***
В магазине пахнет отчаянием. И запах у него особенный, несколько неприятный, выбивающийся из общего букета. И Кен надеется, что это первый и последний раз, когда они получили партию ноготков, которые, к слову, еще и плохо расходятся. У Кена сыпь на правом боку и то и дело, убеждаясь, что сейчас не находится в чьем-то поле зрения, он запускает руку под футболку и чешется. Может быть, это реакция на Фройде, которое Кен опрометчиво попробовал, может быть, аллергия на новые цветы или на жизнь в целом. Кен: Неделю назад моя девушка улетела в Австралию. Еще чуть раньше я своими руками убил человека, которого считал лучшим другом. И еще немного пораньше я убил престарелую монахиню, которая меня вырастила. А еще чуть раньше меня признали лучшим из лучших и отправили поливать цветочки вместе с моральным уродом, алкоголиком и малолеткой. Да, я еще забыл сказать, что меня оклеветали и лишили смысла жизни. В остальном, у меня нет проблем. После событий этого месяца жизнь в цветочном магазине и прилегающем к нему доме становится почти невыносимой. Наблюдающий за происходящим с почти безопасного расстояния Оми впервые осознает, насколько верно выбрано название магазина и позывные членов Вайсс. Его товарищи по команде постепенно превращаются в трех котов, пытающихся поделить территорию бесконечными молчаливыми схватками, пока не доходящими разве что только до драк. Хотя Оми знает, что ключевое слово — пока. Оми плохо понимает, что сделал Айе известный политик, но от одной его фамилии вздрагивает, не пытаясь понять, почему. Зато ему легко предположить, что Йоджи любил ту девушку, чей труп они нашли в отеле «Роит» во время миссии. Оми не пытается лезть им в душу, хотя бы потому, что считает, что любовь — это совсем не его детское дело. Точно так же он верит, что убить лучшего друга гораздо сложнее, чем любимую собаку и потому не осуждает Кена. И все же причина не отменяет факта. Йоджи: На все эти миссии нервов никаких не хватает… Блондин прикладывается к бутылке. Обычно он старается не выпивать дома. Но мысль о том, что он снова ошибся, лежит в животе тяжелым камнем, мешает нормально дышать, тянет так, что у Йоджи не хватает сил выйти из затворничества. Уже третий день он не был на улице дальше, чем около дверей магазина. Вчера Айя сделал ему замечание на счет запаха перегара и отправил в комнату. Йоджи не понимает, какой ему смысл работать в Вайсс, если он никого не может спасти. Йоджи: Аска, Саяка, Марико… тела скольких еще женщин мне придется увидеть? Сколько еще прекрасных жизней оборвется из-за того, что я не успел? Ставя точку после слова «неудачник», бутылка решает закончиться. Йоджи переворачивает ее и трясет над открытым ртом, надеясь выжать последние капли. Бесполезно. Уединение давит. Свое общество раздражает. Одиночество тихо посмеивается за спиной. Йоджи поднимается с кровати в полной уверенности, что холодильник, в котором спрятана последняя бутылка budweiser, пожалеет его. Трудно признаться себе в том, почему посреди ночи слоняешься по дому с бутылкой пива. Но в такие моменты Йоджи начинает понимать Оми. Йоджи: Хреново жить среди людей и понимать, что они все тебе чужие. Йоджи тыкается во все двери, надеясь, что хоть кто-нибудь в бодрствует в три часа ночи и жаждет выслушать его пьяную исповедь. Гостиная и кухня не оправдывают его надежд. Отчаявшись, он берет ключи от магазина. Пара ночей там показала, что в пустом «Конеко» около огромной витрины одиночество переносится легче. Йоджи открывает дверь и застывает. В темноте вырисовывается четкий знакомый силуэт. В свете фонарей, пробивающимся с улицы, волосы боевого товарища кажутся скорее рыжими, чем красными. В его руках шипит пульверизатор, из которого он обрабатывает товар в вазах, выставленных перед витриной. Странное время он нашел для ухода за цветами. — Привет. Айя только кивает, на несколько секунд оторвав взгляд от камей. Айя: Странное времяпрепровождение, я знаю. Но иногда мне не спится по ночам. — Что ты тут делаешь? — Йоджи седлает стул и прикладывается к бутылке. — Думаю. — Ран не симпатизирует Йоджи, но все же относится к нему недостаточно плохо, чтобы кинуть оскорбительное в свое очевидности «поливаю цветы». — О чем? — Не твое дело. Раздражение — тоже эмоция, и сейчас Йоджи рад даже ей. Айя злит своими бесконечными попытками казаться лучше других. Впрочем, Йоджи знает, что это не так и в отличие от Кена не ведется на провокации, не дает Айе законный повод ненавидеть свой отряд чуть-чуть сильнее. — Да ладно… — блондин крутит бутылку в руках, бегло перечитывая заученную почти наизусть этикетку. — Будешь? — спрашивает он, не рассчитывая на согласие. Если бы Айя пил, ситуация стала бы куда проще. — Нет. — коллега по команде восхищает своей предсказуемостью. За окном проезжает автомобиль. Свет белыми прямоугольниками крадется по стенам, выхватывает из темноты каждую вазу, каждый цветок, каждый изгиб тела, очерчивая почти черными тенями. В магазине пахнет календулой. Айя меланхолично обрызгивает кактус. — Тебе нравится твоя работа? — Йоджи глядит на горлышко бутылки, надеясь услышать хоть немного содержательный ответ. — Она меня устраивает. — Почему ты пошел в Вайсс? — Йоджи понимает, что перегнул палку фамильярностью вопроса, потому даже не обижается на тишину в ответ, только продолжает. — Мне, наверное, просто не хватало адреналина после работы детективом. Представляешь, я думал это просто. Я думал, я уже не смогу ничего чувствовать после того, что пережил. Ты когда-нибудь терял близких людей? Айя напрягается всем телом, сжимает руки, повторяет деревянным голосом: — Это не твое дело. Йоджи только усмехается и делает несколько крупных глотков выдохшегося пива. — Я думаю, ты или не знаешь, что такое боль, или наоборот знаешь слишком хорошо… — Отстань. — Айя старается «сохранить дистанцию», понимая, что готов ударить Йоджи, лишь бы тот замолчал и не пытался лезть ему в душу. И все же, предусматривая и такой вариант, он ставит пульверизатор на подоконник рядом с цветущим кактусом. — Почему ты относишься к нам, как к врагам? — Йоджи вкладывает сигарету в губы и щелчок зажигалки служит спусковым крючком. Терпение Айи лопается и, сорвавшись с места, он вцепляется в воротник блондина. — Какого черта ты здесь куришь? — Айя выдергивает сигарету изо рта Йоджи и ломает пополам. Тот не говорит уже ничего. Объяснять, что сигарета — последняя, было бы слишком по-детски, потому он легко быстро замахивается и бьет Айю по лицу. Пощечина — удар недостойный для мужчины, потому самый унизительный. Айя мог бы отступить, будь это что-то другое. Но сейчас он делает рывок вперед, спихивая Йоджи на пол. Бутылка выскальзывает из нетвердых пальцев, бьется, разлетается кучей осколков, каплями почти безвкусного пива. Блондин не замечает того, что порезал об нее руку, зато замечает, что по вине Айи остался до утра без курева и алкоголя. — Иди сюда. — Балинез вскакивает на ноги. Легкое опьянение не мешает ему отлично контролировать свои движения. Это