ID работы: 6065268

Человек без имени

Слэш
NC-17
Завершён
76
автор
mechanical_bro бета
Размер:
35 страниц, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
76 Нравится 11 Отзывы 16 В сборник Скачать

4.

Настройки текста
Хвост драный, думает, я не понял ничего? Только того и ждал, что в лес убегу, а сам бы солдатиков своих на след пустил. Дождался бы, что выведу их на Одноглазую с мелочью, и загнали бы, как волков паршивых загнали. Нет, шерстяка, я не дурак и так просто не дамся! Привели меня железки в комнатушку отдельную, мелкую такую, с крошечным окошком, в полуподвале другой кишки. Объяснили, где место отхожее, и ушли. Они что же это, запирать меня не собираются даже, совсем бессмертные? Дергаю дверь — ну натурально, не заперто! И с двух сторон кишки железяки прохаживаются, на меня зыркают; не вижу, но чувствую — точно зыркают. На верхнем этаже комнаток нет, там кровати сплошь, и тоже железяки бдят. Так просто не вгрызешься в горло. Да и я что, я ничего, я в отхожее местечко иду, нечего на меня пыриться. Ночь уже, а железки повсюду понатыканы с огнями. Башка не варит, кругом идет; не вижу сейчас, как уйти, чтобы не заметили. Ну ничего, хвосты драные, вы у меня еще поплачете: удумаю, как вам подсиропить, — и держитесь! Позже удумаю, не сейчас... Возвращаюсь. Забавно, у меня ведь раньше не было своей комнаты, всегда с кем-то рядом был. А тут один совсем остался. Один. Наших перебили всех. Всех перебили. Даже Ярые Лапы. Тоска такая накатывает. Странная, тупая тоска, как обгрызенным когтем в груди ковырять. Такая тоска не брала даже когда стоял на пепелище нашей деревни; тогда глухо было и пусто, а сейчас тянет, как гниющая рана тянет, аж выть хочется. Спрятаться хочется. Сдернул простыни с постели этой дурной, безволосеньких постели, и под нее с простынями этими забился. Охотник Скачущих Гадюк не воет почем зря! И я не стану! Зубами вцепляюсь в подушку и туда рычу сколько дыхалки хватит, вдохну — и снова рычу, а в груди все проворачивается палец этот. Потом уж совсем худо становится. Деру подушку, пух и перья, деру зубами, когтями деру. И вою теперь в голос. Пока зубы не находят ножку постели — вою. Наутро ко мне заходит молчун, зовет из-под кровати вылезать, наклоняется и даже здоровается по-ихнему, руку протягивает, имя называет, Бренникс или как-то так. Но я все равно не иду. А потом уже никто не приходит. Вылезаю, когда затекли ноги и руки, и спина, и жопа даже затекла. В лагере во всем куда ни шагни — солдатики бдят. Бесят. Забираюсь на крышу. Тут хоть глаз меньше, только со стен зубчатых, что пасть холмового великана, меня видать. Так и сижу. Дальше дни тянутся: один на другой похож, или это все — один, и не кончится никак? Тщусь прореху в дозоре найти, да морда генеральская хитрее, продумал все, ни слабинки не видать. Раз только попытался сунуться за ворота лагеря, так железки у входа не пустили, засуетились, спрашивают, мол, нужно ли меня до лесу сопроводить или еще куда. Вроде как я под ответственностью их пока в городе, и не пристало детям шляться без присмотра. Гады хитрые, ждут все, когда их к нашим приведу, добить хотят. Думаю, раз они за меня ответственные такие, может, взять и издохнуть, только так умно издохнуть, чтобы будто из солдатиков кто порешал. Но так отмажут наверняка, что им моя шкура, а что — железяка обученная. Однажды под крышей моей проходит сам Прима Аше. Я метить стал в башку его лысую; тяжелого ничего нет под рукой, так хоть харкнуть бы погуще. Уже прицелился, а он как почуял: тормозит, и на меня, — зырк. И опять громовой раскат, от которого у меня на загривке волосы дыбом: — Не надоело там торчать? Делом заняться не хочешь? Ага, так и знал я, что он мне соврал, шкура драная! Ничего ему от меня не надо, да? Вон, о