ID работы: 6085070

neXXXt

Слэш
NC-21
Завершён
367
Пэйринг и персонажи:
Размер:
169 страниц, 29 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
367 Нравится 110 Отзывы 221 В сборник Скачать

2003-2017, V

Настройки текста
      Когда я только выпустился из профлицея, попал на стажировку на киностудию. Мы сидели все — такие юные, дурные, наивные, в бошках ветер, в жопе дым. А какой-то главный мужик вещал нам про бонусы летней стажировки. Я лениво распластался на жёстком стуле с деревянными занозами на сиденье, мечтая быстрее сорваться и свалить, тусить, курнуть, вздрочнуть — мой фирменный набор весомых прелестей жизни. И от скуки я даже припоминал свой эровечер накануне, мысли о котором молниеносно приводили в движение чувственные импульсы, как вдруг один хер с параллельного потока — высоченный, громогласный чувак с патлами до лопаток — пробасил на всё помещение:       — А стажировка будет указана в трудовой книжке? Нам начислят стаж?       Потом он спросил что-то про пенсию, а я дык просто охуел прям там на стуле. Всё хоть сколько-нибудь чувственное, что во мне колыхалось ещё секунду назад, тут же опало от слов про пенсию. «Какая в жопу пенсия, чувак?!» — так и кричало моё сознание. Окей. Я не рубил фишку. Я был легкомысленный, пропагандирующий батин пофигизм, генетически неебово талантливый и одновременно «мистер проёб (в каком там уже?) поколении».       Я уговаривал себя, что серьёзные мысли о завтрашнем дне — не что иное, как занудство и трусость. Эту мимолётную слабость восемнадцатилетних я так и не прошёл, да и взваливать на себя ответственность никак не рассчитывал. Относительно ответственности в нашей семье решала мать, а она повторяла: «Успеешь ещё…». Понятия не имею, о чём она думала, может, считала, что меня ничему не надо учить — я сам всё пойму в одночасье. Я же… талантливый. Охуенный подход.       Где-то на границе восприятия я отфиксировал, что предки состарились, но всё ещё не готов был принять.       Февраль. Рыжий кот Персик умер тихо, незаметно, пока спал в ногах у лежащего на диване бати.       — Персик умер, — вдруг громко проговорил отец так, что я услышал его с кухни.       Тут же бросился в комнату. Батя вынес кошачье тело на руках. В глазах слёзы. Вот они уже стекли по небритым щекам и пропали в нестриженной бороде.       — Забери его. Я не могу.       Я взял уже одеревенелое тело на руки и не знал, что с ним делать. Подметил, что кот похож на чучело из дарвиновского музея. Ненастоящий. Шерсть в колтунах и не такая яркая, как в годы моего бурного студенчества. Сколько? Лет семь-восемь прошло? А мне казалось — совсем чуть-чуть.       — Надо, наверное, его куда-то положить? — сообразил я.       Маркус быстро пришёл на помощь моему недоумению. Пока он искал подходящую обувную коробку, я рассеянно стоял, держа кота так аккуратно, будто он дорогая китайская ваза, только бы не разбить; а батя снова вернулся на свой диван и заворчал:       — Это мой кот был. Мой. Вот он умер. Следом я умру. Ёлка купила мне чёрный костюм-тройку. В нём меня в гроб и положишь.       Никогда не забуду тех его пророческих слов. Он ведь знал. Ещё тогда. Словно спортсмен на старте. Знал, что выстрел уже прогремел, осталось лишь пробежать короткую дистанцию.       Кот умер во сне, вытянутый в длину, но как будто прямо на глазах ссохся. Уменьшился. Мы аккуратно положили его в самую большую обувную коробку и убрали в пакет. Я нашёл в кладовке совок и ещё какую-то ерунду, типа чем копать, и мы спустились с Маркусом по лестнице на улицу. Темень. Унылые фонари ничего не освещали.       — И что теперь? — спросил Маркус.       — На бульвар пойдём?       — А не далеко?       — Ближе? Пойдём к гаражам возле заброшенного дома. Там нас никто не застукает.       Центр Москвы. На дворе 2008 год. Свёрток с мёртвым котом покоился на промёрзлой земле, а ведь этот кот скрасил моё одиночество. Мы с Маркусом упорно долбили сначала корку льда, потом неподатливую твёрдую землю. Кажется, всё без толку. Я ощутил прилив панической волны, будто мы никогда не отроем коту могилу и он так и останется тут лежать. Вырыть яму, в которую бы поместилась коробка из-под мамкиных сапог, — дело нескольких часов. И мы решили, что коробка лишняя. Рыть просто адски невозможно. Земля вся скукожилась и не хотела поддаваться, словно противилась происходящему.       — Неглубоко совсем. Он по весне всплывёт, — сказал я.       — Нормально, — запротестовал Маркус, заставляя вынуть кота из коробки.       — Мы даже похоронить его нормально не можем.       — Земля промёрзлая. Чего ты хочешь?       Мы закопали его возле крайнего гаража и ушли. Я бросил последний взгляд на чернеющее взрыхлённое место, выделяющееся на фоне изморози и льда, боязливо предчувствуя, что кот — лишь первый спортсмен, сошедший с дистанции, дисквалифицированный за фальстарт.