необходимый навык, если ходишь на миссии поддатым. Перед дракой количество адреналина в голове зашкаливает. И Йоджи не отдает себе отчета в том, что, наверное, за всю жизнь не хотел ни одну женщину так, как сейчас хочет Абиссинца. Хочет его жестко и грубо, неподобающе профессиональному убийце. Хочет повалить, взять в захват, болезненно выворачивая руки за спину, бить лицом об пол, пока на светлом кафеле не появится лужи цвета его же волос. Абиссинец делает выпад первым, пытается сделать захват для подножки. Он еще не понял, что борцовские приемы — это не то, что можно использовать в пьяной драке, потому Балинез без труда уходит в сторону и успевает добавить локтем между лопаток. Ран хватает воздух ртом, кривится от боли, но берет себя в руки за долю секунды и бьет с разворота. В этот раз не успевает уйти Йоджи. Перед его глазами мелькают психоделические узоры из кругов и спиралей, и ненадолго ему кажется, что он уже проиграл. Но это только ненадолго. Балинез открывает глаза и мир встречает его новым ударом. И новой порцией мимолетной боли, о которой завтра он еще пожалеет. Несколько ударов впустую и они сцепляются. Безвыходное положение, когда силы равны. Йоджи смотрит в глаза противника, тяжело дышит, кривит губы, сплевывает в сторону кровь. Айя только крепче сжимает пальцы, никак не ожидая, что Балинез подастся вперед и врежется лбом в его переносицу. Откидываясь назад и, под чужим натиском не удерживая равновесие, Абиссинец не думает о возможном переломе, просто падает и тянет Йоджи за собой. Больно. Но не более. Йоджи открывает глаза, тяжело втягивает холодный воздух. Они с Айей лежат на полу в одной из тех поз, в которых люди распластываются на кровати после прекрасного секса. Рука Йоджи покоится на плече Айи. Их бедра соприкасаются. Бессознательно они пытаются дышать в такт. Адреналин буквально растекся по воздуху, перебил запах всех цветов своим, похожим на смесь пота и крови. И, лежа на полузакрытого магазина, пропуская через себя вязкий холодный воздух, не имея ни сил, ни желания вставать, Йоджи спокоен, как никогда. Ядовитый хмель выветрился. Ненужные мысли выбиты из головы парой хорошо поставленных ударов. Йоджи не думает. Только тихо говорит: — Хорошо, правда? И Айя, утерев лицо, кивает.***
Кен пьет сок прямо из пакета, пользуясь тем, что никто все равно не узнает об этом. Он ставит пакет на полку и закрывает холодильник. У каждого в этом доме было свое лекарство, своя сублимация. Для Кена это были горы грязной посуды, которые он находил раз в неделю-две в раковине. Его не покидает чувство, что если он скажет остальным «помойте посуду», они округлят глаза и ответят «какую посуду?». И это злит. Не меньше, чем взгляд Айи, чем голос Оми, чем запах Йоджи. Кен моет за ними посуду, то есть, он видит их суть. Вот оно — настоящее лицо Айи, смотрит на Кена с белой тарелки разводами присохшего кетчупа. И даже когда тот усиленно трет его губкой, оно продолжает глядеть россыпью особенно въевшихся рыже-коричневых капель. Айя не понравился ему еще с самой первой встречи, с самого первого взгляда, с первой нотки этого голоса лишенного всякой человеческой эмоции. Иногда в ночь перед миссией Кен закрывает глаза и представляет, как случайная пуля проходит прямо сквозь голову Абиссинца и разносит его мозги отвратительной кровавой розой по стене. А потом Сибиряк вспоминает, что они все по-прежнему Вайсс. Лицо Йоджи — зеленое от плесени на стенках чашки недопитого чая, которую тот продержал в своей комнате, наверное, пару недель. Кен старается не дышать, пока с отвращением смывает грибы с гладкой керамической поверхности. Этот запах слишком похож на тот, который он вдыхал на складе, чуть раньше, чем безликий человек попытался сжечь его заживо. Оми прекрасно олицетворяют остатки яичницы, кажется, насмерть присохшие к сковороде. Ведь он знает, что они присохнут, но все равно оставляет. Точно так же, как и знает, где и зачем работает, но продолжает делать вид, что все нормально. Продолжает косить под идиота, оправдывая себя тем, что ему всего семнадцать. Кен бы смирился с этим фактом, если бы не был всего на полтора года старше этого юного дарования. Присохшее яйцо отходит от тефлонового покрытия тонкой корочкой и Кен переворачивает губку, чтобы тереть сковородку более жесткой стороной. В этом вся суть — Кен знает. Кен слишком часто стирает белье и моет посуду, чтобы плевать на маски, выдуманные его боевыми товарищами. Он знает, у кого больше всего сухих белых пятен на простыне и это дает ему право не считать свои.***
Шульдих: Я уже большой мальчик и хожу на работу без папочки. Шульдих перепрыгивает через ступеньки, вращает ключ на указательном пальце, напевает себе под нос старую детскую песенку, подслушанную в голове старухи у подъезда. Сегодня был его первый полноценный рабочий день. Сегодня он разгуливал по зданию Независимой Партии, как полноправный хозяин и увлеченно читал комментарии о своей внешности в чужих головах. Шульдих: И это было прекрасно. Только зайдя в квартиру, Шульдих чувствует характерную смесь запахов — застоявшийся перегар и табачный дым. Он медлит и старается закрыть дверь без единого лишнего звука. Страх перед пьяными людьми иногда поражал Шульдиха своей иррациональностью, но заставить себя его побороть рыжий не мог. Слишком уж хорошо он помнит, как запирался от отца в ванной. — Шульдих… — удивительно, голос начальника звучит разборчиво. Кроуфорд сидит на кухне с пустой бутылкой и полной пепельницей. — Шульдих! — зовет он повторно, завидев подчиненного в коридоре. — Иди сюда! — на последней фразе его голос теряет твердость, но Шульдих все равно идет, четко вымеряя движения и жесты, ухмыляется, садится на стул верхом. — В чем проблема, Кроуфорд? — Как прошел твой рабочий день? — А… — Шульдих делает картинный взмах рукой. — Без приключений. — Сможешь написать отчет сам? — Кроуфорд неустойчиво покачивается и упирается локтями в стол, наверное, чтобы не упасть. — А то я немного… это… — Я понял. Шульдих осматривается, выискивая все пути к отступлению. Панику, вызванную пребыванием в замкнутом пространстве с пьяным человеком, трудно скрывать, но на протяжении жизни он научился играть на публику, чем гордился. Шульдих не всегда даже может объяснить, почему ведет себя именно так, но продолжает это делать, даже не смотря на то, что огребал за такое поведение с младшей школы. Улыбка Шульдиха могла довести до белого каления кого угодно — отца, учителей, одноклассников, кураторов Розенкройц. Шульдих знает об этом. И все равно улыбается. — Знаешь… — Кроуфорд надевает очки, до этого лежавшие на столе. — Слушай… почему ты носишь длинные волосы? — Мне так нравится. Понять намерения пьяного почти невозможно, и оттого Шульдих боится их особенно сильно. Справиться с пророком не поможет даже ускоренная реакция, потому у Шульдиха есть уже второй повод бояться лично Кроуфорда. Уловив быстрое и, судя по всему, враждебное движение, Шульдих срывается с места, но все же, Кроуфорд успевает