ID работы: 6118989

Был момент, когда мы могли сказать нет

Слэш
Перевод
R
Завершён
241
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
266 страниц, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
241 Нравится 103 Отзывы 119 В сборник Скачать

Глава 8: Надежда - штучка с перьями

Настройки текста
Стив стискивает кулаки на коленях, чтобы не броситься за Джеймсом, когда тот срывается с места в очевидном смятении. Сейчас он, может быть, бьется в истерике в комнате, но если Стив чему и научился у Сэма и его ветеранов, так это подмечать мелочи, на которые раньше не обращал внимания. Язык тела Джеймса недвусмысленно говорит, что ему нужно время, поэтому Стив остается на диване, не находя себе места от беспокойства, и пропускает большую часть интервью. Невелика потеря: его сразу же повторяют в записи, а затем комментируют и анализируют во всех подробностях. Мисс Кастилло (Джеймс называл ее Танк, и Стив представлял себе… ладно, как-то так он ее себе и представлял, если не считать стратегически консервативной одежды) красноречива, вежлива и безусловно образована, — что, возможно, пройдет мимо большинства зрителей, отмечает Стив не без раздражения. Большая мужеподобная Танк покажется им какой-то пройдохой, а робкая маленькая София — забитым и испуганным ребенком. Но ведь любому, у кого есть хоть капля мозгов, должно быть ясно, что София впала в тихую задумчивость, а Танк страдает тем, что мама Стива называла «синдромом милосердия». Может быть, она основала то полулегальное убежище, руководствуясь тем же, чем Стив некогда оправдывал свои постоянные драки: ну да, это нездорово, но, если присмотреться с определенной стороны и хорошенько прищуриться, ты же помогаешь людям, ведь так? В конечном-то итоге? По крайней мере, можно себя в этом убеждать, чтобы спать по ночам. Вполне вероятно, что он приписывает ей собственные мотивы, но... все же ему видится в ней нечто родственное. Может, ему и не следовало бы так считать после всего, что произошло (и о чем он, по большей части, так и не набрался смелости спросить), но он невыразимо благодарен за то, что именно Танк нашла Джеймса. Он старается не задумываться лишний раз о том, как тот в одиночку доковылял от Вашингтона до Филадельфии, раненый и растерянный, но ему становится легче, когда он представляет себе Танк (теперь, когда ему есть, кого представлять). Валькирия, которая подхватила Джеймса и помогла ему вспомнить, каково это — быть человеком. Стиву хочется верить, что было как-то так, если оставить в стороне героин. Джеймс особо не говорит о Филадельфии, и можно понять почему. Это очень... эмоционально нагруженная тема для него. И Стив наверняка видит лишь верхушку айсберга. Когда толпа с улицы начинает перекрикивать громкоголосых комментаторов, он выключает телевизор и смотрит на часы. Прошел почти час, а Джеймса не видно и не слышно. Нужно проверить, как он. Ну а если он разозлится, Стив с этим как-нибудь да справится. Правда, после того, как он заходит в комнату, ему приходится ненадолго выйти подышать, чтобы отойти от увиденного. Баки жил с двойным проклятьем чувствительного человека, который терпеть не может показывать другим, что расстроен. В детстве он всегда стирал слезы с лица как можно скорее, и Стив порой замечал, как он прикусывает щеку или щиплет себя за руку, чтобы не расплакаться. Гораздо позже, чем следовало бы, он осознал, как хорошо Баки умеет прятать то, о чем не хочет говорить, за напускной беззаботностью. Отец Баки не был плохим человеком, ни в коем случае, но он разделял некоторые весьма странные представления о жизни. Например, уверенность в том, что мальчики не должны проявлять эмоции. Он настолько запугал Баки, что тот вырос парнем, который никогда не плачет, и в итоге сам возненавидел эту свою черту. Однажды во время стоянки в какой-то богом забытой дыре он признался Стиву, что его мозг — как в сенной лихорадке, что у него внутри будто нарыв, который никак не может прорваться. Стиву так и не удалось помочь Баки отпустить свои чувства. Да, впрочем, он и сам не был в этом мастером. У Джеймса, похоже, нет с этим никаких сложностей. Да, он убежал, но не спрятался: и дверь комнаты, и дверь чулана распахнуты настежь. Открытая спина Джеймса, свернувшегося в клубок в груде одеял, притягивает взгляд Стива как магнит. Джеймс терпеть не может, когда с ним нянчатся и когда его жалеют, но не жалеть не получается, особенно когда Стив подходит на цыпочках и рискует заглянуть ему в лицо: красное, мокрое, искаженное какой-то внутренней агонией даже во сне. Он часто выглядел так в первые недели, подсоединенный к паутине из трубок. Как будто свернул не туда по пути в преисподнюю и приполз обратно. Как будто во сне его кто-то избивает. Черт. С Баки у Стива оставались бы сомнения, но Джеймс всегда очень точен в своих действиях. Он все делает намеренно, как будто ему нужно знать, что он управляет ситуацией. И в одном Стив уверен насчет Джеймса: тот всегда предпочтет чью-нибудь компанию одиночеству. Если бы он хотел остаться один, даже в таком состоянии — особенно в таком состоянии, — он закрыл бы дверь и подпер ее креслом изнутри. «Вот твое разрешение», — сказал он своим хрипловатым голосом, когда держал Стива за руку. Когда, не испугавшись, шагнул вперед. «Хорошо, — думает Стив. — Ну ладно тогда». _____________________ От нехватки кислорода и усталости Солдата утягивает в сон. Когда он просыпается, у него раскалывается голова, режет в глазах, горло болит так, как будто внутри что-то надорвалось, а на спине он ощущает теплую тяжесть, совсем не похожую на одеяло. Стоило ему пошевелится, как рука сжимается на его талии. — Я не буду извиняться, — бурчит Роджерс и добавляет в ответ на вопросительное хмыканье: — Не хотел оставлять тебя одного. Ноющее горло отказывается слушаться, и Солдат прокашливается. — А если я хотел побыть один? — Ты не хотел. — Роджерс прижимается к его спине какой-то частью лица. — Ты никогда не хочешь быть один. Это… Это уже слишком, вдобавок ко всему остальному. Солдат перестает непроизвольно отодвигаться от Роджерса и позволяет себе расслабиться, пытаясь сосредоточиться на тех частях тела, которые не болят. Роджерс размеренно сопит ему в ухо. Он дышит медленнее, чем Солдат. Он упоминал, что в спокойном состоянии его пульс — двадцать четыре удара в минуту. Раньше у него была тахикардия, и он рассказывал, что когда его выпустили из аппарата, ему на мгновенье показалось, что сердце остановилось. Солдат не знает, слышит ли Роджерс его собственный бешеный пульс, или как кровь течет по венам. Он где-то читал о сверхмощном стетоскопе, c которым можно услышать, как возбуждаются нервы. Может, Роджерс столь же чувствительный инструмент? Во время войны это, наверное, сводило его с ума. Солдат не может понять одного: — Как ты здесь помещаешься? — Никак. Снял дверь с петель. Ты спал мертвым сном, мне даже стало не по себе. Солдат открывает рот, но Роджерс успевает первым: — Если начнешь извиняться, я дам тебе под зад. — Так и знал, что ты пинаешься во сне. Роджерс фыркает ему в спину — волоски на шее встают дыбом. Он не помнит, чтобы снимал Джоуи, но, наверное, все же снял в какой-то момент. Не мог же он настолько отключится, чтобы не заметить, как Роджерс стаскивает с него рюкзак. Впрочем, какая разница, если взамен он получил шесть с лишним футов человека-печки. — Хочешь поговорить? — спрашивает Роджерс. — Мне особо нечего сказать. — Большую часть интервью повторили в записи. Она рассказала, что ты разнимал драки, и оказывал первую помощь, и разобрался с типом, который напал на ее сестру. — Роджерс делает