делах забалакал! Проглатываю слюну и уползаю повыше, на хребтину, за трубу, чтобы не видел он меня. Или чтобы я его не видел, а то не сдержусь, харкну-таки, не в макушку, а в морду самую. Далеким раскатом доносится: — Подумал бы лучше, на что жизнь свою тратишь. Небо зря коптишь, бездельник. Ну огребет он у меня сейчас! Внутри вскипает, опаляет загривок. Обратно к скату крыши кидаюсь, да только хвост этот драный уже дальше по улице громыхает. Меня такая злость пробирает! Ладно дядька Нанук меня бездельником звал. Мы от кочевников отделились, с севера в деревню пришли, так на севере всегда хорошо было, прохладно, а здесь летом — не продохнуть. Он и огороды меня копать-полоть слал, и в поле слал, и с козами слал, а я от жары подыхал и ныл, что работать не хочу. Он мне нагоняй давал, и правильно делал, что давал. Глупый я тогда был, капризный, мелочь, одним словом. Ладно Ярые Лапы меня костерила и кусок всегда поменьше давала. Вот для Скачущих Гадюк я старался как мог. Старался быть достойным охотником и пользу приносить, да только руки у меня как у хлипкого безволосого, не лапы, силы в них нет. С оружием было бы пользы больше, но Скачущие Гадюки оружие не признают, не про них это — с оружием ходить, как безволосенькие. Никогда не разумел, что в этом плохого. Разуметь мне вообще не положено было, а положено — исполнять. Ладно — они все. Они семьей моей были. А этот драный Аше по какому праву меня бездельником зовет? Он сам меня всего лишил, а теперь еще смеет в чем винить?! Солнце припекает так, что вся эта их одежда идиотская, выдали которую, потом пропиталась насквозь. Тупой белый глаз, бесишь! Показываю небу кулак, спрыгиваю и в комнатушку свою иду. Странные законы у железяк, понять никак не могу: часть в таких же комнатушках по соседству спит, а часть — в комнатах общих. Чумные мы, что ли, или опасные? Вхожу к себе и чихаю. Перья повсюду так и раскиданы. Даже Скачущие Гадюки такого себе не позволяли: коли задерут дичь, ощиплют, так перья соберут, чтобы не валялись, на украшения пустят или на подстилку, а я как шкура паршивая какая себя веду, похабно веду. Противно. Собрал перья, а дальше что делать? Завязал кулем простыню. Сыплются. Сшить надо как-то, как — не знаю. Не шил сам, в доме тетка Юнка шила одна, а, бывало, придут к ней подруги — вместе все засядут, шьют и поют. А тут ведь есть наенка, что на тетку Юнку похожа. Тоже шьет наверняка. Найти бы ее, она бы объяснила. Сегодня по лагерю из служек одни мужики шастают, обозы тягают с припасами, да девка белая с гусями пробегала. Где живут они — не знаю. Зато знаю, где молчуна найти: солдатики, кто не в дозоре, друг друга по шлемакам колошматят и звук над площадкой веселый со всех сторон, бздынь-бздынь, будто башки пустые, и нет там под ведрами их железными ничего. Понимаю, что сглупил, когда оказываюсь на плацу: они же все одинаковые в черепушках своих, кроме Примы Аше, что высится и команды командует! Стою как остолоп, пялюсь, свалить уж думаю и не позориться, но тут ко мне один из тех, что на краешке, подгребает. — Привет, Охотник. По делу? Свезло так свезло! Ты-то мне и нужен, дружок... Он меня что, Охотником назвал? Чего это? — Здорово, железяк... Бренникс, да? Слушай, где служек ваших найти? — Ищешь кого конкретного? — Нет! Да, то бишь. Наенку вашу ищу. — У нас их тут несколько. Но ты, наверное, о Сывне, с которой на ужине познакомился? — Наверное. А ты что, всех служек по имени знаешь? — Ну да. Мы же живем все вместе, общаемся, что бы и не знать? А Сывне сейчас кухарит, видишь тот дом? — Ага, — киваю ему, а самому неловко. Как у безволосых принято, надо ли что еще сказать? А, вон уже и Прима Аше пялится на нас, еще не хватало. Валить надо! Киваю еще раз и на ходу бурчу: — Ну, я пошел. Кухня у