вцепиться в его пиджак. Удивительно, как этот гребаный алкоголик умудряется держать равновесие и не падать, перегнувшись через стол и удерживая вырывающегося Шулдиха. Кроуфорд поднимает вторую руку, прежде служившую ему опорой, чтобы мертвой хваткой ухватиться за волосы Шульдиха. — Какого черта?! — рыжий слабо дергается, когда Кроуфорд тянет его на себя, распрямляясь и заставляя теперь уже его перегнуться через стол. — Ты не будешь больше позорить нашу команду! — только голос сейчас выдает, насколько Кроуфорд пьян. Краем глаза Шульдих видит, как Кроуфорд берет со стола кухонные ножницы. Через секунду лезвия щелкают чуть дальше того места, где сжимаются пальцы Кроуфорда. Избавившись от захвата, Шульдих отлетает назад и падает. Удар задницей о кафель прокатывается волной мимолетной боли от копчика до головы. — Иди сюда! — командует Кроуфорд, потрясая клоком рыжих волос, бывших когда-то челкой и макушкой Шульдиха. Затылок в захват не попал и потому остался той же длины, что и раньше. И, наверное, именно это Кроуфорд намеревался исправить. Решая не проверять, справится он с этим или нет, Шульдих моментально оказывается на ногах и вылетает с кухни. Кроуфорд старается не отставать, но спотыкается уже в дверном проеме. Удар тела об пол, сопровождаемый громким криком и нецензурными выражениями, заставляет Шульдих остановиться уже около дверей своей комнаты. Он оборачивается — Кроуфорд лежит на полу, лицом вниз, тяжело дышит, не предпринимая никаких попыток подняться. И Шульдих идет к нему с одной единственной целью — дать пинка, добить, чтобы сегодня уже точно не встал. Шульдих бьет его ногой по спине несколько раз, с удовольствием слушает, как Кроуфорд стонет, затем уходит, картинно громко хлопнув дверью. Шульдих: Мне кажется, когда-нибудь я вышибу Кроуфорду мозги и в бегах уеду, скажем, в Латинскую Америку, Россию или Китай.***
Оми довольно качественно прикидывается идиотом. По крайней мере, Вайсс ему верят. Спустившись в общую комнату Оми окидывает взглядом Айю, читающего очередную книгу, и Кена, раскладывающего на компьютере пасьянс, вставляет кассету в магнитофон. Он взял ее в прокате утром и выжидал момента, когда все закончат со своими делами и в гостиной будет хоть кто-нибудь из товарищей по команде. Удача оказалась на его стороне — сразу двое, причем, если исходить из того, что оба до сих пор здесь, в хорошем расположении духа. Для Кена это, как Оми кажется, нормальное состояние. А вот Айя… Оми, конечно же, не интересовался, что случилось, но видел прямую связь между содранными костяшками лидера Вайсс и разбитым лицом Йоджи, но выпадал в ступор каждый раз, когда видел их рядом. В такие моменты они больше не были уличными котами, делящими территорию, они были людьми. Будучи уверенным в своей инфантильности, Оми выбрал один из самых глупых способов хоть как-то объединить Вайсс в не боевое время. И поэтому он нажимает play. После заставки фильма, телекомпания приносит извинения за содержание, а Оми устраивается удобнее на диване. Айя на секунду отрывает взгляд от книги, услышав жужжание мух и звуки ударов. Наверное, условный инстинкт. Оми расценивает это как первый шаг к успеху. Под беседу двух падших ангелов, блуждающих по аэропорту Висконсина, Кен отрывается от монитора и сидит уже в пол оборота, внимательно смотрит в экран, ловит каждое слово, должно быть, имея твердое ощущение, что пропустил уже полфильма. А ангелы говорят про католичество, про возвращение домой, про многое другое. И вот, спустя еще десяток минут, Кен оборачивается полностью, откидывается на спинку стула. Первые раз за довольно долгое совместное проживание они делают вместе что-то кроме продажи цветов и работы в Вайсс. Это немного похоже на одно из заданий, когда они делали вид, что отдыхают в домике в горах в свободное от работы время. Только намного лучше. Они смотрят фильм молча. Пока на сороковой минуте, ровно на сцене стриптиза, не появляется Йоджи и, падая на диван рядом с Оми, не комментирует: — Я как раз во время. А вслед за ним, через десяток минут, когда ангелы перечисляют грехи, Кен нервно вздыхает, а Айя кладет книгу на колени. Его лицо напрягается, отражая сосредоточенность с тенью волнения. Слова ангелов вызвали в нем интерес. — Думаю, если бы по нам кто-то так прошелся, мы бы узнали много нового. — смеется Йоджи. — Особенно о тебе. — отзывается Кен со своего места в другом конце гостиной, и Оми складывает пальцы, чтобы эта перепалка не превратилась в ссору. — А что? — Йоджи потягивается. — Я не делаю ничего такого о чем не мог бы сам рассказать. — и добавляет, — Не при Оми, конечно же. — Тихо. — командует Айя так, будто они на миссии, и из телевизора раздается детская песенка и стрельба. В этот момент Оми сомневается в том, правильно ли выбрал фильм. Впрочем, сравнивать себя с падшими ангелами, пришедшими покарать грешников, было бы хоть и верно, но слишком смело. Так идут минуты. Сцены сменяют одна другую. Каждая из них наполнена смыслом, в той или иной степени понятным им всем. И они интерпретируют его по-своему, задаются своими вопросами, вспоминают о своих грехах и праведных поступках. Вместе физически, но, по сути, довольно далеко друг от друга. Но Оми этого не понимает. Оми, убежденный в том, что он всего лишь ребенок, просто радуется тому, что они смотрят фильм вместе.***
— Здравствуй, Айя. Ран достает из вазы подсохшие желтые розы и, стряхнув с них капли, ставит на их место скромный букет незабудок. Каждое движение доставляет легкую боль, но почему-то это приносит странное удовлетворение. Айя не знает как относится к тому, что произошло между ними с Йоджи, но теперь, оказавшись с ним в одной смене или столкнувшись в доме, не получалось смотреть на него так, как раньше. Совместный просмотр фильма только усугубил эту беспомощность, что удалось проверить тем же вечером, когда Йоджи спросил, верит ли напарник в Бога. — Айя… — Ран берет сестру за руку. — Мне так страшно. Он представляет, как девочка обеспокоено спрашивает его в чем дело. — После того, что случилось в Сендае, я не хочу привязываться к отряду. Я хочу быть уверенным, что смогу убить их, если они окажутся предателями так, как убил Кике. Я хочу быть уверенным, что мне не будет больно, если с ними что-то случится. Сейчас это так. Но они пытаются сблизиться со мной, друг с другом… — Ран гладит ладонь сестры, думает о том, что только что сказал и, закрыв глаза, решает, что он не в том положении, чтобы позволить себе сентиментальное отношение к Вайсс. — Прости. Не думай об этом. — наклоняется, целует в щеку. — Я хочу любить только тебя.***