паузу. — Значит, тот человек, которого ты убил за героин… — М-м. — Ты опустил некоторые подробности. — Разве это что-то меняет? Из-за наркотиков или из-за того, что он был садистом и насиловал детей, — какая разница? Все равно я его убил. — Но ты много кого убил, — тихо говорит Роджерс. — А причины, может, были и похуже. Почему тебя мучает совесть из-за этого типа? — Не знаю. Он единственный, кого я осознанно убил, пока был… собой. В основном собой. По своим мотивам, не по чужим. Не в порядке самообороны. Вряд ли я когда-либо буду уверен, что поступил правильно. Роджерс некоторое время молчит, а потом начинает рассказывать. — Есть один старик, Абрам, мы с ним играем в шахматы в ветеранском центре. Как-то раз мы обсуждали случай, который в те дни много шума наделал в новостях: одна женщина публично простила человека, который похитил и убил ее дочь. Я сказал, что она поступила смело, но Абрам не согласился. Для себя лично, как он сказал, может быть. Но евреи считают, что простить может только жертва. — А она погибла. — Да. Я спросил, что же это значит на практике. Как быть убийце, если он хочет искупить свою вину. И Абрам ответил, что есть лишь один способ — жить добродетельной жизнью и делать хорошие дела. В идеале спасать людей. Он рассказал про одного антисемита, который убил еврейского политика, а потом до конца войны помогал евреям, рискуя жизнью*. Абрам считал, что он максимально близко подошел к искуплению. — Роджерс прокашлялся. — Не знаю, поможет ли это тебе, но... мне приносит утешение мысль о том, что лучше нести добро в мир, чем получить прощение. — Да. Лучше. В смысле, я не ищу прощения. Я хотел бы, чтобы этого не произошло. Но раз прошлое не изменишь, то, по крайней мере… Не знаю. Пусть оно даст мне какую-нибудь цель. — Аминь. Солдат не уверен, что не пожалеет об этом, но все равно спрашивает: — Что еще сказала Танк? — Она бросила наркотики, прошла, хм... детоксикацию? В больнице. Работает в убежище, старается помогать детям с улицы. Похоже, у нее действительно все хорошо, — Роджерс колеблется; Солдат чувствует, как он двигает челюстью. — Ты хочешь… увидеться с ней? — Нет, — торопливо отвечает Солдат, и тут же поправляется: — Не сейчас. Я пока еще… еще не уверен, что… Я до сих пор думаю о наркотиках. Много. Это глупо, они мне больше не нужны, мне уже не так больно, но… — Зависимость — не упражнение на логику. «А жаль», — устало думает Солдат и прикрывает глаза. Пусть он и чувствует себя измученным и разбитым, но он рад, он так рад. Она жива, она все еще присматривает за своими девчонками, присматривает за всеми. Это так похоже на Танк, она, блин, в своем репертуаре. С параличом после пулевых ранений, еще не отгоревав по своим друзьям, она все равно создает вокруг себя приют для других; она рассказывает, что Солдат — хороший человек, после всего, что он на нее навлек. После того, чем обернулось его присутствие. Кровь на полу. Кровь на мексиканском коврике. Софи кричит у него в голове: «Мария! Мария!». Он резко вздрагивает. — Эй, — говорит Роджерс. — Все хорошо. Накатывает стыд. — У тебя что, нет занятий получше? — Н-неа, — говорит Роджерс с упором на «н». И добавляет гораздо менее жизнерадостно: — Там перед домом начали скандировать кричалки. Не ты один прячешься. — И что за глупость они теперь придумали? — «Капитан Америка / наш человек! / Всем нам врал он / целый век», — это мое любимое, — невозмутимо отвечает Роджерс. — Но в этой тоже что-то есть: «Капитану Роджерсу / аплодисменты; / всех он поимел / даже президента». Солдат теряет дар речи. Спустя минуту Роджерс добавляет: — Да ничего, правда. В войну и похуже бывало. Вот только, ну, соседей жалко. — У греческого кафе вроде бы дела идут неплохо. Это единственный приличный ответ, который он может сейчас придумать. Роджерс фыркает. Солдат добавляет с осторожностью: — Но ведь они, в общем-то, правы. В том, что ими... движет? По-хорошему, ты должен был меня поймать. — Не то чтобы я не пытался, — Роджерс почти комично возмущен. — Еще как пытался! Но кто бы догадался, что ты заляжешь не где-нибудь, а в Филадельфии! И будешь там присматривать за детьми, ходить на свидания, и судя по всему, очень много блевать. Так что не совсем моя вина… Солдат так громко смеется, что не слышит конец фразы. Его тело еще не отошло от истерики, так что к смеху примешиваются слезы. Когда Роджерс говорит: «Эй, не настолько это было смешно», он чуть не заходится в еще одном приступе хохота, но медленно выдыхает и сдерживается. Роджерс приподнимается на локте и нависает над ним; его лицо выплывает в поле зрения. — О боже, не смотри на меня, — Солдат накрывает глаза ладонью. — Я, наверное, хреново выгляжу. — Да, — соглашается Роджерс. — Но я уже говорил, что предвзят. — Это такой комплимент? — Солдат прикладывает невероятные усилия, чтобы снова не рассмеяться. — Ты выглядишь паршиво, но ничего, ты все равно мне нравишься? Я, пожалуй, не удивлен, что Картер тебя отшила. Несмотря на темноту, он уверен, что Роджерс краснеет, а затем падает обратно, пряча лицо. Он бурчит что-то вроде «ненавижу тебя», но сложно воспринимать эти слова всерьез, когда его рука все еще лежит на талии Солдата. — Что будем делать дальше? — спрашивает Солдат. — Прячемся в чулане до конца дня? — Не знаю, как ты, а я собирался вздремнуть, пока ты не начал болтать. Солдат шлепает культей по той части Роджерса, до которой может дотянуться, а затем расслабляется, подложив руку под голову. А, к черту. Он устал, ему больно, а Роджерс теплый. Реальность подождет еще часок. ☙ Роджерса не приходится долго убеждать в том, что в интересах их с Солдатом душевного здоровья стоит чем-нибудь заглушить крики из-за окна. Теперь их день крутится вокруг смены пластинок в проигрывателе. Солдат — к восторгу Роджерса — выясняет, что из большой и эксцентричной коллекции ему больше всего нравится «Биг Бэнд». Бартон высмеивает их обоих, когда заглядывает в рамках «должностных обязанностей» (похоже, заключающихся главным образом в ношении кожаной одежды). Но он приносит еду, и Роджерс не обращает внимания на его подначки. — Старк начинает нервничать, — сообщает Бартон. — Хочет подключить к этой заварухе свой юридический отдел, пока общественное мнение не испортилось окончательно. — Разве еще не поздно? Тем не менее, я в курсе, Джарвис присылает мне письма с кучей извинений по два раза в день. Если Тони хочет действовать официально, то он большой мальчик и знает, где я живу. — Когда он проделает вмятину на крыше твоего дома, я напомню тебе про эти слова. Уилсон, которому все еще досаждают папарацци, решает взять неделю отпуска и навестить сестру в Джерси («Джерси!» — Роджерс так искренне возмущен, как будто Джерси лично обидело его матушку). Солдат каждый час получает смску с фото одной из племянниц Уилсона или обеих сразу в разных нарядных платьях. Уилсон учитывает вкусы аудитории: Роджерса он так же забрасывает фотографиями собак. Благодаря совместным усилиям Уилсона и проигрывателя иногда Солдату почти удается забыть о толпе на улице, жаждущей его крови. Роджерс же, кажется, не способен от этого отключиться. На третий день приходится спрятать от него мобильник и пульт от телевизора. Несколько раз он оттаскивает Роджерса от щелки в занавесках. По утрам, просыпаясь в темноте с ощущением неправильности, он неизбежно находит Роджерса или крадущимся по коридору, или уже застывшим в гостиной, как привидение. Неизвестно, чем он занимается в своей комнате по ночам, но вряд ли спит, судя по темным кругам под глазами. Он вздрагивает каждый раз, когда кто-то с улицы перекрикивает музыку. Солдата тоже