***

      Мать сочла, что удобный непьющий друг сына, живущий в её квартире и по доброте душевной помогающий ремонтировать, признаться, весьма косметично и медленно, метры «трёшки», — не кто иной, как гарант спокойствия, оплот интеллигентности, при нём никто больше не сопьётся и не приведёт в дом блядей. Поэтому она подняла свои застарелые педагогические связи и пробила себе через минздравского знакомого бесплатную койку в больнице имени Сеченова, чем была неимоверно довольна, жаждала лечить почки, обследоваться и застрять там на месяц или два.       Мне же в свободное от учёбы и подработки время пришлось начать валандаться с батей. Я попытался. Уговаривал его что-то съесть, перестать пить. Но, будем честны, не усердствовал.       — Бать, может, съешь что-нибудь? — настойчиво наседал я.       — Не хочу. Ща налью себе и пойду.       Минуты две он ковырялся с бутылкой, пока я стоически наблюдал, терпеливо поддерживая позицию невмешательства. Кто я такой, чтобы лезть к нему, ведь он всё всегда решал сам. С ним не поспоришь. Подумал, что он вот-вот уронит бутылку, а мне придётся стёкла собирать, а потом ещё пол мыть, тогда я явно опоздаю везде и получу пизды.       — Давай, я открою, — не выдержал всё-таки, выхватил бутылку, открыл.       — Налей мне в чашку.       — Хорошо.       — Налей мне портвейн и ещё туда водку долей.       — Ты обалдел? — вскинулся я. — Тебя трясёт. Ты еле стоишь на ногах. Нафига делать себе «коктейль Молотова»?       — Да что там? Портвейн… он как вода.       — Может, не надо?       — Наливай!       И я послушался, как в школе. Сделал, что он сказал. Зря, но утешил себя мыслью о том, что в таком возрасте человек должен понимать, что он делает. Давно пора завязывать, но ему ничего не нужно, о чём он не преминет всем напомнить. Бессмысленно тянуть руки к утопающему, который мечтает встретить на глубине Посейдона.       — Давай я вызову нарколога, он тебя прокапает, капельницу сделает…       — Если вызовешь — я их выгоню! — побагровел он.       Разгневался прям. Есть ли у меня право решать за него? Не уверен. Мне ведь так долго он сам повторял: «Ты кто? Петрушка. Что тут твоё? Ничего. Только козявка в носу…». И ещё одна чудесная присказка, начинающаяся с моего имени, которое я не упоминаю всуе: «… , … , твой портрет мы повесим в туалет!». А я как-то особо и не обижался никогда. Считал, так и надо шутить. Так и надо меня стебать. И по лбу ложкой просто так. Он ведь никогда меня не бил. Даже и не орал-то толком никогда. Только шутил и немножко с ехидством унижал. Странно, но его гневный голос — голос совершенно трезвого человека. Я ведь всегда угадывал малейшие изменения его интонаций, выпей он хотя бы крохотный стопарик. Кажется адекватным, только забывает всё. Бутылку при нём откупорил, а он спрашивает, есть ли она у него или уже на дне. Всё в его голове слилось в необъяснимый компот из только что, сегодня, вчера и пять лет назад. Времени нет, его не существует как такового, ничего нет…