С того дня, когда Кроуфорд пытался привести в должный вид волосы своего подчиненного, прошло две недели. Две недели абсолютной трезвости. Кроуфорд обходил стороной все магазины, посылая за продуктами Шульдиха, реже, Наги. Он выглядел хорошо, как никогда. И вот теперь он сидит на кухне после тяжелого рабочего дня с чашкой кофе и газетой, старательно игнорируя взгляд Шульдиха. Все это время им удавалось довольно неплохо играть в прятки. Первую неделю Шульдих демонстративно уходил, стоило Кроуфорду только появиться. Вторую неделю бегать начал сам оракул, с трудом понимая, чего добивается подчиненный, играя в молчанку. Так уж сложилось, что мозг Кроуфорда не мог даже допустить той мысли, что Шульдих ждет всего лишь извинений. Не сказать, чтобы тому не шла его новая прическа, но Шульдиха не покидало ощущение, что с укороченной челкой, он слишком похож на педика. Картину дополняли бандана, которой он повязывал голову, и солнцезащитные очки, но это все Шульдих нацепил уже назло Кроуфорду — пусть смотрит, как неподобающе выглядит его подчиненный. — О чем пишут? — интересуется Шульдих с толикой злости в голосе. — О преступниках, вырезающих органы у детей. — отвечает Кроуфорд монотонно. — Долбанутые уроды… — Шульдих направляется к холодильнику и после недолгих поисков и творческих метаний достает оттуда нарезку колбасы и упаковку Филадельфии. — Кто? — Японцы. — Шульдих раскладывает добычу на столике около раковины и выбирает нож поострее. Кроуфорд хмыкает в ответ и перелистывает страницу. И Шульдих знает — он думает о том, что выпускника Розенкройц не должны травмировать подобные истории. Думает о том, что их работа вряд ли лучше того, о чем пишут в газетах. Думает о том, что если прикажут — он сделает. Думает, что высказывания Шульдиха неполиткорректны и, наверное, являются национальной особенностью. Думает… — Да пошел ты! — Шульдих оборачивается и, размахивая кухонным ножом, выпаливает. — Hitler Kaput еще скажи. Если я немец, я, что, не имею право не любить какую-то страну или национальность? Я, к твоему сведению, наполовину еврей! — судорожно вдохнув, Шульдих возвращается к готовке, но, вскрыв упаковку сыра, снова взрывается. — Это «легкая» Филадельфия! В следующую секунду у Кроуфорда под носом оказывается баночка с чем-то отдаленно напоминающим зернистый творог. — А знаешь почему? — Шульдих щурится и, не дождавшись ответа, продолжает. — Я мог бы прочитать слово «легкий» на английском, на немецком, на французском, даже на русском, мать его! Но не на японском! Мне нужно каждый раз напрягать мозг, чтобы читать их несчастные иероглифы! — И? — Кроуфорд поправляет очки и складывает газету. Шульдих не отвечает, просто закидывает продукты обратно в холодильник и ставит чайник. — По-твоему, то, о чем я подумал, это национализм? Шульдих по-прежнему молчит, стоя спиной к начальнику, опираясь руками в столешницу. И в этот момент Кроуфорд жалеет, что не умеет читать мысли. Последнее, чего ему хочется — это окончательно портить отношения с отрядом. Но Шульдих сам раскрывает карты. — И, что, ты думаешь, если я выпускник Розенкройц, то я должен быть таким же моральным уродом, как эти узкоглазые? — тот прогибает спину и это движение вызывает желание приобнять его за плечи и поинтересоваться, что именно его так злит. Кроме отрезанных волос, конечно же. Но Кроуфорд держит дистанцию, говорит с места. — Это издержки нашего дела. Ты, насколько мне известно, сам рвался к оперативной работе. — Брось, Кроуфорд… — Шульдих распрямляется, оборачивается. Кроуфорд ожидает увидеть болезненный блеск в глазах, но Шульдих улыбается. — Не хочу я такую работу. То ли все вышесказанное вдруг складывается в логическую цепочку, совместившись с минимальными познаниями о характере подчиненного, то ли зачаточные способности к телепатии, наконец, дают о себе знать, но Кроуфорд вздрагивает от поразившей его догадки. Все до смешного очевидно. Кроуфорд не первый год занимался оперативной работой, Фарфарелло не раз сталкивался со смертью, а Наги, кажется, вообще, не волнуют такие мелочи, как человеческие жизни. — Ты никогда не убивал? — Кроуфорд ловит взгляд Шульдиха, смотрит в упор, ждет реакции. Шульдих хмыкает, улыбается, качает головой. Этого Кроуфорд не учел. Он успокаивает себя мыслью о том, что не может предвидеть все. Но ситуация, как ему кажется, не безвыходная, особенно если откинуть жалость и проявить твердость, которой должен обладать каждый начальник, способный держать отряд под контролем. — Ты ведь понимаешь, что это вопрос времени? — Кроуфорд добавляет немного сарказма и издевки в голос, чувствуя, что это возымеет эффект. — Если ты хочешь жить, а в особенности, жить за пределами Розенкройц, то будь готов сделать все, что от тебя потребуется. Шульдих медлит с ответом. Он выигрывает еще несколько секунд, благодаря закипевшему чайнику. Шульдих переставляет его на другую конфорку, выключает газ, глубоко вдыхает и, наконец, говорит: — Я понимаю. — Вот и хорошо, — Кроуфорд поднимается с насиженного места и, отгоняя мысли о бутылке виски или в крайнем случае сакэ, останавливается рядом с Шульдихом. После короткого обмена взглядами, он, наконец, выдавливает, — Кстати, извини за волосы. — Да что уж там, мистер Кроуфорд, — Шульдих невесело ухмыляется и провожает начальника взглядом. Шульдих: Может быть, он и не так плох, как кажется. Хотя в бухом состоянии выглядит довольно жалко. По крайней мере, то, что я слышал о других отрядах, внушает надежду. Он не бьет нас и, если задуматься, даже голос не повышает. И не делает ничего похуже… думаю, вы, понимаете о чем я.***
Шульдих точно знает одно — если он не хочет покинуть свое рабочее место ногами вперед, он должен научиться убивать. Он думает об этом всю ночь, ворочаясь с боку на бок. Он думает об этом утром, когда пытается позавтракать, но яичница смотрит на него двумя желтыми глазами убитых птенцов. Он думает об этом, одеваясь и выходя на улицу. Его не пугает мысль о том, что придется лишать людей жизни. Осознание необходимости убивать — вот, что заставляет его раз за разом просыпаться в холодном поту, вот, что заставляет его внутренности заворачиваться узлом, отвергая пищу. Необходимость причиняет чудовищную боль, но никуда от этого не девается. Жизнь не знает слово «пожалуйста», не знает, что такое «не хочу» или «не могу». И именно потому Шульдих стоит в зоомагазине, осматривая клетки и аквариумы. Шульдих: Интересно, а так называемые ученые Розенкройц испытывали что-нибудь подобное, решая, кто останется ждать, а кто станет подопытным кроликом? Котята смотрят на Шульдиха с легкой застенчивостью в прозрачных глазах. Щенки встречают его, наивно виляя хвостиками. Мышата, крысята и хомячки, еще такие маленькие, что на ладони мог бы поместиться пяток таких, суетятся, принюхиваются. Кто-то из этих пуховых комочков отправится домой, чтобы наполниться любовью, а кто-то — на корм другим животным. Шульдих не хочет решать, кто из них умрет. Он поднимает голову, приглядываясь к птичьим клеткам, выискивая взглядом самого безнадежного птенца. — Вам чем-нибудь помочь? — интересуется продавщица. Она думает о том, что смена еще не скоро закончится, но зато вечером она пойдет в гости к подруге. Она думает о смешном иностранце в нелепом зеленом плаще. Она пытается отгадать, зачем такой человек мог явиться в зоомагазин. Шульдих: Мне действительно нравится выставлять себя идиотом в глазах