бесит постоянный шум, самодовольная уверенность этих людей в собственной правоте и стена, отгораживающая его от мира, но он не принимает это все настолько близко к сердцу. А вот Роджерс, похоже, плевать хотел на собственную репутацию, но доброе имя Солдата — совсем другое дело. Сам Солдат не находит в себе подобной убежденности. В глубине души он уверен, что они правы. Не в частностях, но в главном. «Подумайте о детях», — могли бы сказать они. Солдат опасен, или был опасен — это правда. Солдат скрывается от закона — тоже правда. Пусть и не по доброй воле, но, устраняя свои цели, он заодно убивал и гражданских. Роджерс, как человек на государственной службе, имеющий наиболее полные сведения о Зимнем Солдате, да еще и давший ему убежище, — по логике вещей был первым кандидатом на то, чтобы возглавить охоту. То, что охота должна была начаться, само собой разумеется в таких обстоятельствах. Роджерс считает, что интервью Танк и новые чудовищные откровения из данных Гидры пошатнут общественное мнение, и в целом не ошибается. Порой Солдат заставляет себя посмотреть новости, и они становятся все менее патетическими. Правда, это нисколько не усмиряет толпу у них под окнами, — похоже, она существует в информационном вакууме. Команда Романовой все ближе к постановочному аресту О'Малли в Нью-Йорке, но такое развитие событий чревато новыми неприятностями, наименьшая из которых — то, что разгорится очередная буря в СМИ, едва все только начало успокаиваться. А тем временем каждый раз, когда Солдат уговаривает Роджерса отойти от окон, его сердце сдавливает все сильнее, и он все меньше уверен, что заслуживает этих мучений. Отвлекая себя от пораженческих настроений, он пытается представить, чем займется, когда все это закончится, когда их жизни снова будут принадлежать им самим. (Он думает «когда», а не «если», потому что иначе провалится в глухое отчаяние). Прежде всего он пойдет на прогулку. Возможно, когда-нибудь сможет присоединиться к Уилсону на пробежке. Или станет волонтером в центре для ветеранов. Он частенько подумывает о том, что хотел бы что-нибудь изменить в своем теле. Может, сделать пирсинг. Если поддаться внутреннему голосу, который упрямо не хочет видеть Барнса в зеркале, то на лице. Впрочем, в последнее время он чувствует все меньше враждебности по отношению к Барнсу, так что этот порыв кажется ему избыточным. Значит, в ушах. Он не знает точно, не будет ли его слабеющая сыворотка выталкивать пирсинг, как некогда пули, но есть лишь один способ проверить. Может, эти, как они называются? Кольца разного размера, которые люди теперь носят в ушах. Если эта штука будет активно нарушать топографию кожи, вряд ли его организм сможет ее отторгать? Подпустит ли он к себе без успокоительных средств незнакомца с иголкой? Он развлекает этими вопросами свой мозг, пока ему нечем заняться, кроме переживаний. На пятый вечер Роджерс наконец ломается. — Я не могу, — говорит он, когда Солдат подхватывает его под локоть. — Джей, я не могу, я так больше не могу. — Не вступать в контакт. Приказ Романовой. — Смотри, — Роджерс выпрямляется и вытягивается, как будто хочет казаться выше. Возможно, от этого был толк до того, как процедура добавила ему фут роста, но сейчас он выглядит нелепо: как петух, которому мало перьев в хвосте. Солдат готовится держать оборону. — Это смешно. Неважно, правы они или нет. Они устраивают беспорядки, они отрывают агентов от важной работы, они пугают людей. Это нужно прекратить. Пусти меня. — Отрепетируй на мне то, что собираешься сказать им, — предлагает Солдат ровным голосом. В таком настроении Роджерс все равно сделает так, как хочет, едва Солдат повернется к нему спиной. Почему бы не попробовать ему помочь? — Допустим, что у меня есть этические возражения против ареста человека, который большую часть своей жизни провел в плену? Ну, как вариант. — Плохой вариант. Солдат перехватывает руку Роджерса и теперь держит его за плечо, а не за локоть, впиваясь большим пальцем. — Ты скажешь, что тебя отстранили от этого задания из-за конфликта интересов. Ты ничего не можешь сделать, ты под домашним арестом и нарушаешь правила уже тем, что разговариваешь с ними. Твою мать, Роджерс, ты же славишься умением работать с людьми. Добейся их сочувствия. Ты не политик, ты солдат, ты подчиняешься приказам и ничего не можешь сделать. Им всем пора вернуться домой, к детям, о которых они так пекутся. Роджерс вздыхает. У него дергается уголок рта. — Спасибо. Ты, наверное, прав. Я знаю, что тебе это не нравится, но я просто… Выполняю свою работу. — Конечно. Ты вовсе не пытаешься кому-то что-то доказать. На открытом лице Роджерса все чувства как на ладони: гримаса радости и смущения означает, что нечто похожее он слышал от Барнса. Возможно, когда с тем же упрямством порывался сделать очередную благородную глупость. Интересно, удавалось ли Роджерсу соврать хоть раз в жизни? — Барнс? — уточняет он. Роджерс морщится. — И знаешь что? Он был прав! Но, сдается мне, он тоже не смог тебя остановить. В общем, иди с богом и делай, что хочешь. Роджерс в кои-то веки не находит ответа. Молоденькие агенты у дверей вскидываются только тогда, когда он уже на полпути к лестнице. Солдат останавливает одного из них рукой и качает головой, глядя на другого. — Вам его не удержать. Не удивлюсь, если он аккуратно отнесет вас в чулан и запрет там вместе со швабрами. — Мне придется доложить об этом, сэр, — говорит тот, что постарше. — Агент Альварес… — Агент Альварес будет в курсе секунд через пять. Но конечно докладывайте. Похлопав младшего агента по плечу, Солдат возвращается в дом. Он занимает позицию Роджерса у щели между занавесками; отсюда едва виден кусочек ступеньки, на которую выходит Роджерс, жестами успокаивая агентов. Его светловолосая макушка. Он держится с достоинством, прямо; он выглядит счастливым, с удивлением осознает Солдат. Наверное, он рад наконец делать хоть что-то после долгого ожидания. Впервые за много дней Роджерс кажется расслабленным — по крайней мере та его часть, которую видит Солдат. Из толпы доносится невнятный выкрик; Роджерс спокойно отвечает. В его осанке чудится что-то извиняющееся. Он в своей стихии. Солдат почти чувствует себя виноватым за то, что отговаривал его. Все происходит в секунды. Женщина с плакатом выступает вперед, ей на встречу машинально шагает агент с ладонью на рукояти пистолета. Моментально, так быстро, что трудно понять, что происходит, его сбивают с ног другие протестующие. Крики. Роджерс подается в сторону агента. Солдат в ужасе смотрит, как толпа содрогается и роем, как единый организм, бросается к лестнице. На мгновенье кажется, что они тянутся к Роджерсу, пытаются потрогать его, как паломники — святого. Корчащиеся тела в эпицентре. Мелькающие кулаки. Он слышит свой крик. Вернее даже вопль: нечеловеческий звук, конвульсии животного. — Стив! — вылетает из его рта ударом молота; странно, что это слово не сломало ему зубы. Он оказывается в коридоре еще до того, как осознает, что сорвался с места; ковыляет по лестнице со скоростью, которую считал для себя немыслимой. «Не споткнись, не споткнись, не споткнись». По инерции он влетает в дверь, не успев открыть ее. Альварес перекрывает путь. Солдат скидывает рюкзак и оставляет его волочиться за спиной. Ныряет под руку Альвареса, чуть не грохнувшись лицом вниз. Роджерса не видать. Дополнительные агенты, сорвавшиеся с позиций в переулке и на крыше, проталкиваются вперед. Перед Солдатом мельтешат руки и ноги; он хватается за них. Женщина-агент перебирается через ограждение с помощью своего коллеги. Солдат получает