***

      Я смотрю на отцовские картины на стенах, и мне безудержно жаль, что он так легко сдался. А ещё мне жаль, что он тогда не послушал меня, он ведь НИКОГДА никого не слушал! Отдал за какие-то сраные два косаря двухметровый холст, написанный маслом, — его пленэрная работа 1972-го года, когда он возил студентов на Кавказ. «Бзыбь» я любил с детства. Её экспрессивные, живописные мазки натуралистично передавали камни и буйную реку. Местами проглядывался необработанный холст. Она была для меня особенная — масштабная (тем более для ребёнка), невиданная (я никогда не был в горах), дикая и неуправляемая река на ней олицетворяла характер отца. Я настойчиво просил его НИ ЗА ЧТО и НИКОГДА не продавать её! Я не забывал повторять ему это год за годом. Но один самоуверенный козёл, сосед наш по подъезду, который регулярно что-то да покупал у бати, явился и в прямом смысле снял картину со стены. Я тогда учился в профлицее. Пришёл домой, а стена пуста. «Бзыби» больше нет.       Главное… кому он её отдал! Этот чувак однажды пришёл, увидел опять-таки у нас на стене в коридоре холст в раме — свежая батина работа — древнерусский натюрморт с корзинкой лесных грибов, рябиной, какими-то крынками, а дух сказочный ему придавал ухват, приставленный к стене на заднем фоне. Чувак купил этот натюрморт, забрал домой. Прошло недели две, и он явился снова — принёс отцовскую работу назад.       — Что такое? — спросил тогда батя.       — Возвращаю.       — Почему?       — Ухват не подходит к горшку.       Сейчас я бы выронил в ответ что-то типа «лол, что?», но тогда все лишь посмотрели на борзого соседа выпученными глазами. Звучало как анекдот.       — Ты же не собираешься этим ухватом горшок в печь ставить? — тактично пошутил отец.       — Нет, ухват — не от этого горшка. Деньги возвращай, работу забирай.       Как можно после такой истории отдать вот этому, сука, конкретному человеку «Бзыбь»? Я считаю — НИКАК! С чем не могу смириться до сих пор.       А ещё мне жаль офигенную копию Сальвадора Дали «Полёт шмеля», которую он писал на заказ, такую спелую и сочную, как гранат, и копию Гогена, что была намного красочней и колоритней репродукций, которые я когда-либо видел. Но «ЖАЛЬ» — запрещённое слово в нашей семье. «Жалко — у пчёлки в попке», — так меня учил отец.       Однажды на даче к бате пришла заказчица. Она хотела, чтобы он нарисовал акварелью её дом с садом. Отец пошёл, посмотрел, написал шикарную мокрую акварель. Пришла пора забирать работу, платить, и дама возмутилась, что хотела нечто совсем иное. Села за деревянный стол в палисаднике, взяла листочек в клеточку и начала рисовать на нём план-схему, как рассажены на её участке кабачки, где растут помидоры, а где огурцы, сколько занимает места парник слева и где растёт крыжовник. Блин, мне было четырнадцать. Я покрутил пальцем у виска и ушёл гулять.       А совсем недавно какая-то манда заказывала у него ночное море. Он написал, несмотря на то, что крепко пил и редко брался за работу. Получилась приятная лунная ночь, пиратский корабль… Эдакая «Чёрная жемчужина», словно бы он смотрел «Пиратов Карибского моря». Бабе не понравилось, вечная отмазка: «Я представляла себе это совсем иначе». Картина осталась. Вот её-то я уже стопроцентно забрал себе. «Бзыби» ведь меня лишили. А пиратской «Чёрной жемчужины» не лишат!       При «совке» отец работал в школе изошником, художником-оформителем, рисовал плакаты, стенгазеты и Ленина на холстах, как и положено. Когда рухнул «совок», он торговал картинами на улице. Сначала, как и многие, возле Центрального дома художника, потом перебазировался с ещё одним художником на Арбат. Их никогда не гоняли, не рекетировали. Художники не лупили цен, выживали, как могли. Что с них брать? Отмажутся картиной. Батя даже умудрился получить с помощью своего ушлого непьющего приятеля поручительную грамоту от самого Лужкова, типа разрешение торговать картинами, которое можно предъявить, если вдруг кто-то крякнет. Но никто не крякал. А письмо от Лужка грело обоим душу. И они вдвоём частенько стояли напротив театра Вахтангова в лютый мороз, в межсезонье, по «денежной надобности». Потом Ельцин ушёл, всё стало меняться — батю обирали менты в переходе. Они забирали не только все деньги, но и все работы. Новые времена и новая власть родила новых псов. Псов, живущих по совсем иным принципам. Если в девяностые воспринималось подарком судьбы, когда иностранцы покупали за баксы, хорошо платили, или на Арбате подходил какой-нибудь заслуженный артист и брал работу себе (эти истории ходили из уст в уста, как притчи), то в двухтысячных подарком судьбы считалось, что тебя не избили менты и не отобрали всё. Старой гвардии тяжело подстраиваться под новых людей и жить по их понятиям. К ещё одному витку кардинальных перемен им уже не приспособиться. Мы-то ещё не успели понять, а они уже не способны.