прохожих. Подумать только! Это же рыжий парень с женской прической, одетый в цветастые шмотки! Эй, только взгляни на него! Красные очки, желтая бандана, зеленый пиджак — он, что, изображает светофор?! Да, черт возьми, светофор. И вы все ведетесь и смотрите на меня, как на инопланетянина. И кто после этого идиот? — Я хочу купить себе животное. — Шульдих смотрит на очередную японскую принцессу сверху вниз, легким движением поправляя волосы и улыбаясь. Девушки почему-то всегда на это клюют. И следующие полчаса она рассказывает ему о своем товаре, разрешает тискать котят, кормить хомячков, даже ткнуть шиншиллу под бок, тем заставив зверушку подпрыгнуть на месте. Продавщица много смеется и, случайно поймав взгляд, смущенно улыбается. Шульдих записывает ее номер телефона на руке, расплачивается за канарейку и уходит. Он несет маленькую клетку поглубже в парк, так, чтобы не то, что никого не видеть, но даже не слышать, как фонят их мысли. Такое место находится, хоть и не сразу. И вот Шульдих уже стоит на коленках и открывает дверцу клетки. Канарейка мечется совсем недолго, прежде чем становится пленницей человеческих пальцев. Желтый комок трепещет в руках Шульдиха, пока тот вытаскивает его из клетки и подносит к лицу. Как немного нужно — всего лишь сжать пальцы. Всего лишь переломать птичке все кости и раздавить внутренности, резко, почти одновременно, так, чтобы осколки ребрышек распороли легкие, чтобы маленькое сердце, дрожащее под большим пальцем, лопнуло, и кровь хлынула из безвольно распахнутого клювика. Шульдих не любит людей достаточно сильно, чтобы иметь твердую уверенность в том, что если он сможет убить птицу, то убить человека не составит труда. Нужно просто сжать руку в кулак. Только вот пальцы немеют… Черные бусины птичьих глаз отбрасывают Шульдих на двенадцать лет назад. В то лето, когда отец еще не запил так плотно, и они часто ездили загород. Хрупкое мягкое тельце чуть больше того птенца, что отец подобрал в лесу, возвращает Шульдиха к детским воспоминаниям. По тому окровавленному кусочку мяса, похожему на вырванное сердце, было трудно определить, какой птицей малыш мог бы вырасти. Мог бы, если бы отец не свернул птенцу шею, сказав: — Чтобы не мучился. Все равно ведь помрет. Крохотный клювик заставляет вспомнить, как Шульдих еще неделю плакал в подушку и раз за разом задавался вопросом — мог ли он что-то изменить? Тогда, двенадцать лет назад, тоненькая шейка легко сломалась под пальцами отца. Быстро и, наверное, почти безболезненно. Сделать это своими руками оказалось гораздо сложнее, чем Шульдих думал. Шульдих: Как-то соседка попросила отца утопить котят. Я схватил одного, утащил домой и заперся в комнате. Всю ночь я сидел на кровати со слепым пищащим котенком в руках и плакал. Утром отец осмотрел меня с ног до головы, дал подзатыльник и сказал «хрен с ним, пусть живет». Я назвал его Шпац и, если честно, я до сих пор мечтаю когда-нибудь вернуться домой, потому что знаю, что он ждет меня. Птенец дергается, хлопает клювом, пока хватка не ослабевает. Шульдих вздрагивает и, смирившись, встает на ноги и раскрывает ладони. Канарейка быстро соображает, что путь к свободе открыт и взлетает. А Шульдих еще долго стоит посреди поляны и провожает взглядом желтое пятнышко.***
В палате больницы со странным названием Ран чувствует себя намного спокойнее, чем где бы то ни было. Может быть, потому что Айя рядом и хотя бы в эти моменты о ней можно не беспокоиться, не замирать при одной только мысли о том, что с ней что-то случилось. Сегодня Ран пришел не по расписанию. Сегодня он решил, что сошел с ума, потому что видел Айю на улице. Айя: Наверное, мне стоит больше спать. Сегодня он чуть не попал под машину, когда погнался за воображаемой Айей. Осознание этого пришло только когда Ран вошел в палату. Если бы он умер, то некому было бы заботиться о сестре. Никто бы не отомстил за нее. Никто бы не встретил ее, когда она проснется. И именно по этой причине Ран жил. — Айя… Он проходится по палате и открывает окно. День выдался на удивление жарким, и парень решает, что сестре не повредит немного свежего воздуха. — Не беспокойся обо мне, ладно? — Ран присаживается на подоконник. — Я буду осторожнее. Знаешь… я тут вспомнил, как часто ты меня ругала раньше за мою неосмотрительность. Сколько раз я чуть не попадал под машину, или чуть не падал с дерева. Ты помнишь? — парень улыбается. — И ты всегда так злилась. Иногда даже плакала… а я смеялся. Прости меня, ладно? Я был таким дураком… Айя: Воспоминания — это все, что у меня есть. Наверное, глупо цепляться за них, но… мне ведь нужно держаться хоть за что-то. Я бы многое отдал за то, чтобы их обновить. За то, чтобы еще раз увидеть ее улыбку, услышать ее голос. И я надеюсь, что когда-нибудь я смогу это сделать. И тогда не будет больше никаких Критикер, никаких Вайсс. Ничего.***
Иногда наши мысли имеет свойство становиться материальными. Айя: По крайней мере, я не сошел с ума. Новая жертва новых ублюдков. Часть новой миссии. Томое Сакура — девочка, которую Айя принял за сестру, смотрела на него с фотографии. Информацию о ней он собирал несколько дней, чтобы во время подловить и усадить в свою машину. Слишком похожа. До боли, до зубного скрежета. Айя понимает, что не стоит злоупотреблять своей работой, но все же ловит каждую минуту, каждую нотку ее голоса, каждый взгляд, каждый поворот головы. Не позволяет себе разве что притронуться к ней, хотя бы, потому что знает, что Кен и Йоджи контролируют любое его действие. Сакура ведет себя так, как подобает себя вести пятнадцатилетней девочке — смеется, говорит много глупостей, плачет, уткнувшись в его грудь. Ран только отмечает, сколько раз за это время он мог бы ее изнасиловать, будь он маньяком. Вечером выясняется, что этот подсчет вел не только он, судя по подколкам Йоджи. Ночью Айя задерживается в душе чуть дольше обычного, вспоминая ее запах и те несколько минут, что она прижималась к нему. Это могло продолжаться еще долго, если бы в дверь не постучали и следом не послышался бы голос Йоджи: — Эй, Айя, я надеюсь, ты там не утонул! Он вздрагивает и, не ответив, старается быстрее закончить. После он несколько раз умывается и выключает воду. Йоджи ждет его на кухне в компании одинокой банки пива и сигареты. Иногда по ночам он курит в доме, если погода позволяет держать окно открытым до самого утра. Ран почти сразу понимает, что налить себе чаю и молча уйти в комнату не получится. — Ты уже выпил? — Айя оценивающе смотрит на банку. — Нет, только открыл. Будешь? Ран мотает головой, но все же садится рядом. — Не хочешь поговорить? — Йоджи спрашивает об этом, как будто той ночью в магазине они вовсе не дрались, а занимались сексом. Айю передергивает при одной мысли об этом. Пусть иногда одиночество сводило с ума, а привычка задерживаться в душе перестала быть чем-то из ряда вон выходящим, он твердо знает, что никогда до такого не опустится. И Йоджи, он надеется, тоже. — Это, конечно, не очень нормально… — блондин