локтем в висок. У него звенит в ушах. Женщина приближается к нему, она выше и крупнее него, сильнее. Она отталкивает подальше от свалки двух человек за раз. Стряхнув с себя оцепенение, Солдат проползает почти под ней к куску знакомой кожи. Грубые ногти Роджерса, сухие костяшки. Солдат хватается за эту ладонь, и его пробирает холодом изнутри. Она безжизненная, как кусок мяса. Он тянет — ничего не происходит. Слишком много тяжелых тел сверху. Он кричит без слов, и четыре агента подбегают к нему, толкаются, отодвигают толпу. Проходит чуть ли не целый час, чуть ли не липкий, как патока, год, пока Солдату не удается сделать крошечный шаг назад. Он стискивает запястье Роджерса в потной ладони, оскалившись от усилия. Сердце словно хочет выскочить из груди. Крепкая агентша прикладывает кого-то плечом под дых; Солдат спотыкается и падает, ударившись спиной обо что-то твердое и острое. Голова Роджерса чуть не ударяется о нижнюю ступеньку. Солдат перекатывается со стоном: лестница. Боль в позвоночнике настолько сильная, что он не может дышать. Когда мир перестает мелькать перед глазами, он понимает, что все еще цепляется мертвой хваткой за руку Роджерса. Он затаскивает его к себе на колени, смотрит в лицо, и… отводит взгляд, сглатывая раз за разом. Он едва узнает его. Все четкие линии разбиты всмятку. Пелена крови. Пульс Роджерса под пальцами Солдата — единственное, что не дает ему сорваться с места. Когда он поднимает взгляд, агенты уже удерживают толпу, широко расставив руки. А может, осаждавшая лестницу толпа замерла из-за него: они смотрят, все до единого, масса гражданских. Они смотрят на него, на голову Роджерса у него на коленях, на запястье Роджерса в красных пятнах. Смотрят, как будто он… — Я не чудовище! — кричит он им. — Я не чудовище, это вы, вы все… почему вы… — на последнем слоге его голос срывается. Горло перехватывает. — Отнесем его внутрь, — предлагает агент Альварес, положив руку на ноющую спину Солдата. Тот тупо кивает. Он пытается подняться и снова заваливается на землю, взмахнув культей; он так и не отпустил Роджерса. Альварес разжимает его пальцы, помогает встать. Толпа позади молчит. Вдалеке завывают сирены. Он чувствует себя пугающе открытым, как один обнаженный нерв. Кожа такая же чувствительная, как в тот раз, когда он обгорел до мяса. Он перекидывает руку Роджерса через плечо, а Альварес подхватывает другую, и дюйм за дюймом они затаскивают его вверх по лестнице. Солдат чувствует себя бесполезным. Альварес подстраивается под его скорость, под его слабые, нетвердые ноги, подхватив свободной рукой рюкзак и стараясь не наступить на волочащийся позади. Вслед за ними проскальзывает агент и закрывает дверь. Романова, понимает Солдат, когда она кричит им что-то, что он не может разобрать. Но все же опускает Роджерса на пол одновременно с Альваресом; его тело отвечает на что-то, что игнорирует его мозг. Романова склоняется над Роджерсом, словно хочет его поцеловать, проводит руками по животу, ребрам, ключицам. — Подержите его, — просит она, и Альварес успевает первым, обхватив череп Роджерса. Романова умело вправляет распухший нос. Солдат чувствует во рту кислый привкус. — Его можно переносить, — заключает Романова. Она поднимает Роджерса за ноги, Альварес подхватывает под мышки, и подъем по лестнице продолжается. Солдат думает о том, что надо подняться; встать из угла, в который он забился, упираясь лопаткой в подставку для зонтиков. Он не двигается, пока Романова не рявкает: «Барнс!» с середины лестницы. Ее окрик — как щелчок сломанного карандаша. Он так спешит подчиниться, что ударяется локтем о стену. Перебросив Джоуи через плечо, он следует за ними. — Извини, — шепчет Романова, когда он проходит мимо. На минуту это выхватывает его из тумана. Романова не дает ему бесполезно топтаться на месте. — В спальню, — командует она. — Накрой чем-нибудь постель. Пока они, пошатываясь, заходят в комнату, он вытаскивает из шкафа старое покрывало и расстилает его поверх кровати. Романова и Альварес не без труда устраивают на нем свою ношу; Романова еле слышно шипит сквозь зубы. Нога Роджерса соскальзывает с кровати. Солдат возвращает ее на место — и чуть не роняет, вздрогнув от того, настолько неестественно она расслаблена. Мертвый груз. Он заставляет себя коснуться запястья Роджерса двумя пальцами: медленный, уверенный ритм. — Доктор скоро будет. Эй, — Романова хватает его за руку, не обращая внимания на то, как он съеживается. Альварес исчез. — Ты можешь посидеть с ним позже, но прямо сейчас тебе надо прийти в себя, успокоиться и помыться. — А его кто помоет? — Я. Иди. Он отшатывается от своего отражения в зеркале ванной комнаты, ударившись о дверь. Он весь в крови Роджерса и, может, немного в своей: у него слегка рассечена бровь, хотя он не помнит удара. Он судорожно раздевается по пути от спальни до ванной, напугав агента в холле. Торопливо вытирает лицо грязной рубашкой. Рука никак не перестает трястись. На Роджерсе чуть меньше крови, когда Солдат возвращается в комнату. Романова ловит его в дверях: — Все хуже, чем выглядит. Он отстраняется. Смотрит на распухшие глаза Роджерса, кровоподтеки на лбу. Тот выглядит хуже, чем… комната кружится. Пожар. Кто-то говорит. Влажный хруст ломающейся кости. Он не чувствует, но слышит. Сжимает отсутствующий кулак и опирается о стену, пошатнувшись. Врач, о котором говорила Романова, мужчина с длинным хвостом седых волос, светит фонариком Роджерсу в глаза. Солдат присаживается на низкую скамеечку, куда Роджерс часто ставит обувь. — Сотрясение мозга наверняка. Но перелома черепа нет, пожалуй. Впрочем, в прошлый раз, когда он у него был, отек мозга спал минут за пятнадцать, так что вряд ли придется вызывать скорую. И все же понаблюдайте за расширением зрачков. Если хотя бы один увеличится, вызывайте вертолет. — Доктор шумно фыркает через усы. — А если нет, то благослови бог сыворотку. Несколько трещин, неприятные абдоминальные повреждения, но сломаны только пястные кости на левой руке. Солдата как ледяной водой окатывает, когда доктор изображает, что закрывает голову, съежившись. — Я наложу шину и избавлю вас от своего присутствия. — Я помогу, — предлагает Романова. Время застывает, а затем делает скачок: доктор стоит перед Солдатом. Тот ударяется затылком о стену. — Ну-ну, сынок. Полегче. Агент Романофф хочет, чтобы я на тебя посмотрел, но если ты против, я исчезну. Солдат не знает, что сказать. Он чувствует себя пустым. Протягивает запястье. Доктор любезно принимает его и проверяет пульс, хотя вряд ли от этого может быть польза. — С ним все будет хорошо. Доктор возвращает руку Солдата ему на колено. Сухие прохладные пальцы с преувеличенной осторожностью приподнимают веко и трогают ранку. — Не стоит переживать. Этот сумасброд однажды сбежал из моего госпиталя с раной в животе и переломанным лицом, чтобы подарить цветы своей подруге, так что, уж поверь мне, вы оглянуться не успеете, как он снова начнет действовать вам на нервы. Доктор поглаживает его по плечу. — Делюсь секретом: надо на него наорать, без этого он ни на секунду не устыдится. Солдат натянуто улыбается. Доктор снова похлопывает его по плечу. — Отдыхай. Когда доктор уходит, он роняет лицо в ладонь. Его трясет волнами по всему телу, от головы до пальцев ног. Он чувствует себя, как будто трогал оголенные провода, как будто через него пропускали ток. Внутренности как вареные, отёкшие, дрожат под кожей. Шаги босых ног по ковру. Романова касается его колена и чуть не получает пинок в лицо: она ближе, чем ему казалось. Обойдя его, она со вздохом опускается на скамью рядом. Он