчиво, всё-таки с опаской проводит рукой по гладкому пластику подоконника и идет на кухню, потихоньку осознавая масштабы пизд… масштабы короче. На кухне изо всех углов напирает сосущая чернота — Ваня, посмеиваясь собственному детскому страху, всё-таки включает свет. Чего уж теперь… стесняться, после — ... Никто не прячется от проблем, что вы, не закрывает в душе пробелы от кислотно-едкого содержимого выпотрошенного мозга, и почти-успешно почти до самого утра никто не делает вид, что подсознание никого не выебало во все дыры. Никто. Не делает. Это не ему снилось, очевидно же — Ване (признаем-признаемся), максимум, Мирон в одного мог приснится. С еблёй (а чаще — романтично-сопливо без), влажным блеском в глазах, молчащим или пиздящим непрерывно — короче всяким. Мог — и снился (регулярно, сука, но не слишком), да никогда — так. С компанией. Вчерашнее показательное выступление настолько… запомнилось, видать. За окном неотвратимо светлеет, у Вани от неприкаянного бдения на табуретке затекает спина. Ваня давится несладким кофе (понимая, что от ложки сахара блеванет почему-то — прямо под проклятую табуретку), потом стоит под невыносимо горячими струями воды, всерьёз прикидывая вероятность зарождения в заполненной паром ванной новой жизни. В демиурга он так и не доигрывает — возвращается в спальню (не-смотреть-на-кровать-не-смотреть-не-вспоминать… блядь), сбегает обратно на кухню с ноутбуком в обнимку и прячется за бесконечными лентами новостей. Ваня устал быть хорошим-всё-понимающим-незаслуженным-умным, пожалуйста, достаточно, хватит… Из уютного мирка котиков, скандалов и интриг его выдергивает звук оповещения. Ваня всё ещё не отсмеялся после атаки странно лысого кота (с подозрительно знакомой мордой) на прозрачную дверь, поэтому тянется к телефону не глядя. Лучше бы и не глядел, продолжая разглядывать ебанутых котов, потому что «я не хочу возвращаться домой» от единственного нормально подписанного контакта («Мир» среди бесконечных «д1», «ущ5з», «абырвалг» и прочей порнографии) — прицельно шарашит в переносицу. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Ваня мысленно отправляет четвертое смс («а где ты был» «почему?» «всё норм?» «ну бля охереть теперь мир»), когда ловит себя за руку. Рука предательски-самостоятельно тянется нажать «вызов». Ваня собирает мысли и конечности в кучу, делает глубокий вдох, и приходит следующее сообщение. От того же абонента: «к тебе еду. Не против?» «Не против». Блядь. Нахуй забастовку в Испании и котов-суицидников. Нахуй следы на ладонях привязчиво-ноющие, нахуй тошноту, к горлу подкатывающую, самоуважение, ум, честь и совесть — нахуй, Ваня Евстигнеев. Ты не устал, ёбаный обманщик, не достаточно тебе, не достаточно — тебя — коленом по ребрам, хуём в пищевод… Ты же — не против? «не против заезжай» — Что это? — Ваня не замахивается на глобальные вопросы (он чувствует себя слишком для этого слабым — пока и навсегда, походу) — Ваня палит ярко-желтый пакет в чужих руках и сосредотачивается исключительно на нём. — Пельмени вот купил, — говорит Мирон растерянно — чуть-чуть и поднимает свою ношу повыше — прямо к Ваниному носу. — Горячий и питательный завтрак. Вот что Ваня действительно устаёт делать — так это охуевать. Он машет рукой, пожимает плечами и забирает солнечный пакет с будущим завтраком. Мирон же, напротив, развивает подозрительно бурную деятельность. Он интуитивным озарением находит единственную на кухне кастрюлю за первой же открытой дверцей. Просит у Вани — ничтоже сумняшеся — чистую футболку («не с безвкусными же надписями было у Гнойного брать…»), ставит воду кипятиться, жалуется на повышенную влажность воздуха в ванной («ебать ты Ливингстон, устроил джунгли»). Мирон трясёт мокрой и блестящей башкой, громко фыркает и моргает сырыми ресницами — потому что «не нашёл полотенца, друже». Он стоит посреди Ваниной кухни, в черной Ваниной футболке, на Ванином беззащитно-добровольно подставленном горле — и он, ну, просто