отпивает пива и бросает на Айю слишком уж оценивающий взгляд. — Я просто хотел узнать, что ты об этом думаешь… — Ничего. Айя врет, чуть отведя взгляд. Йоджи расценивает это как что-то сродни женскому кокетству и продолжает: — Ведь тебе понравилось? Мы ведь не те люди, которые могут просто проплакаться… Йоджи: Я чувствовал себя полным идиотом, когда говорил с ним об этом. Вообще, когда разговариваешь с Айей, это нормальное чувство. Но не мог же я ему прямо предложить… — И? — Айя смотрит в свою чашку так, будто на ее донышке лежит секрет мироздания. — Так тебе понравилось? Айя молчит. Молчит настолько долго, что Йоджи решает, что тот и вовсе о нем забыл. Тем не менее, он продолжает ждать, успев за это время еще пару раз приложится к бутылке и закурить. Он не уверен в том, что это сработает второй раз. Айя же удерживает раздражение, возникшее вместе с запахом табачного дыма, пытается превратить его в злость, подбирает слова, не желая просто вслух признать, что ему понравилось. Наконец, сдается и говорит со свойственной ему безучастностью: — Пойдем в магазин? Йоджи расплывается в улыбке. — Только по лицу больше не надо. — говорит он, крутя сигарету в пальцах. — Подождешь минуту? Я докурю и пойдем. Айя только кивает. Айя: Считайте это сублимацией. *** Кен: Я не считаю себя несчастным. Пока есть хоть какие-то проблески, мне нравится жить. Футбольное поле — это то место, где есть настоящий Кен, такой, каким он только притворяется перед командой. Дети — это окружение, где он может быть собой. Как был в J-Лиге. Как был с Юрико. Здесь он живой и, что самое главное, нормальный парень, который в свободное от работы время приходит погонять мячик с мальчишками. Сейчас ему не хочется думать о погубленных жизнях и украденных органах. Он перевоплощается в ребенка. В хорошем смысле — не так, как Оми. Что на его взгляд самое прекрасное в детях — это простота. Они не любят, не понимают правила и рамки, упрощают футбол до предела. Забил мяч — молодец, запомни, что набрал еще одно очко в пользу команды. И Кен не пытается их учить тонкостям игры, зная, что так не принято на чужой территории. Кен пинает мяч, кричит что-то мальчику-вратарю, закрывает глаза и секунда вытягивается в вечность. Сибиряк вдруг вспоминает человека, которого он убил на последнем здании, вспоминает кровь на хорошо заточенных лезвиях и представляет, как плакала его мать, как ей было больно, когда полиция только пожимала плечами. Ведь он, этот мужчина, которому вдруг стало недостаточно тех денег, что он имел, тоже был кем-то любим. Он тоже когда-то был ребенком и, наверное, тоже играл с другими детьми в футбол. Ужас холодной змеей сползает по горлу Кена в живот, и он замирает посреди поля. Вокруг него бегают мертвецы. Мертвецы пинают мяч, смеются и переругиваются. И всех их убил он. Но он поступил правильно, потому что, убив заранее, он спас жизни тем, кто мог бы стать жертвами этих детей, когда они вырастут и пойдут по трупам. Кен гонит от себя эту мысль, мотивируя это тем, что все эти дети не могут быть плохими. Но тут же сам себя останавливает, задаваясь всего одним вопросом — как понять, кого из них стоит убить заранее? — Кен! — кричит кто–то из мальчиков, но тот не реагирует. Он смотрит на детей, ища ответ на вопрос, как вдруг один полный паренек подставляет сопернику подножку и тот падает на землю, прокатывается по ней, сбивая колени. Дети замирают. «Вот оно» — думает Кен, срываясь с места. Все происходит настолько быстро, что он сам с трудом улавливает, как оказывается рядом с виновником, хватает его за шкирку и заносит руку для удара. Мальчик вскрикивает и съеживается, закрываясь руками. Кен: И какая муха меня укусила?.. Мир перед глазами проясняется. Рука вздрагивает и опускается, и под всхлипы и тихие перешептывания Кен судорожно ищет выход из ситуации. — Испугался? — Кен хлопает паренька по плечу. — В следующий раз будешь думать перед тем, как ставить подножку своему другу. — говорит он с натянутой улыбкой и смеется. Правда, совсем не весело. Дети, кажется, чувствуют подвох, но все же делают вид, что поверили.***
Шульдих любит себя. В самом грубом смысле этого слова. Может быть, потому что ему некого больше любить. Что само по себе парадоксально, учитывая, что со своей внешностью и способностями он мог бы развести на секс любую девушку. Но другая сторона этих самых способностей препятствует доведению дела до конца. Уже неоднократно Шульдих знакомился с девушкой, затаскивал ее в постель, а дальше следовали ее мысли… много ее ненужных, глупых, отвратительных мыслей, мешающих возбудиться. Потому Шульдих и любит только себя. Шульдих: А что в этом ненормального? Мне уже 22. Проблем с гормонами и прочей фигней у меня нет. Это естественная потребность. Сексуальный опыт Шульдиха оставляет желать лучшего. Самым ярким его впечатлением стал минет, сделанный девушкой, привыкшей думать на китайском, которого он, к счастью, не знал даже немного. Шульдих любит себя несколько раз в неделю. В особенно трудные периоды жизни даже каждый день. Обычно он делает это перед сном, заперев дверь, чаще всего полностью раздевшись и устроившись поверх одеяла. Сегодня Шульдих делает это сидя на кровати в одной только расстегнутой рубашке. Свободной рукой он гладит свое лицо и шею, представляя, как это делает миниатюрная брюнетка с пухлыми красными губами. Кажется, одна из бывших Кроуфорда — Шульдих точно не уверен, да и разбираться особо не хочет. В такие моменты он на самом деле счастлив — его мозг отключается от внешнего мира почти полностью. Нет никаких мыслей и приглушенных голосов. Есть только он и его воображение. Тут как нельзя кстати оказывается шпингалет, поставленный Шульдихом на первой неделе проживания. Дверь дергается несколько раз и замирает. — Я занят! — кричит Шульдих, на несколько секунд останавливаясь, и непрошенный гость уходит. Шульдих знает, что это был Фарфарелло, и выходит к нему на кухню минут через десять. Тот заваривает кофе, неожиданно - на двоих. — Чего тебе? — Шульдих потягивается и занимает излюбленное место у окна. — Мне завтра рано вставать. — Кроуфорд звонил. — Фарфарелло вручает товарищу по команде чашку с нарисованным котенком, оставшуюся тут от прошлых хозяев, как и вся остальная посуда. — Сказал, что скоро будет. Велел ждать их. — Их? — Шульдих прикладывается к слишком сладкому кофе и чуть морщит лоб. — Их с Наги. — А… Кроуфорд и его теперь с собой таскает? Фарфарелло кивает и забирается на стул с ногами. — Я тебя не очень сильно отвлек? — со всей учтивостью интересуется Фарфарелло, и Шульдих моментально ловит подтекст этого вопроса. Не стесняется своих развлечений он только в теории, потому кривится, показывает психу средний палец и отворачивается, смотрит в окно. Фарфарелло: Мне нравится его доставать. Шульдих: Иногда он так раздражает. Даже больше, чем Кроуфорд. Фарфарелло не унимается. Он не говорит больше ничего. Только думает. И как только образы из его касаются сознания Шульдиха, тот давится и, пытаясь