***

      Сегодня проебал учёбу, заметил утром, что батя кашляет кровью, хотя курить меньше стал из-за того, что почти всё время лежит. Аномальная неактивность. Так больше продолжаться не могло. Я позвонил в платную имени Семашко и вызвал терапевта КМН (кандидатшу медицинских). Она приехала. Вид этой интеллигентной особы заставил батю не перечить и поддаться осмотру. Она забрала пять тысяч и печально сообщила мне, что у него как минимум обструктивный бронхит и вызвала скорую, предупредив, чтобы я не вздумал говорить им, что он крепко пьющий, иначе они его никуда не повезут, спихнут наркологам, а там его лечить никто не будет. И я молчал как партизан, отправил предка в больницу, еле-еле его до машины довёл. У меня даже закралась мысль: «А не грохнул ли его вчера-позавчера инсульт?». Или микроинсульты… может, и множественные… Стал он как упрямый ребёнок, всё забыл, а я заставлял его пить чай.       Маркус мне, конечно, круто помог с ним, потому что батя два дня не желал меня слушаться. Как зайду, говорил: «Выйди вон!», но Маркус для него — чужой человек, умудрялся с ним договариваться.       А теперь всё туманно и непонятно… Я никак не могу прийти в себя после посещения больниц. Всегда поражался твёрдости людей, в них работающих.       Ну, да. Колбаснуло меня там… Нервный, блин. Стоял слушал, как ругаются в ординаторской по поводу отца… и других, что типа: «Какой пипец, не смена, а чёрт-те что, привезли одних ненормальных!». До сих пор преследует тамошний омерзительный сладковатый запах. Часа два с половиной торчал в больничном коридоре, слушал, вдыхал… видел батю, а он, кажется, меня почти не узнавал…       Ощущение гнусное, будто я отправил его прочь, а он потерял там остатки сознания — капризничал с тётками-врачихами, говорил: «Оставьте меня в покое!». Потом пришли санитары — молодые бодрые мужики, крепкие, адекватные. Блин, не то, что я. Решили переводить моего батю из терапевтического отделения в другую больницу, а если конкретно, то в дурку. Доводы про бронхит они пропустили мимо ушей, сказав, что нет у него ничего. Только я скорее поверю тётке КМН, чем санитарам и бабам из ординаторской, которые только и бухтели из-за двери, что отец мой не в себе.       — Ты кто ему? Внук? — спросили санитары.       Внук… Вот и иллюстрация ко всей моей жизни. Выгляжу как внук. Не наградила меня природа основательной внешностью, ростом, жировой массой, еблом кирпичом. Нет во мне ничего такого, что заставило бы всех этих госсотрудников побаиваться меня, уважать, желать угодить, потому что от меня пахнет деньгами, барсетка — от внушающего уважение бренда или ключи от мерса в кармане. Нет. Мы нереспектабельные. Всегда такими и были. Я даже снова ощутил себя девятиклассником, стесняющимся собственного отца, с той лишь разницей, что сейчас я заодно стеснялся и себя самого. За то… какой я.       Я наспех одел его, как смог, собрал со всех сторон взгляды отчаявшихся людей и побежал в другой корпус с его документами о переводе — печать поставить. Прочёл в деле диагноз: делирий… психоз.       Прочёл результаты обследований. Тему бронхита они обошли стороной. Хуле. Я ж сказал им, что он курильщик со стажем шестьдесят пять лет. Как любил он шутить: «Ходить, говорить, пить, курить и ругаться матом я начал одновременно». Если бы не алкоголь в его жизни, сейчас он мог быть нехилым живчиком, который ездил бы, как раньше, на свои рыбалки да спокойно жил в палатке, ведя жизнь «дикого человека», как он всегда и мечтал, но «дикость» его теперь совсем иного рода…       Я напросился с санитарами — не отказали, подкинули меня на машине. Теперь всё переносилось на понедельник. Пришёл домой, все шмотки с себя снял, долго мыл рожу мылом, но запах больницы всё равно преследовал, а ещё пришлось звонить матери в больницу и донести до неё эти нелицеприятные новости. А от меня снова ничего не зависит.