знает, что она смотрит на Роджерса. — Что ж, — говорит она, — все, что могло пойти не так, пошло не так. Он снова опускает лицо в ладонь. — Группа по работе с прессой разгребает последствия. Они смогут повернуть все это в пользу Стива. Что делать с тобой, будет зависеть от реакции. Но ты ни на кого не нападал, это пойдет в плюс. — Она шаркает ногами по ковру, сначала одной, потом другой. — Ты не смог бы его остановить. И это ты оттащил его в безопасное место. Помни об этом. — Я знаю. Она касается его ноющей спины и проводит ладонью вверх-вверх-вверх, вставая. Ее пальцы задерживаются на затылке, а затем она сводит их вместе и отрывает руку, как будто выдергивает что-то из него. — Эй, ты слышал доктора Уильямса. Тебе нужно отдохнуть. Он поднимается на ноги по ее указанию, следует за ней. Останавливается почти у дверей: — Нет. Рефлекторный прилив электрической паники: нельзя перечить курато… он качает головой так резко, что болит шея. — Нет, — говорит он. У нее совершенно непроницаемое лицо. — Я его не оставлю. Она не вздыхает, не пытается увести его силой или приказать выйти из комнаты, а лишь подходит к кровати и похлопывает по незанятой стороне. — Значит, здесь. Так ты сможешь за ним присматривать. Солдат забирается на кровать, стараясь занимать как можно меньше места. Если он отодвинется еще дальше, то упадет. Он боится, что заснет и пнет Роджерса, как чуть не пнул Романову. Он напряженно ждет, пока она уйдет, прикрыв за собой дверь, а затем тянется к правому запястью Роджерса. Пульс под пальцами. Медленный и уверенный. Выгнув шею, он смотрит на часы: тридцать четыре удара в минуту. Чуть быстрее нормы для Роджерса. Интересно, что это значит. Он страдает? Ему больно? Может, его сердце бьется быстрее, когда его организм лечится? Лицо Роджерса расслаблено, веки неподвижны. Даже отмытый, он не очень похож на себя. Там, где ушная раковина переходит в челюсть, остался крошечный потек крови. Это Ла Куэва по новой. Голос разума у него в голове поправляет: нет, не совсем. В этот раз все вовлеченные в ситуацию были предупреждены о рисках; в этот раз он не прятал голову в песок. Тогда он должен был знать, что Гидра придет за ним, но сегодня не мог предугадать, что толпа взбесится. Не было никакого предупреждения. Романова права: он не смог бы остановить Роджерса. Никто не умер. Но это не отменяет того, что Роджерс пострадал из-за него. Даже когда не убивает людей, даже когда еле ходит, он опасен. И, похоже, расплачиваться приходится кому угодно, кроме него самого. Так не честно, думает он по-детски. От упрямого эгоистичного импульса почти тошнит. Так нечестно. Как будто он дошел до предела страданий, которые могут быть отведены человеку в жизни, и теперь они выплескиваются вокруг него на всех подряд без разбора. Харрисон. Страйк-бета. Танк. Шесть мертвых девушек. Агент у дверей. Роджерс. Он радиоактивен; он протекающая батарейка. Он что угодно бы отдал, лишь бы узнать, как это прекратить. Он не помнит, чтобы закрывал глаза, но просыпается, как подстреленный, когда Роджерс стонет и слепо тянется потрогать избитое лицо. Его запястье выскальзывает из пальцев; Солдат садится и прижимает его ладонь к кровати, не успев понять, что делает, в иррациональном ужасе, что Роджерс надавит на что-нибудь слишком сильно, сломает собственные кости. Поняв, как это глупо, он выпускает руку Роджерса и краснеет от стыда. Не только по этой причине: в комнате темно, если не считать тусклой лампы на прикроватном столике. Должно быть, уже ночь. Прошло несколько часов. Кто-то приходил, включил лампу, а он ничего не слышал. — Боже, — бурчит Роджерс. — Не двигайся, — просит Солдат. — Не… Не двигайся. Я принесу… — Эй, — Роджерс открывает глаза: красные, со зрачками чуть разного размера. Солдат с усилием сглатывает. — Что? — Иди сюда, — говорит Роджерс: сонно, но разборчиво. Когда Солдат подползает поближе, Роджерс хватает его за руку. Не как при рукопожатии, а как девочки помладше из Ла Куэвы, когда хотели обменяться обещаниями. Они, правда, сначала плевали на ладонь, но позиция рук была такая же. Забавно было смотреть, как десятилетние малышки делают торжественные лица. Сейчас в этом нет ничего забавного. — Дыши, — говорит Роджерс, хотя, казалось бы, должно быть наоборот. Роджерс сжимает руку Солдата; это ощущается, как пальцы в розетке. — Джей. Я в порядке. Эй, как там было в Шерлоке Холмсе? «Стоило получить рану, и даже не одну**...» — Заткнись, — шепчет Солдат. — Боже, не говори этого. — Ты что, назвал меня лжецом? — Заткнись. — Неужели я настолько плохо выгляжу? Дай мне зеркало. Не хуже же, чем в тот раз, когда Шон Фланаган бросил мне кирпич в лицо в восьмом классе. — У кирпича были железные пальцы? — спрашивает Солдат, и Роджерс моргает. — Ты казался мертвым, ты выглядел хуже, чем когда я избил тебя в кашу на сраном геликэрриере, Роджерс, ты не двигался, я не знал, кого звать, священника или гробовщика… — Джей… — ...и я говорил тебе, — рявкает он. — Я же вроде говорил тебе больше не поступать так со мной, когда ты в прошлый раз пытался решить проблему своим лицом, и у тебя уже давно все прекрасно со слухом, так что не смей даже, мать твою, заикаться, что не слышал… — Джей… — ...я говорил тебе в Пикардии, и скажу снова, безголовый ты сукин сын, ты… — Солдат вздрагивает, давится словами. Выдавливает из себя: — Господи боже мой. — Все нормально, ты… — Блядь. — Ты… нет, не… Он пытается сорваться с кровати, но Роджерс рывком возвращает его назад. Солдат теряет равновесие, пока Роджерс пытается извернуться к нему лицом. Они падают кучей друг на друга и стонут. У Роджерса, наверное, болят ребра, у Солдата позвоночник. Он скатывается с Роджерса и дрожит рядом с ним, пытаясь отдышаться. Дальше не отодвинуться — Роджерс держит его за руку мертвой хваткой. Он утыкается лицом в одеяло, крепко зажмурившись. Роджерс придвигается ближе с тихим хмыканьем. Их пальцы переплетаются у него на ключице. Теплое плечо прижимается к виску Солдата. — Мы можем это не обсуждать, — неуверенно произносит Роджерс, — если ты не хочешь. — Никогда, — отвечает Солдат в одеяло. — Никогда в жизни. Не знаю, о чем ты говоришь. Je ne parle pas l'anglais. Он пытается рассмеяться, но вместо этого хватает ртом воздух. Дышит. — Ты меня напугал до усрачки, — говорит он. Поднимает взгляд — зря. Синяки уже сходят с лица Роджерса, но он выглядит изможденным, и его попытка улыбнуться ужасает. — Я смотрел из окна, когда ты… когда это случилось. Я думал… — Прости, — у Роджерса дергаются губы. — Я был неосторожен, не ожидал этого всего. Нат злится? — Зависит от того, что скажут в новостях. — Да, конечно. Я должен… Невероятно, но Роджерс пытается сесть. Солдат толкает их сжатые ладони вниз насколько может мягко, прижимая его к кровати. — Да чтоб тебя, Роджерс, я сделаю все, что нужно, только… прекрати двигаться. Тебе нужен отдых. — Тебе тоже, — взгляд Роджерса немного чересчур испытующий. Он добавляет, мягче: — Останься? — Заставь меня, — говорит Солдат, хотя на самом деле дал бы в морду любому, кто попытался бы ему помешать. Роджерс стискивает его руку и дергает подбородком в сторону второй подушки, которая лежит чудовищно далеко. Солдат зажимает уголок между культей и шеей и подтаскивает ее, сдвигаясь так, чтобы края порта не впивались в кожу. Роджерс, к счастью, угомонился — так быстро, что Солдат начинает подозревать, не вколол ли доктор ему успокоительное. — В Бруклине, — внезапно шепчет Роджерс так, словно уже на три четверти уснул, — в Бруклине квартиры всегда были… маленькими. Никаких секретов. Тонкие стены. Все знали, кто что делает. Слышно