этих Опальных не такая длинная, как прочие кишки, и еще на подходе пахнет свежими лепешками. Шерстяка, а, сколько локтей такого запаха не нюхал! И чего ради со всеми жрать не ходил эти дни, на крыше своей торчал? Дело же известное: дают — бери, бьют — беги. А так — вечером у входа в комнатушку свою найдешь остывшую похлебку, — как шавке подачка. Но не мне жаловаться, я столько еды днями деньскими не видывал, бывало. Внутрь железяки меня не пускают. Помнят, видать, что потравить обещал, да только нет же у меня с собой ничего, харкну вот разве что в суп, что на Аше не харкнул — выхаркаю. Приходится объяснять, что мне Сывне нужна. Не ожидал, но эти тоже по имени знают: кивнула мне солдатка, скрылась, и уже выходят вместе. — Анишам, Сывне-са. — Авасэ, ноляко. Присядем, а? Душно что-то сегодня, ой, душно, с ног сбилась совсем. Сывне подбирает подол и кряхтит с наслаждением, когда садится на скамейку у входа. Смотрю на ее морщинистые руки в муке. Сладким она вся пахнет, сдобным, пироги солдатикам стряпает. Только села, и уже трещит скрипуче, что сорока твоя, тыр-тыр-тыр, тыр-тыр-тыр. Точно тетка Юнка, только Сывне старше, пожалуй: — Обидел ты меня, ноляко, только встретились — обидел сразу, ой обидел. И ладно меня обидел, а генерала почто обидел? Зря ты так с генералом, ноляко. Он человек хороший, добрый человек. Он и с тобой по-хорошему хотел, поговорить хотел, по-человечески хотел, а ты что, ты знай себе, охотник я, охотник; взрослый такой, а все как маленький, знай себе талдычишь. А генерал человек хороший. Хоть и убивать ребят учит, а еще хорошему учит, правильному учит. Ты бы у него поучился лучше, тоже бы хорошему чему научился, а то сидишь сиднем, без толку, кто же сиднем-то так сидит. Он чести вон учит, человеком быть учит, мастерствам учит, кузнечеству учит, магии даже, ну это правда Каирн его уж учит больше со скаловержцами своими, а кто захочет — и грамоте учит, только редко кто хочет, да и ладно, не главное это в хорошем человеке. Дельным человеком быть учит. А звери эти, звери дикие чему тебя научили? Друг друга без разбору есть только и научили. И хорошего чего? Ничего хорошего. Попортили только. Ты бы за ум лучше брался, так я тебе скажу, за разум бы брался. Молодой такой, а все туда же. Раз огрызнешься, два огрызнешься, а потом непонятно где жизнь кончишь, в канаве какой кончишь, да и не вспомнит никто. Можно так разве, ноляко? Давай у генерала спрошу, возьмет ли тебя, научит? Он северян только берет, ну так мы-то самые северные северяне, куда уж северней, так что возьмет. Что ты со зверями-то вообще связался, ноляко, бедовый мой? Откуда сам-то будешь, что с ними связался? — Да что ты знаешь Сывне-са, заладила: «Что связался, что связался». Спасли зверолюды меня. Солдатики пришли, деревню нашу спалили всю, всех спалили, тетку мою спалили, дядьку спалили! А зверолюды пришли и забрали, с пепелища забрали и выходили. Сывне руками взмахивает, охает: — Ой не из моего ли ты села, ноляко, как думаешь? Как называлось? Не помнишь? — головой качаю. — А меня не помнишь? Как дядьку твоего звали, как тетьку? — Дядька Нанук, а тетка Юнка. Сывне снова взмахивает руками, сильнее, и на солнце сверкает осыпавшаяся мука, как мошка у пруда. — Так я тебя знаю, ноляко, знаю ведь! Маленьким совсем знаю, видела маленьким. Вы с окраины, у поля жили. Да, поле ярче всего полыхало, быстро занялось, а потом и вокруг занялось все, не подойти было. Дядька с тетькой тогда в поле были, далеко были, как занялось, да? У меня аж горло перехватывает тем удушливым чадом. Говорить не хочется, а говорю: — Мы с дядькой и теткой в поле были. Только они сгорели, а я к арыку выполз. Но я думал, погорели все, а ты, вон, живая вроде. А я был на пепелище и там не было никого. — Живая