***

      Ровно месяц я навещаю отца в Кащенко — старая архитектура из тёмного кирпича, снег, талые сугробы, кипарисы, воспетые Сальвадором Дали, ели голубые, туи, пихты, огромное количество ворон. Меланхоличный пейзаж вуалирует здания, в которых ежечасно происходит психологическая война за сознание. Чертовски страшно.       Сегодня мне снился сон, самый обыкновенный, ничем не примечательный сон, в котором было как-то слишком тесно — много народу, люди из моей бывшей школы, какие-то едва знакомые, кто-то, кого я никогда в жизни не встречал. Тёмный, бесцветный сон, как будто дождливый… Я сидел в интернете, кликая по ссылкам, проглядывал новые художественные выставки. Неожиданно мне на глаза попалась какая-то пленэрная акварель одного из особняков больницы им. Алексеева. «Странно, — подумал я, — кажется, будто человек рисовал откуда-то сверху, словно с высоченного моста». Неожиданная смена декораций, и я уже на детской площадке, сижу, покачиваясь на поскрипывающих качелях, вокруг какое-то действо, Маркус спорит с неизвестной бабкой, и снова всё плывёт. Я с кем-то знакомым (но голова отчаянно сопротивляется вспоминать, кто же это конкретно был), оказываюсь в неприятном доме, по лестницам которого снуют туда-сюда люди. Стены окрашены в омерзительный, болезненный грязно-зелёный цвет. Мы поднимаемся по лестнице вверх, желая попасть на нужный этаж в нужную нам квартиру. Смотрю на цифры, расположенные над каждым лестничным проёмом, проговариваю вслух:       1       2       3       4       5       6       — Чёрт! — говорит мой спутник. — Как мы туда попадём! Что же делать?       — Ерунда! — отвечаю я уверенно. — Мы сейчас снова спустимся и снова подымемся, и всё уже будет по-другому, даже неважно, какой этаж…       Ещё не осознавая, что сплю, я знаю эту простую истину. Неважно, куда пойду во сне, я могу всё изменить в необходимую мне сторону.       Считаю этажи:       1       2       3       А вот и нужный — на ступеньке возле большой, покрытой белой краской двери, сидят люди. Среди них я замечаю отца. Иду мимо него, но он неожиданно ловко подскакивает ко мне и хватает, причём не руками, а как будто предплечьями. Захватывает меня в районе поясницы и нижних рёбер и начинает с огромной силой сжимать, как прессом. Жутко больно! Просто, блядь, нереально больно! Кажется, что я вот-вот переломлюсь пополам, дышать трудно, сдавливает рёбра. Я хрипло выдавливаю звук, задыхаюсь, ощущая дикий страх:       — Что ты делаешь?! Мне больно!!! Зачем ты это делаешь?! — я с трудом произношу эти фразы.       Он не перестаёт сжимать меня, словно собирается раздавить, как весеннюю муху на окне, но отвечает. Звучит знакомый мне с детства голос, но лишённый каких-либо интонаций, не окрашенный красками, безэмоциональный… будто бы чужой, как у робота, но всё же его голос:       — Я… обновляю клетки…       Просыпаюсь в панике от всего этого стрёма, от осознания, что меня поймали и мной реально обновляли клетки. Мы часто беседовали с Маркусом по поводу сновидений, Кастанеды и прочего, и он прозвал меня сновидцем. Я не сильно-то размышлял о природе своих снов, но после такого… Их больше нельзя было игнорировать. Уснуть снова я смог лишь через несколько часов, под утро. Опять проманал учёбу, а утром позвонили из больницы и сказали, что у отца ночью был кризис — он едва не умер, его перевели в реанимацию в другую больницу.       Мать как-то призналась мне, что она перестала чувствовать эмоциональную связь с ним, а я, кажется, наоборот… Чёрт, как же больно…
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.