было, как соседи дышат. — Шшш, — говорит Солдат. — В будущем все такое… закрытое… и сдержанное. Никого больше не слышно. — Спи давай. — Это хорошо, — говорит Роджерс. — Хорошо. Ну да, разорви мне сердце, почему бы нет, думает Солдат почти со злостью. Он испытывает два противоречивых порыва: потрясти Роджерса и сказать, чтобы прекратил ностальгировать, циклиться на прошлом — он никогда не сможет туда вернуться, только проворачивает нож в ране; или же укрыть его от холодного одинокого будущего, найти для него теплое местечко, пещеру чудес, где ничто не болит. Он чувствует, как голова Роджерса наклоняется, слышит, как волосы шелестят по подушке. Сопение. Внутри пробуждается желание защищать. Яростное и нежное. Кажется, он никогда раньше не испытывал подобного, если Барнс не… Нет. Оно пугает его до полусмерти, это чувство. Все, что было ему дорого, у него так или иначе отбирали, причем в те времена, когда он был сильнее. У него не осталось мужества, чтобы потерять что-то еще. Потерять еще одного друга. Пожалуйста, думает он невпопад, обращаясь к тому, кто бы его ни слушал: пожалуйста, позволь мне сохранить всего одно, лишь одну маленькую искорку. Я сделаю что угодно. Что угодно. — Можно тебе кое-что сказать? — шепчет Солдат, когда не остается никаких сомнений, что Роджерс заснул. Тот совершенно неподвижен. — Все говорят мне, что я хороший человек, — он едва слышит сам себя. Щелчок языка по зубам громче, чем слова. — Но это не так. Я рад, что ты разбил тот самолет. Я рад, что Гидра хотела убить тебя. Потому что иначе я бы тебя не встретил. ☙ Они просыпаются от сигнала Джоуи почти в одиннадцать, отпрянув в разные стороны, как напуганные коты. — Спи дальше, — говорит Солдат Роджерсу, надавив рукой ему на плечо, и каким-то чудом тот слушается. Ночью его регенерация отработала двойную смену, и ушибы до сих пор заметны, но уже не так чудовищны. Он выглядит не умирающим, хоть и изрядно потрепанным. Солдат и сам чувствует себя паршиво, даже если не считать до сих пор ноющего позвоночника. Он не помнит, когда в последний раз спал так долго. В гостиной обнаруживается Хилл — развалилась на диване, скрестив ноги на журнальном столике, и смотрит мультики без звука. Переводит взгляд на него, затем на часы. — Доброе утро. Я уж было собиралась начать греметь сковородками. Как я догадываюсь, он дышит. Почему пульт от телевизора был в чайнике? — Потому что Роджерс им не пользуется. Солдат отстегивает зонд и оставляет насос на кухонной стойке. Сначала информация, затем калории. Присаживается на край журнального столика; устраиваться на диване рядом с Хилл кажется слишком фамильярным. — Насколько все плохо? — А ты пессимист, как я посмотрю. — Иди ты. — Эй, это было выражение участия, а не придирка. — Хилл крутит пульт в руке, как нож. — Не сказать, что плохо, но и не хорошо. Те, кто терпеть не мог Стива, по прежнему его не выносят, а те, кто ненавидел тебя, тоже тебя не полюбили. Но теперь появилась большая серая зона посередине. Люди задают вопросы чаще, принимают чужие ответы реже. Можно ли это назвать улучшением? Посмотрим. — Значит, у тебя ничего нет. — У меня ничего нет, — соглашается Хилл. — Тогда зачем ты здесь? — У этого телевизора экран больше, чем у моего. В ответ на сердитый взгляд она наставляет на него пульт, как пистолет. — Сторожу спящую красавицу. По назначению врача. Но раз ты проснулся, я могу вернуться к борьбе с бюрократией. — Хорошего времяпровождения, — сухо прощается он. Хилл выключает телевизор и собирает вещи. Солдат думает, встать ли ему, и остается на месте. Он трет глаза, лоб, проводит рукой по волосам. Ему нужно побриться. Может быть, завтра или послезавтра, когда он перестанет чувствовать себя так, словно к оставшимся конечностям привязаны гири. — А, — говорит Хилл. — Еще ты попал на передовицу. Она бросает перед ним газету, судя по звуку, и он ждет, пока она уйдет, прежде чем открыть глаза. Дыхание замирает в горле. «ВСЕ ОШИБАЛИСЬ НАСЧЕТ ЗИМНЕГО СОЛДАТА?» — кричит заголовок. Он не помнит фотографа. Пожалуй, тот мог бы получить приз за лучшее фото скрытой камерой, тупо думает Солдат, разглядывая свое собственное размытое пикселями лицо. Роджерс распростерт у него на коленях, как на картине с религиозным сюжетом. Глаза закрыты, рот открыт. Избитое лицо, ярко-красная кровь на них обоих, очень насыщенного цвета, почти вишневого. Его вялая рука и белое запястье под пальцами Солдата. В тот момент все его внимание было приковано к Роджерсу, к его пульсу, сфокусировано на нем, как лазер, но сейчас его волнует другое. Он привык к тому, как выглядит в последнее время, но не видел своих фотографий со времен «Озарения», — это объясняет, почему он настолько поражен. Он набрал вес, об этом он знает, потому что ведет записи для Сузы, но на фотографии он выглядит истощенным долговязым подростком со слишком длинными конечностями. Обритая голова, неопрятная борода, впадины на черепе. Культя, торчащая из футболки, бело-желтая на конце. Кожа натянута над костью, искореженная и изуродованная как укусом собаки. До растянутого ворота тянутся шрамы. Кукла, брошенная слишком близко к огню. Так вот что видели люди, когда он выходил на прогулку с Романовой? С Уилсоном? С Роджерсом? И еще: выражение лица. Губы приподняты над зубами. Будь он зол, можно было бы сказать, что он скалится, но лицо настолько отчаявшееся и разбитое, глаза такие дикие и широко распахнутые, что это трудно принять за что-то кроме гримасы боли. Он смотрит испуганным животным, как будто его поймали между криками, между рыданиями, хотя он не кричал и не плакал. Теперь он знает, как выглядел, когда немцы сожгли портрет. Как выглядел в кресле. Как выглядел в Ла Куэве, склонившись над Танк, зажимая руками ее живот, с кровью под ногтями. Как он выглядит, когда у него отбирают то, что он любит. И все это на передовице «Вашингтон Пост». Ладно, думает Солдат. Прикрывает рукой открытый рот. Губы приподнимаются. О черт. Газета соскальзывает на пол, и он не пытается ее подобрать. Он не знает, хочет ли сохранить ее, спрятать или сжечь. Что ж, вопрос дня. Чьи это чувства — его или Барнса? Разные ли они вообще люди? И способны ли они осознать, если это так… или не так? (Голос Бартона у него в голове: «Что, если мои мнения — вовсе не мои? Что, если я только думаю, что я — это я, а на самом деле я — кто-то другой? Откуда мне вообще знать?»). Он думает, что разъярен, но нет, слишком уж притуплены все чувства. Будь он в ярости, ей можно было бы найти выход. Но внутри — как тоскливый пустырь. Человек должен доверять своим чувствам, они должны принадлежать ему. Но не в его случае. Его тело всегда в каком-то смысле принадлежало кому-то другому, или использовалось кем-то, кто считал его своей собственностью. Перемолотый в кашу, не знавший отдыха мозг: тарелка, шлем, штырь, кресло… Этот набор клеток — он вообще его? Можно ли назвать что-то своим только потому, что ты в нем живешь? Он читал, что сознание — не нечто неизменное, даже для обычных людей. Его даже устойчивым не назовешь. Люди меняются с возрастом, под влиянием обстоятельств, из-за травм, после рождения детей, после ранений. Люди напиваются до отключки. Люди спят. И после всего этого они не становятся чем-то новым, но эволюционируют. Это амальгама; дерево, которое непрерывно растет. Каждое утро человек просыпается со своим совокупным опытом, и сортировочная система в мозгу пролистывает все записи и говорит ему, что делать, чем быть, как действовать. Если память неточна, если сортировочная система искажает записи, само собой разумеется, что человек проснется другим; наверняка такое