прокашляться, выливает с полчашки кофе себе на брюки. Шульдих очень надеется, что Фарфарелло видел свои фантазии в больном рисованном порно, а не вытворял такое на самом деле. Но факт остается фактом, и Шульдиха подташнивает от приступа кашля и обилия крови, вываленных на пол внутренних органов, изображенных со всей анатомической точностью. — Прекрати! — он с громким ударом ставит чашку на стол и вытирает проступившие от кашля слезы. Фарфарелло только мечтательно закрывает глаз так, будто Шульдиха здесь нет и представляет, как монстр вгоняет щупальца в тело девушки не только через все естественные отверстия, но и через дополнительные, прорванные прямо в ее плоти. Неестественно красная кровь брызжет на стены вперемешку с мутной жижей, выделяемой телом насильника. И Шульдиху стыдно признаться, что это его тоже возбуждает, потому что это возбуждает Фарфарелло. — Хватит! Шульдих не знает, что могло быть дальше, если бы в прихожей не зазвенели ключи. Образы исчезают, Фарфарелло отворачивается так, будто он здесь и не причем, а Шульдих думает о том, насколько его выдают раскрасневшиеся щеки и влажный блеск на лбу. Когда он встает из-за стола, чтобы встретить Кроуфорда, Фарфарелло шепчет: — Извращенец. Шульдих только повторно демонстрирует средний палец и выходит с кухни, поправляя мокрую от кофе футболку. В коридоре он сталкивается с Кроуфордом, и тот начинает говорить без ненужных программе прелюдий: — Шульдих, у меня к тебе дело. — Ко мне? — В первую очередь, к тебе. Через пятнадцать минут они всем отрядом собираются в комнате Кроуфорда. Сам хозяин помещения сидит за столом, сложив пальцы сферой, и никого уже давно не веселит полупустая бутылка виски, выглядывающая из-за монитора. Шульдих, в общем-то, не сомневающийся в том, что Кроуфорд снова запьет, разваливается на диване, расщедрившись для Наги на место в уголке. Фарфарелло привычно сидит на полу и ковыряет пальцем ободранный паркет. Все ждут. Кроуфорд устало снимает очки, массирует переносицу двумя пальцами, затем говорит: — Нам нужно общее пространство для связи отряда. Это может нам пригодиться. Наги напряженно хмурит брови. Фарфарелло закрывает глаз. Только Шульдих напрягается всем телом, понимая, о чем идет речь. Признаваться в своей ущербности всегда обидно, прямо говорить о том, что бог не наградил необходимыми способностями — тяжело. Но если это выяснится в ходе работы, будет только хуже. — Нет. — отзывается он, как можно более спокойно. — Я не смогу. Это слишком сложно. Почему мы не можем связываться, как нормальные люди, по телефону? Шульдих: Да он совсем спился! Пространство для связи… он серьезно думает, что я смогу сделать отдельный канал для телепатического общения отряда? Он, вообще, читал мое личное дело? — Я на тебя рассчитываю. — Кроуфорд закрывает глаза и трет веки. — Я консультировался со штатными телепатами Эсцет: это не так сложно. — добавляет он, должно быть, надеясь ущемить самолюбие Шульдиха. По крайней мере, рыжий расценивает это именно так. Шульдих: Штатные телепаты Эсцет. Он хоть знает, каким нужно быть гением и как нужно вкалывать в Розенкройц, чтобы попасть в штат? — Я жду первых результатов через две недели. — заканчивает Кроуфорд. Шульдих: Мудак. Кроуфорд: Если бы я не знал, что это пространство у нас будет, я бы даже не завел эту тему. Меня убедили, что Шульдих так себе телепат, но я не склонен верить людям на слово.***
Айя надеялся, что если спасет Сакуру, то сможет хоть немного облегчить боль. Он ошибся. Девочка надоела даже быстрее, чем он мог предположить. Ей достаточно было пару раз прийти в магазин и подействовать Айе на нервы ненужными расспросами. Ему было достаточно присмотреться к ней повнимательнее, чтобы понять — непохожа. Не та фигура, не тот овал лица и даже уголки глаз и те задраны вверх чуть сильнее, чем нужно. Йоджи пару раз попробовал подколоть Айю на тему его весьма неоднозначных отношений с Сакурой, но Абиссинец кратко и доступно предупредил его о том, что в следующий раз не станет дожидаться ночи и пустого магазина. Так жизнь снова пошла своим чередом. — Айя, прости меня. — говорил Ран сегодня днем, утыкаясь лбом и плечо сестры. — Я, правда, на какой-то момент подумал, что тебя возможно заменить. Он не считает самобичевание верным путем к прощению, но все же ночью в магазине Ран почти не сопротивляется. Он лежит на полу лицом вниз, получая свои честные удары по ребрам. Балинез ждет, когда он поднимется, вскрикнет или хотя бы сдастся, чтобы не продолжать бессмысленные побои. У него уже давно не осталось ни адреналина, ни запала. — Знаешь… — Йоджи садится рядом, не дожидаясь «хватит». — Если ты захочешь выговориться, то я всегда буду рад тебя выслушать. Айя только мотает головой, даже не пытаясь встать с пола. Ему хочется банально расплакаться, рассказать и про смерть семьи, и про сестру, и про то зачем пошел в Вайсс. Но именно последнее мешает ему сделать это. Он обещал себе, что будет жить ради мести, что будет сильным и не станет разводиться по мелочам. Слова казались пафосными и красивыми, но на деле оказались полным дерьмом… Айя тяжело выдыхает воздух и просит: — Пойдем спать?***
С тех пор, как Кроуфорд разрешил выходить из дома, Наги нашел себе увлекательное занятие. Иногда в будние дни он берет старый портфель, найденный в детской, закидывает в него пару книг для вида и идет гулять. Он выбирает наиболее людные места, иногда гуляет рядом со школами или сидит на автобусных остановках, часто приходит на площади и подолгу стоит там, периодически сверяясь с часами, как будто кого-то ждет. Он бывает в торговых центрах, обычно во второй половине дня, когда туда подтягиваются школьники, только-только закончив занятия. Там Наги ходит по магазинам, покупает диски с новыми компьютерными играми, листает мангу, обедает в «МакДональд’с», иногда раскладывая на столе тетради и решая задачи по алгебре из учебника, взятого все в той же детской. Пару раз с ним даже заговаривали девочки, и Наоэ очень ценит эти момент и трепетно хранит в памяти каждое из таких одноразовых знакомств. Со своей работой он вынужден называть им ненастоящее имя, не настоящую школу и иногда даже не настоящий возраст, правда, уже не из-за работы. Наги нравится так проводить время. Ему на самом деле нравятся многие вещи и многие люди, хотя он практически уверен, что отряд считает, будто он их ненавидит. Это даже забавляет, правда, эпизодически. После смерти сестры Амамии Наги чувствовал себя как никогда одиноким и первое время один только вид Кроуфорда доводил его до приступов панического страха, который он успешно скрывал. Шульдих и Фарфарелло по началу пугали пусть и не так сильно, но сравнимо. Уже после переезда в Японию Наги стал ловить себя на том, что часто подслушивает, как товарищи по команде завтракают или обсуждают вечером события, произошедшие за день. Еще хуже стало осознание того, что иногда Наги хотел назвать Кроуфорда «отцом», но это было бы слишком фамильярно. Потому Наги удерживает себя от этой