я, живая, — смеется Сывне, как ворона на ветке смеется, и за руку меня хватает; рука теплая, точно — живая. — Так и не было никого, конечно. Всех, кто не отказался, Опальные к себе увели. У них наказ был от Владыки — поля спалить, дома спалить и старосту убить за то, что хулу наводит, языком лишнее мелит. Ну они наказ выполнили, а нас-то им что убивать? Старосту казнили, потом созывали всех, в колокол били, мы и пришли, куда еще идти-то. Теперь здесь; кто здесь, а кто и по другим гарнизонам. И ребят крепких взяли, не стряпать, а учиться воинству взяли, но нашей породы не было, нашей породы в деревне одни старики были, помнишь, может, а ребят крепких из местных, не пришлых, взяли. Она еще тараторит, про деревню, да про Опальных, да про генерала и меня, а я слушаю и не слышу. Тишина в башке, и только солнце знай себе шпарит, да кузнечики орут, да колокол звонит. И дядька говорит, мол, ерунда, опять воришку какого поймали и сечь будут, или торгаши заехали, а нам зачем торгаши, у нас денег нет, на последнее, на свое выживаем, а торгаши — нет — не нужны. И за руку дергает, чтобы серпом работал, не отвлекался. Не сразу доходит, что это Сывне меня за руку дергает и хватает за предплечье цепко, и дергает снова. — Так зачем ты приходил, а, ноляко, приходил-то зачем? В горле пустошь полуденная. Я кашляю вместо ответа, той гари удушливой надышался и кашляю, а она все ждет и теребит. Хриплю: — Шить... Подушку порвал. Шить хотел чтоб научила. — А, я видела, что порвал, но не убирала. Тут такие вещи все сами убирают у себя, и Опальные, и мы, не принято за другого убирать. Генерал говорит, то каждый уметь сам должен, мало ли. А научить — это можно. Только мне бы работать пойти, заболталась я, опара там уж подошла, а я болтаю, — Сывне клекочуще хохочет, кивает солдатке, затем лезет в мешочек на поясе и вытаскивает иглу с мотком ниток. — Вот. Гляди. Она так в ушко проходит, знаешь? А потом раз — и стежок, раз — и стежок. Ну, пошла я, ноляко, а ты на ужин приходи, на ужин пироги мои будут, вкусные пироги, так что приходи. Я киваю ей; уже иду, и все киваю, непонятно кому киваю. Сажусь с размаху на пол в комнатушке своей, перья под себя подгребаю, в рванину сыплю. Мимо сыплю. Они во все стороны летят, я снова подгребаю, снова сыплю. Потом — раз — и стежок. Кривулина то, не стежок. Раз — и стежок, раз — и стежок. Трясутся ладони, пальцы все исколол. Уж и сшил наполовину, кое-как сшил, но больше сил нет. На что шил, на то и падаю. Перья кругом, начинай сначала, да и плевать. Иголку вот не достал, иголку надо убрать, не потерять ее, не моя она, чтобы терять. Умерли они, мои дядька с теткой, умерли. Что тут нового? Погреб я их, и с ними все людское погреб. Теперь Скачущие Гадюки почти все перемерли. Все умерли. Один я остался. Один среди безволосых, и сам оказывается — такой же, не верит никто, что зверолюд, смеются. А племена если среди людей увидают, да даже если узнают, что с ними жил, решат, что заодно мы с безволосыми, и не послушают — тут разговор короток будет, никто сорокой трещать не станет. Скажут: всегда знали, что презреешь, что предашь — и башку с плеч. Ублюдок ты драный, Аше. Проклят ты будь, чтоб сдох ты, шкура ссаная! Звали они, в колокола звонили! Хороший он! Да срать он хотел, Аше ваш, на коленях перед ним чуть ли не ползаете, думаете, нужны ему? Владыку еще удумали какого, и вроде как не виноват ваш Аше. Ненавижу! Перебили они всех, семью мою, Скачущих Гадюк перебили. Нет у меня ни мамки, ни отца, ни племени, ни имени. Нет, и не знаю, что дальше мне делать. Охотником стать не сдюжил, а безволосым и подавно быть разучился. Ничего у меня нет. Жил всегда не для себя, для себя жить не умею, для кого мне жить — не знаю. Что мне делать с собой? Что? Что делать теперь? Может, ты