есть, поэтому Ваня тихо сидит на излюбленной табуретке, благоговейно сложив руки на коленях, и кивает головой как мудрый китайский болванчик. Они (ладно — по большей части Мирон) в одиннадцать часов утра варят для завтрака пельмени на Ваниной кухне, и Ване робко хочется-думается: не надо никакого Разговора с большой «Р». Не надо ничего решать, обсуждать, менять — не надо. Пусть всё останется так — с Мироном, который бросает пельмени в кипяток по одной штуке с внушительного расстояния (как баскетбольный мяч в корзину), и обиженно-удивленно — всё равно — обжигается, и матерится улыбчиво так, ласково — хоть сейчас на «Спокойной ночи, малыши». С Мироном в его футболке — по-дружески одолженной футболке, без непонятного, комком в груди болючим, пидорства. Так — с заливистыми матами, вырвиглазным пакетом — и без дурацких снов, неправильных («хочу… люблю») слов… Ваня на своей табуретке почти достигает полной нирваны самоотречения и жертвенного счастья, когда одно только имя с издевательской легкостью толкает его назад — в душное, вязкое, больное и горячее. Мирон заботливо помешивает произведение поварского искусства и говорит — мимоходом, быстро и весело: — Слава... «Слава» — и от нирваны хуй с солью остался, от благодушия просветленного — острая боль в языке прикушенном, зубы, смешно клацнувшие, и костяшки — неожиданно зачесавшиеся. — Слава как мудак будит, слонярой топает, пиздит громко — ты вот с похмелья лучше заходишь, — а у Вани колени еле заметно трясутся и внутри — пусто-пусто. Чисто «по-дружески», блядь. — «Подавай мне уже признаки жизни», — представляешь, чего загнал? У Славы такое выражение на морде, когда он «Аксюморона» цитирует... беззащитно-ебливое, что ли… — Ваня отстраненно зачем-то думает про то, что Гнойный тяжелее. Выше. Отбитее. А со спины неспортивно как-то… Эффективно зато. — Ну я подал ему — на немецком вроде, — Мирон улыбается скользяще-задумчиво, аккуратно вылавливая пробный пельмень, — а Славик обиделся вдруг… Горячий, сука! Так вот, губы надул, плаксиво заголосил, что он «отрыжка советского прошлого» и «по-тамошнему» нихт ферштейн. И выгнал меня, грустно-протрезвевшего, в свой небезопасный подъезд. Если эта дылда после встречи с соседским нарко-берсерком… Готовы, думаю… То я бы — зубы по девяти этажам собирал. А прошли те золотые времена, когда подобное времяпрепровождение казалось хоть сколько-нибудь забавным… Ваня хочет по-детски закрыть ладонями уши. Ревновать — это, оказывается, не только идиотизм, дебилизм, кретинизм и придурковатость, бесполезно, за-чем — но и больно. Тупо, банально — и до колики невыносимо (не понять только: какой — почечной ли, кишечной или медицине пока неизвестной — всего жалко вздрогнувшего тела). — А «Мисс Мира Оксана Фёдорова» после таких выебонов всё равно, почему-то, я, — подводит Мирон Янович некий промежуточный итог и грохает миску с дымящимися пельменями в центр стола. — Налетай, потребляй, короче, Вань… только я про соль забыл. И масло, наверное, нужно… Наверное Ване нужно последовать «хорошему» примеру и выгнать этого… человека из квартиры нахуй — как спасительно-необходимый минимум, а лучше — надежнее — и из жизни тоже. Наверное это не очень хорошо — когда без похмелья вилка в руке ходуном ходит, когда блядский пельмень прокатывается по пищеводу адским пламенем и прожигает дыру во внутренностях. Конечно, пельмень виноват, не «Слава» же мироновское весело-приподнятое, об чём разговор… Наверное — только Ваня проебался так давно и надежно — что не поможет теперь… изоляция. Хуй знает, что теперь поможет — поэтому Ваня молча глотает следующий огненно-метеоритный пельмень и надеется только — не уебаться бы подбородком об стол. — У него и подруга жизни есть, — говорит вдруг Мирон как-то не в тему совсем, но по изменившейся чуть уловимо интонации ясно: понял. Увидел, почувствовал — «слепоглухонемой имбецил бы, блядь, почувствовал, как ты зубами скрипишь», — мысленно стонет Ваня и откладывает