возможно. Но что происходит, если в голове две базы данных? Что происходит, если одна из них сожжена? И что происходит, если собрать остатки вместе? Что определяет границы личности? Кто думает, когда он думает? Что ж. Есть варианты. Ему нужно… Ему нужно перестать смотреть на эту гребанную газету. В чулан, в чулан, закрыться двумя дверями от всего мира, — и ему нечего стесняться. Это не трусливое бегство, а экспедиция в неизведанное. Можно даже сказать наука, если быть снисходительным к себе. Наука в понимании Золы. Наука, которая истекает кровью. Итак, первый вариант. Его чувства — не его чувства, а чувства Барнса. Это Барнс отчаянно переживает за Роджерса, это Барнсу не все равно. Гипотеза: достаточная часть личности Барнса стерлась при падении, чтобы образовалось ощущение пустоты, нового начала, но осталась основа, почва, которая незаметно питает дерево. Дерево, выросшее в Солдата. В Барнса 2.0, или как еще его назвать в этой аналогии. Если так, то Солдат принимает решения на основе опыта Барнса, его записей. Воспоминания Барнса по большей части исчезли, но импульсы, создаваемые этими воспоминаниями, остались. Солдат — паразит, цепляющийся за моральный каркас Барнса. Вариант два. Все наоборот. Гипотеза: Барнс перезаписался после падения, и точка. Чувства Солдата — это его чувства, любое сходство с Барнсом — случайно; они оба — белые мужчины, воспитанные главным образом в западной культуре и значительно травмированные армейским опытом. Совершенно логично, что они во многом отличаются, они разные люди, как-никак. Некоторые нейронные связи, которые делали Барнса самим собой, все еще присутствуют, но они совсем слабые: вспышки цвета и света, обрывочные сцены, — они не меняют того, кто есть Солдат. Если он посмотрит фильм несколько раз, он не начнет думать, как герой этого фильма, если, конечно, и до этого не совпадал с ним мировоззрением. Вариант три. Некоторые его чувства принадлежат Барнсу, а некоторые — ему самому, и на самом деле ни черта это и не важно, потому что он не может вычистить Барнса из своего мозга, не может отойти в сторону, чтобы уступить Барнсу площадку, и никогда не сможет сказать, кто есть кто, так что весь этот гребанный эксперимент — пустая трата времени. Между ними нет четких границ, и что? И что с того? Что, если его тело вмещает в себе не одну личность? Что, если Солдат — какая-то воссозданная из обломков химера? Что, если эта яростная нежность происходит из воспоминаний Барнса? Ведь не скажешь же, что она не настоящая, не скажешь, что Солдат ее не чувствует. Его страхи тоже созданы другими людьми, но он не терзается сомнениями и не размышляет бессонными ночами о праве на существование своего ужаса перед электрошоком. И к чему же это все его приводит? Солдат прижимает костяшки к губам. Раскачивает руку взад-вперед, кусает тыльную сторону ладони, но это не придает мыслям ясность. Он как будто тянется в пустоту, переворачивает камни: может, здесь ответ? или здесь? или здесь? — так и не задав правильный вопрос. Факт: все, кто попадал на орбиту Солдата, как-то пострадали. Даже если отбросить жалость к себе, нельзя не признать, что его присутствие — это триггер. Он не ядовит, он не проклят, но все же опасность следует за ним по пятам. Есть люди, которые хотят его уничтожить, есть люди, которые хотят его использовать, но все они видят в нем оружие, имущество, вещь. Редкое животное, которое убивают ради коллекции. И другой факт: он лучше умрет, чем допустит, чтобы из-за него еще кто-то пострадал. Он достает телефон и пишет Романовой. Старательно, по букве за раз, не оставляя места колебаниям. План еще толком не сформировался, он в зачаточном состоянии. Романова, несомненно, найдет, что исправить, но ей, кажется, даже нравится всё это: подготовка, поиск недочетов, проработка деталей. «Сделаешь?» — пишет он, изложив, чего хочет. «Если у меня будет на то причина». («Это когда умрешь за кого-то, да?» — спрашивает он у Квинни, и та говорит: «Манито, милый, умирать легко. А вот жить гораздо тяжелее».) «Думаю, моя причина вполне убедительна», — отвечает он. Минут через сорок он заставляет себя выйти из комнаты и находит Роджерса в кресле со скрещенными ногами, над газетой, в которую он смотрит подбитыми глазами с осунувшимся лицом. Солдат не ожидал, что Роджерс встанет так быстро; он собирался избавиться от газеты. Как будто мало ему было потрясений за последние сутки. Сердце замирает. «Нет-нет-нет...» — проносится в голове. — Боже, — протягивает Роджерс. — Я-то думал, ты преувеличиваешь. Вряд ли я выглядел хоть вполовину столь паршиво, когда Халк уронил на меня крытую парковку. Бедняга тогда чуть не расплакался. «Дыши», — говорит себе Солдат. — Я никогда не преувеличиваю. Пытаясь изобразить беззаботность, он относит позабытого на время Джоуи к кухонным шкафам и достает банку состава. — Кстати, почему ты в вертикальном положении? — Я хорошо себя чувствую, — говорит Роджерс. Солдат прислоняется в стойке, приподнимает бровь и жалеет, что у него нет возможности скрестить руки на груди. Роджерс роняет газету и встает. — Ты что, не веришь? Серьезно? Да ну. Иди сюда. Спляшем линди-хоп. Сам увидишь. Со вздохом Солдат шагает к нему. Роджерс разводит руки приглашающе, видимо, позволяя ему выбрать, кому вести, но вместо этого Солдат задирает его футболку до шеи. Хорошенько изучив синяки и ссадины, скрывавшиеся под ней, он снова многозначительно смотрит Роджерсу в глаза. — Они все поверхностные, — оправдывается Роджерс: чего еще от него было ждать. — Конечно, — Солдат отпускает футболку. — Скажи мне, золотце, с Барнсом эта отмазка хоть раз срабатывала? Насупленный вид Роджерса говорит сам за себя. — Ну вот, и на мне не сработает. — Баки просто никогда не спрашивал. Но знаешь, с кем она не срабатывала? С моей мамой. -О, привыкай называть меня мамочкой С этими словами Солдат возвращается к стойке. Вскоре он слышит мягкие шаги Роджерса, и мгновение спустя тот обхватывает его за талию сильными руками, кладет подбородок на плечо. Солдат чуть не роняет зонд от удивления. — Я тебя действительно напугал, — тихо признает Роджерс. Солдат с трудом сглатывает. — Ты, конечно, говорил мне, но… Прости. Я не должен тебя дразнить. Солдат вставляет зонд в порт. — Знаешь, чем ты меня дразнишь? Вот этим никудышным извинением с обнимашками. Когда он разворачивается, Роджерс старательно изображает из себя удава. Солдат с оханьем обнимает его в ответ, хотя, возможно, не так сильно, как хочется Роджерсу. Он уверен, что до боли сжимает ему ребра. В его собственную ноющую спину впивается шина. Когда Роджерс со вздохом утыкается лицом ему в шею, по телу пробегает электрическая дрожь. «Какого черта», — думает он и отвечает тем же. Может быть, он и ужасный человек, хуже всех на свете, но упускать это мгновение он не намерен. — Я готов терпеть, сколько придется, но буду рад, когда всё это закончится, — говорит Роджерс, отпуская его. — Да, — Солдат пытается улыбнуться. — Я тоже. ☙ Он принимается за дело в полночь. Днем, пока Роджерс выслушивал разглагольствования Романовой по телефону, а затем крайне обиженно отправился в кровать, Солдат написал письмо, которое теперь лежит у него в кармане. Когда Роджерс перестал сверлить взглядом потолок и наконец уснул, Солдат собрал спортивную сумку. Она тяжеленная и больно впивается в шрамы на левом плече, но правая рука нужна ему, чтобы придерживать ее снизу, иначе она может соскользнуть и грохнуться обо что-нибудь. Дверь в комнату Роджерса прикрыта — там темным-темно, как ему нравится. Будь Солдат таким же, как Роджерс, он, наверное, слышал бы его дыхание, стук