слабости, позволяя себе лишь изредка заходить на кухню и молча пить чай, слушая разговоры сотрудников. Наги допивает колу, складывает учебники в портфель и идет домой. Дома его встречает Шульдих, расположившийся на кухне с пакетиком засахаренной клюквы и чашкой чая, в котором, — Наги не сомневается — еще ложки три сахара. Он сидит, закинув ноги на стол, и, кажется, полностью отключившись от реальности смотрит мультфильмы. Впрочем, внешнее впечатление ошибочно и когда Наги заходит на кухню, чтобы поставить чайник, Шульдих задумчиво произносит, обращаясь то ли к нему, то ли в пространство: — Не понимаю я эти мультфильмы. — В смысле? Шульдих берет пульт, чтобы сделать звук потише. — Ты знаешь, сколько кадров воспринимает человеческий глаз за секунду? — Двадцать четыре? — Наги опускает в чашку пакетик и ждет, пока закипит вода. — Когда я первый раз увидел японский мультфильм, — говорит Шульдих, закидывая в рот несколько ягод, — мне показалось, что это набор картинок, быстро сменяющих друг друга. Наги пожимает плечами и заливает пакетик, прикидывая, нормально ли будет с его стороны остаться на кухне, чтобы посмотреть вместе с Шульдихом мультфильмы. На раздумья у него есть целая чашка чая и рекламная пауза. — Оставайся. — говорит Шульдих, не отрывая взгляда от экрана. — Я не против. Наги молча садится за стол. Впервые он осознает, что этот человек знает все, о чем он думает. И вслед за этим следует стыд вместе с кровью, прилившей к щекам. Хочется спросить как давно и насколько много он знает, но Наги понимает, чем меньше он будет думать об этом, тем больше своих секретов сможет сохранить. — Не бойся. Голос у Шульдиха тихий, мелодичный, такой, как Наги любит. Этот голос заставляет и правда успокоится, перестать крутить в голове свои страшные тайны, приставляя к каждой «а вдруг он знает, что…». Хоть мальчик и не исключает вероятности, что дело тут вовсе не в голосе, а, скажем, в телепатической силе убеждения или чем-то подобном. — Брось. Стал бы я так напрягаться? Эта форма общения начинает казаться даже немного забавной. Но тут Шульдих выключает телевизор и, скинув ноги со стола, смотрит Наги в глаза, пристально, внимательно, должно быть, с несколько десятков секунд. Глаза у него тоже красивые, европейские, совсем чужие в этой стране. Но Наги почему-то нравится. — Арийская раса, знаешь ли. — Шульдих гордо усмехается. — Ты разве не еврей? — осторожно интересуется мальчик. — Что?.. — Шульдих на секунду теряется, выискивая ответ в голове подростка. — А, ты подслушивал тогда?.. — он кивает, как будто сам с собой соглашаясь. — Фамилия у меня, значит, такая?.. — еще раз утвердительно кивнув, Шульдих поднимает чашку и легко раскачивает ее, заставляя чаинки кружиться по донышку. Он занимается этим, давая Наги осознать сказанное, подобрать слова и озвучить их. Наги: Я не думал, что его это заденет. Шульдих: Я немного болезненно реагирую на все эти национальные высказывания, но когда это говорит мальчишка — не обидно. Я вынудил его попросить прощения скорее забавы ради. — Извини… — мальчик опускает взгляд. — Я не хотел тебя этим обидеть. — Чем? — Шульдих отрывается от чаинок с таким видом, будто они на самом деле его заинтересовали, а голос подростка только-только вернул его в реальность. — А… ты об этом. Хочешь, я тебе кое-что расскажу? Наги кивает. — Тогда… — Шульдих делает последний глоток подстывшего чая и протягивает Наги чашку. — Налей мне еще чая и слушай. Мальчик послушно уходит к плите, нетерпеливо гадая, что же такого важного хочет рассказать ему Шульдих. Это его первый почти полноценный разговор с кем-то из отряда, который, возможно, поможет ему приблизиться на шаг к тому, чтобы научиться доверять им. — Я рос с отцом в Хеннингсдорфе. Это небольшой город недалеко от Берлина. Мать нас бросила и, в общем-то, черт бы с ней. Мне и с отцом жилось неплохо. Правда, когда мне было десять он запил… — Шульдих делается паузу, скорее для драматического эффекта. — Он меня, конечно же, не бил. Мог отвесить подзатыльник, потрясти или оттаскать за волосы. Побил только один раз, да и то, потом месяц не пил и все время извинялся. Но, сам понимаешь — приятного мало. Когда мне было тринадцать, его выгнали с завода, где он работал. А когда мне было четырнадцать я как-то раз пришел из школы и знаешь, что я увидел?.. — Шульдих встречается с Наги взглядом, когда берет из его рук теплую чашку и чуть заметно кивает в знак благодарности. Мальчик садится напротив и так же слабо мотает головой, на что получает горькую усмешку. — Он повесился. Представляешь? — Но… почему?.. — Черт его знает. Пьяный был, наверное. — Шульдих отмахивается и делает несколько осторожных глотков. — Кинь еще ложку сахара, — просит он между делом и, когда Наги притягивает сахарницу, продолжает. — Меня могли бы отправить в детский дом, но тут объявилась моя бабушка из Берлина, которую на тот момент я уже лет пять, как не видел. Спасибо, кстати. — бросает Шульдих, когда мальчик насыпает еще ложку сахара ему в чай и старательно размешивает. — Они с отцом поругались, и я как-то забыл о ее существовании. Дай уточню. Моя бабушка родилась в 28-м году и была чистокровной еврейкой с соответствующей внешностью и фамилией. Ты, думаю, понимаешь где она провела военные годы? — он быстро считывает мысли и, не дожидаясь устного ответа, кивает. — Именно там. В концентрационных лагерях. Сам понимаешь, гладко для психики это не проходит. В общем, не знаю уж чего ждала моя бабуля, но, по-видимому, не меньшего, чем воскрешения Адольфа Гитлера. Ей везде мерещились фашисты и антисемитские заговоры. А уж что с ней было, когда к нам в дом пришли люди из Розенкройц! Но я не об этом. Я о том, что за те три года, что я с ней прожил, она успела вбить мне в голову одну простую истину «ты виноват, потому что ты еврей». Теперь понимаешь, о чем я? Наги молчит, переваривая полученную информацию и даже не подозревая насколько активно сейчас Шульдих копается в его голове. Мальчик плохо умеет общаться с людьми и потому не знает, как реагировать на такие истории — промолчать, посочувствовать, уточнить подробности. Все эти варианты кажутся ему заведомо неправильными, особенно применительно к Шульдиху. Тот вряд ли добивается жалости или хочет рассказывать хоть немного больше того, что уже есть. Потому Наги сдается и еще раз повторяет. — Извини… я, правда, не хотел. И… — он растерянно замолкает. — Все нормально. Я никогда особо не верил своей бабке. — хмыкает Шульдих и встает из-за стола, оставляя полупустую чашку чая. — Я пойду прилягу, если ты не против. Не выспался из-за Фарфарелло… — Хорошо. Наги еще долго сидит на кухне с ощущением, что сегодня произошло что-то особенное, из ряда вон выходящее, что случается с нормальными людьми, но никак не с ним. А Шульдих приходит к себе и делает несколько коротких пометок в блокноте, который специально купил, чтобы записывать все наработки по созданию пространства для связи. Скорее не для себя, а для Кроуфорда, если тот попросит отчет.