бесполезную вилку. — Девушка. Славик её любит, ну, наверное, хорошая девушка, красивая, и вообще… «Девушка, блядь. Ну охуеть теперь!» — У меня тоже девушка… была, — Ваня хрипло смеется, но ему — что бы вы ни подумали — нихуя не смешно сейчас. Девушка — а потом «как сделать клизму» гуглил (нет, не ребёнку. И не корове). Девушка — а потом на ютубе крайне специфические научно-популярные ролики смотрел. (Особенно Ване один понравился — который начинался былинно-эпично: трахаться в жопу — это отлично и нормально, мои дорогие друзья, но дерьмо в прямой кишке — это нормально и естественно равно в такой же степени). Девушка — а потом пришел этот — с глазами своими и губами, посмотрел и по плечу хлопнул — и всё: нахуй девушку. Нахуй мирно-гетеросексуальную жизнь — привет, Мирон Янович! — Вань, — зовет его «этот», глаза у «этого» большие и влажно-блескучие делаются, он с табуреткой своей магически по кухне перемещается, рядом — близко — слишком. Повторяет — неуверенней, тише, безнадежнее как-то: — Вань. Ваня, блядь, Ва… И — сука! — прикасается. Опять. Ваня подбирается машинально весь, застывает (больно же, Мирош, ну!). Мирон понимает его реакцию по-своему. Отстраняется-отлепляется, руки холодные в карманы неудобно прячет. И говорит — глухо совсем: — Я тебя столько лет трогал… Так думал, когда уже въёбешь, нахуй пошлёшь или… — Мирон опускает просохшие, невозможные, распушившиеся ресницы и не договаривает. «Или». — Или, — повторяет Ваня. И вдруг — неудобно вывернувшись — берет чужое лицо в ладони и целует сухие обкусанные губы. «Или». Или Ваня всё-таки не удерживает равновесие и съезжает со своей табуретки, или Мирон оперативно достает руки из карманов и тащит его на себя — непонятно. Непонятно также, каким образом привкус магазинных пельменей делает всё происходящее лучше — но делает, и Ваня не может не улыбаться в поцелуй. Это странно, непривычно и охуенно — Мирон разрешает ему… Разрешает. За плечи схватиться — утопающим, шумно и смешно выдохнуть в шею, тяжестью счастливой навалиться. Мирон разрешает — себе, да, пожалуйста, тоже. Перехватывает инициативу — ловко, необратимо, твердо. Запускает ледяные пальцы под майку, делает кончиком языка что-то… что-то. Задевает ресницами щёку, и Ваня почти скулит от неожиданной, мягко-продирающей, ненормальной нежности. Блядь. Вот и поговорили по душам. Нет, они ещё много о чём — дохуя важном, вообще-то — сегодня говорят. — Пельмени, сука, — говорит Ваня удивленно, когда заезжает по чему-то тепло чавкнувшему локтём. — Неудобно здесь, пошли… Молча (и с суровым лицом партизана перед пытками в гестапо) Ваня ретируется в санузел, дабы на практике применить много-ютубовских-ролико-лет получаемый опыт. Мирон пытается что-то сказать, но Ваня, решительно покраснев, всучивает ему первое, что попалось под руку, в качестве... чтобы скрасить ожидание. Уже в ванной догоняя: камера, блядь. Никогда никому не давал рабочий материал смотреть, а тут… Ладно, отчаянные времена требуют экстренных мер. Палец в жопе вполне можно считать за таковые — думает Ваня и закрывает глаза. Ваня всё-таки считает необходимым донести до Мирона… — Я не особо, эм… специалист, в… — он надеется: очевидно — в чём. И что Мирон… — Рассчитываю, ты в курсе, что делать. — Ты, возможно, удивишься, — подхватывает Мирон с грустно-насмешливой лыбой, бережно убирая в сторону фотоаппарат, — но да. — Можем так, по-быстрому, передернуть, — предлагает Мирон и в пику своим нарочито-небрежным словам целует в центр ладони, а у Вани перед глазами комната плывет от дурацкой огромной нежности — не поймешь: чужой ли, собственной. — Для начала. Я тебе сразу не подставлюсь, извини, — не потому что западло... там механика определенная есть. — Разберешься — что к чему, — поднимает лицо Мирон, — и добро пожаловать. А если тебе вот прям с ходу в карьер неуютно, — «говорила — принцип» проносится у Вани в голове, — то и малыми формами отлично обойдемся. Ну уж нет! Он чего — зря про Диму, сука, Хинтера