знаешь, а, Аше, дерьмо ты собачье? Плохо-то как. Плохо, как никогда не бывало. Вою. Не за что зубами ухватиться, за ножку бы ухватился, да далеко она, а сил нет. Слышу, дверь открывается. Хоть предплечье свое закусить... Грызть, грызть, лишь бы не выть. Нельзя выть! Распирает, а нельзя. Доски скрипят под тяжелыми шагами. На плечо ложится ладонь, большая, теплая ладонь. Я уже знаю, кто это, и все равно оборачиваюсь, все равно хриплю: — Ты?! Не могу больше терпеть. Выворачиваюсь из-под ладони Аше и вцепляюсь зубами, вгрызаюсь, не жалея. Перехватить бы поудачнее, чтобы суставы хрустели. Чтобы выл он, как я вою! — Я, — спокойно подтверждает он вместо воя, а на плечо мне снова опускается рука, другая. Жду, что ударит он, врежет от души и убьет наконец, может. Что все закончится. Но он не бьет. Он... гладит?! Хвост твой драный, он меня гладит! Чувствую у себя во рту вкус крови, свежей, человеческой, его, и уже не знаю, кого из нас двоих ненавижу больше. Выпускаю ладонь и сплевываю, на перья сплевываю, на ткани. Не хочу больше знать вкуса крови, ни человеческой, ни зверолюдской, тошно. А Аше знай себе гладит, по плечу треплет, и говорит, тихо говорит, но оттого еще страшней: — Ублюдок драный, дерьмо собачье, шкура ссаная и что там еще было? Это — не то, как следует обращаться к Архонту. За такое убить могут. Он слышал, слышал! Но как? Я же не вслух его звал, так ведь, не вслух? — Ты слишком громко кричишь на меня в своих мыслях. Знаешь, Архонт — это не просто развеселое словечко. Мы, Архонты, кое-что да умеем. Например, я, помимо прочего, слышу, когда кто-то молит меня о помощи. Как думаешь, почему к тебе заглянул? — Молил... Помощи? Хочешь сказать, я тебя о помощи... молил? — он кивает. Уворачиваюсь от его руки и кричу: — Какая, драть тебя, помощь? Скачущих Гадюк больше нет! И деревни моей нет! Дядьки с теткой нет! Это из-за тебя все! Убил ты всех! И помощь теперь, добренький, предлагаешь? Тварь! Ненавижу! Яростью кроет, слепну от нее, а как вижу снова, то понимаю, что Аше меня к себе прижимает, не рыпался чтоб, значит. Промаргиваюсь. Не только от ярости, от слез ничего не видел. Убить Аше, наверное, пытался; не убить, больно сделать. Как со стороны вижу: жалко руками сучил, ногами колошматил и разревелся, от бессилия да от пустоты. Брехливая шавка поперла на медведя. Не на медведя даже, на скалу. Только и может, что ногу на нее задрать, а скале ни жарко, ни холодно. Смешно это. Аше точно должно быть смешно, но он чего-то не смеется и даже не злится, глаза молниями не блестят. Гляжу на него и понимаю, что не чувствую ненависти, о которой орал. И не чувствовал толком, наверное. Легко было ненавидеть тех солдатиков, что деревню сожгли, а того же молчуна и альфу — уже сложнее. Потому что не знал тех, а этих знаю. И получается, что они тут просто свой долг исполняли, а я и есть настоящий презренный, потому что, вместо мести любой ценой, стараюсь этой вот ценой любой выжить и пристроиться. Как говно в полынье болтаюсь. Ни хрена сам не решаю, только знай себе жду, когда течение подхватит и куда принесет. Будь я настоящим зверолюдом — бросился бы на копья, как увидел, что все наши полегли, и попутно бы забрал кого с собой. Или раньше, будь я настоящим сыном Тихого Шага — вызвал бы на Обряд Крови Ярые Лапы, как сил бы набрался. Или еще раньше, будь я настоящей семьей дядьке Нануку и тетке Юнке — нашел бы слова, убедил бы их уйти, к колоколу уйти от огня, а раз не нашел — так остался бы рядом с ними, и осилил бы оттащить их в арык, куда спрятался, как огонь увидал, и сидел-дрожал, пока они орали. Выходит, в том, что остался один — виноват сам. И мне не Аше надо ненавидеть, не солдатиков его, а себя самого.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.