столько слушал, и хуеву тучу лет ждал, и дрочил спьяну на светлый, лысый и воображаемый образ, и… (и клизму делал — нашептывает в ухо честно-противный голосок)... — Погремим костями, блядь, — пытаясь разрядить обстановку говорит Ваня, когда снимает майку. Он знает, что тощий («жилистый»), что ребра выступают некрасиво, что родинок возле пупка слишком много. Мирон раздевается по-военному быстро и четко. Он молчит — но смотрит на Ванины рёбра, соединяет губами родинки — так, что Ваня забывает, над чем ещё в собственной внешности хотел пошутить. — Как хочешь? — спрашивает Мирон, когда Ваня притягивает его к себе — с от себя не ожидаемой смелостью, неотвратимо-безысходно. Лицом к лицу — не выдержать, Ваня знает, много всего, слишком много — поэтому ложится… («лягушечкой» — говорит Мирон тихо и ласково, и Ваня кусает себя за большой палец, сдерживая непонятное жалобное «пожалуйста, пожалуйста, по…») — так. Мирон обводит пальцем, толкается внутрь — явно легче, чем рассчитывал. Ваня не сжимается только благодаря сверхусилию воли, но контролировать проницаемость сосудистых стенок он всё же пока не может — и поэтому уши начинают ощутимо гореть. Если Мирон сейчас хмыкнет «понимающе» или скажет что-то… Ваня ждет заслуженно-позорной насмешки, так и напрашивающейся подъёбки, но Мирон молчит, гладит его внутри чуть увереннее и тверже. А потом — всё так же молча — наклоняется и не целует — просто мажет губами под лопаткой где-то, и Ваня стонет в кулак от навалившегося облегчения и того, что не сломалось между ними что-то хрупкое, смешное и красивое. — Я здесь, — говорит Мирон отчетливо, справляясь с дрогнувшим возбужденно голосом. «Я-то, блядь, в курсе… чувствую вообще-то, это ведь моя задница», — хочет ответить Ваня немедленно-саркастично, но не может вдохнуть. Мироновское «здесь» оказывается не только конкретным распирающе-определённым «здесь» (где-где? — в пиз… заднице), а ещё и теснотой в груди, дрожью в ногах, тяжелой бухающей кровью в голове. Мироновское «здесь» неожиданно (серьёзно?) становится мукой под кожей, скрежетом зубовным и болью — где-то между пятками и макушкой. Поэтому Ваня не отвечает ничего — только выгибается сильней, тянет руку назад — жадно, слепо нашаривает Мирона… что конкретно, какую именно часть Мирона — не разбирается, непонятно — главным оказывается вдруг: «здесь». Он здесь, рядом, внутри, над… Ваня уже получил больше, чем рассчитывал — поэтому Ваня молчит и боится спугнуть невозможное счастье глупыми ненужными словами. — Терпимо? — спрашивает Мирон и не двигается. «Терпимо было смотреть, как ты сосешься с очередной пиздой, терпимо про Диму слушать, менее терпимо — про Славу Гнойного. А это не терпимо, Мирош, — это охуенно. Как будто тебя на кол посадили — и охуенно». — Всё тернии, тернии, тернии, — начинает Ваня (чтобы не выдать ненароком «охуенно, больно, люблю») — блядь, когда уже звезды… — Ты серьёзно сейчас… меня цитируешь? — Мирон делает первое движение: глубоко — слишком, много — чересчур. Ваня смеется сквозь стиснутые зубы, пытается сделать вдох, привыкнуть — к такому — как-то. Ещё толчок, ещё вдох. Ещё — и Ваня ловит какой-то новый оттенок — внутри. Ещё. Вдох-выдох, расслабиться, податься назад. Ещё. И… оно. Оно, сука, — они! Не в небесах, не у Зевса под подошвой — тут. — Да, зве-е-езды, — стонет Ваня в кулак, отпуская себя и не говорит, и не слушает, и не живет свою жизнь — больше. Не навсегда, конечно, — больше, но ему хватает, правда. И потом, когда Мирон спит, высунув из-под одеяла правую пятку, Ваня сидит на подоконнике, смотрит и молчит. Ваня думал наивно-самоуверенно — почему-то, раньше, что после — если, уж если, то... — всё изменится. Станет труднее, невыносимее, горше — или наоборот: растает, испарится, пройдет. Но нет — не изменилось нихуя — понимает он, когда фотографирует чужую пятку. Зачем-то. И улыбается, и молчит. О чем тут говорить, если не поменялось нихуя?
274 Нравится 59 Отзывы 28 В сборник
Отзывы (11)