сердца, может даже как глаза дергаются под веками. Он никогда не спрашивал у Роджерса, что тому снится кроме весьма громких кошмаров. А ведь в последнее время Роджерс видит их все реже, понимает Солдат с уколом вины, сейчас совершенно лишней. Он собирается оставить письмо на столе, где его будет видно под разными углами. Он думал подсунуть его под дверь Роджерса, или оставить на полу в гостиной, но побоялся, что в первом случае разбудит Роджерса, а во втором оно останется незамеченным. На кухне он слышит щелчок, затем зажигается свет над плитой. Он чуть не подпрыгивает от испуга, пока не узнает в тусклом свете силуэт Романовой, блеск ее волос. Он собирается зашипеть на нее за то, что не подождала его в переулке и перепугала до смерти, но тут из тени показывается Роджерс. Солдат ощущает себя так, словно кожа ему жмет. Размера так на три. — Он ждал меня у пожарного выхода. — В голосе Романовой нет эмоций, хотя она должна испытывать раздражение. — Я буду на улице, — тихо сообщает она, проходя мимо Солдата. Половину лица Роджерса едва освещает свет над плитой. Он сидит у стола на одном из барных стульев. Как раз там, где Солдат собирался оставить письмо. В слишком резких линиях между светом и тьмой синяки Роджерса выглядят еще хуже. На его лице нет ни злости, ни разочарования, ни… да ничего, на самом деле, нет, и от этого неожиданно больно. Кажется, так больно ему еще никогда не было. Боль в воспоминаниях всегда не такая острая, как та, которую ощущаешь непосредственно, так что он не помнит, насколько плохо ему было на самом деле, но все же он бы лучше отрезал себе руку в третий раз, чем проходить сейчас через это. — Она рассказала мне про план. Руки Роджерса опущены между коленями, одна в шине, вторая стиснута в кулак. Босые ступни на подножке, пальцы ног поджаты. — Хороший план, вообще-то. Инсценировать твою смерть с помощью О'Малли, подождать, пока пресса успокоится, взять новое имя. Конечно, нам бы пришлось переехать для убедительности, но, честно говоря, это и так предполагалось. — Ты плохой актер, — говорит Солдат. Черт, как он себя ненавидит. — Ты не создан для этого. Ты сам знаешь. — Все из-за того, что я процитировал Конан Дойля, да? Ты решил разыграть для меня Райхенбахский водопад. — Я написал письмо, это не должно было… Почему тебе нужно все усложнять, а? — он пытается говорить мягче, но все равно голос звучит как скрип колес. Он решается сделать шаг вперед. — Я… я хотел защитить тебя. Покончить с этим одним махом. — Одним махом? — Роджерс наконец поднимает взгляд, наконец на его лице появляется эмоция — неверие. — Где бы я в итоге ни оказался, я думал бы о том, что ты.. думал бы бог знает что, а ты где-то там беспокоился бы обо мне? Это не «Одним махом», Джей, это долгая пытка. Особенно… — Не надо. — Мне казалось, у меня просто разыгралось воображение. Пока я не увидел газету. Ты не собирался ее оставлять, да? Это было, эх… — Он качает головой. — Сильно. А затем я проснулся и услышал, как ты возишься на кухне. Догадался обо всем, когда заглянул в твой шкафчик. Чего я не понимаю… — рычит он, — так это почему ты мне просто не сказал. Я бы помог. Я бы понял, не ждал же ты, что я… — Я думал, так может быть проще, — говорит Солдат. — Если ты меня возненавидишь. Роджерс скорчивается. Лицо, и плечи, и даже длинные ноги — все как будто складывается внутрь. Солдат тянется было к нему, но останавливает себя. Он не уверен, сможет ли, но все же ему удается сдержаться. Ремешок сумки впивается, впивается, впивается в мышцы на плече. — Дело в том, — говорит Роджерс слишком ровным голосом, — дело в том, что я эгоист. Я потерял Баки, и, видит бог, это было тяжело, но я не могу потерять тебя. Я не вынесу, если потеряю вас обоих, — и он разгибает сжатые пальцы. Солдат, переминавшийся с ноги на ногу, дрожа от усилия не сделать последний шаг, замирает на месте. — В восьмидесятые Пегги приобрела домик в Сассексе. — Роджерс смотрит вниз, на ключи, раскачивающиеся в ладони. Под ними — сложенная бумажка. — Предполагалось, что это будет ее летняя дача, может быть, жилище на пенсии, но она работала, пока ее не заставили выйти в отставку, — Роджерс улыбается своим рукам. — Дети пошли в нее, они тоже трудоголики. Так что этот дом так и стоит пустым. Сьюзен так сказала, когда отдала мне ключи в прошлом году. Ей жаль, что там никто не живет, и она предложила мне использовать его как базу, если окажусь в Англии. Придется немного поработать над ремонтом, — дипломатично высказывается Роджерс, как будто это хоть что-нибудь к чертовой матери значит. — Соседи — хорошие люди. Там есть… сад, — его голос срывается на последнем слове. — Боже мой, Роджерс, — говорит Солдат и он не может, не может… но все же роняет сумку на пол и шагает ближе. Роджерс поднимает влажно блестящий в полумраке взгляд. Солдат тянется за ключами и немного не достает. Кончики пальцев касаются мозолей от щита. Пальцы Роджерса сгибаются и ловят пальцы Солдата. — Тебе не придется вечно там оставаться. Я просто… — Я знаю. — ...хочу быть уверен, что ты в безопасности. — Роджерс коротко и резко смеется. — А ты хотел того же самого насчет меня. Ну и славная же мы парочка. — Два тупых придурка, — выдавливает из себя Солдат. Мимолетная улыбка Роджерса не затрагивает глаз. — Мама бы нас обоих за уши оттаскала. Она не выносила хождений вокруг да около. — Роджерс, — беспомощно говорит Солдат. Он словно пытается остановить товарняк голыми руками. — Ты же не… ты не… Роджерс подносит их сплетенные пальцы к губам. Солдат зажмуривается, как будто ждет пулю. Именно так это и ощущается, как выстрел в грудь, когда Роджерс целует его костяшки. — Не говори мне, чего мне не делать. — Это наказание, — понимает Солдат, когда Роджерс подсовывает ключи и свернутую бумажку под его вялые пальцы и сжимает, как будто иначе Солдат их уронит. Есть некоторая вероятность, что так и произойдет, поэтому он прячет их в карман, одновременно доставая письмо, которое кладет на стол у локтя Роджерса. Он чувствует себя… нематериальным. Ничем не связанным ни во времени, ни в пространстве. Эта кухня не может быть той же самой кухней, в которую он ввалился в январе едва живой от потери крови и ломки. Не может же? Она слишком маленькая. Слишком теплая. — Скорее предупреждение, — говорит Роджерс. — Скорее ебаный ты нахуй. Роджерс наконец улыбается по-настоящему, его лицо расправляется, чего и добивался Солдат: он хочет запомнить его таким, а не с ужасной гримасой боли, появившейся по его же вине. Боже, он не заслуживает того, как Роджерс на него смотрит. Нет, ни чуточки, думает он с горячностью. Но будь он проклят, если не попытается заслужить. — Тебе пора. Нат начнет нервничать. — Когда она не нервничает? Солдат взгромождает сумку на плечо, кряхтя от усилия. Роджерс дергается, чтобы помочь, но затем отшатывается с сожалеющим видом. — Не знаю, — говорит он. — В детстве я представлял себе шпионов более уравновешенными. — Жизнь полна разочарований. — И не говори. Никаких летающих машин, звездолетов, попкорн в кинотеатрах по прежнему дорогущий и все шпионы — полные невротики. От такого начнешь искать машину времени. — Эй, — говорит Солдат. Он касается костяшками щеки Роджерса в пародии на удар. Глаза Роджерса смягчаются; хотя не должны бы, если вспомнить последний раз, когда рука Солдата была в таком положении, и над ними был огонь, а под ними — вода. Эй, хочет он сказать Зимнему Солдату, напуганной, кричащей версии себя, склонившейся над Роджерсом в надежде хоть как-то остановить боль: «Эй, все хорошо, все будет хорошо. Это не продлится вечно. Ты будешь жить, знаешь об этом? Ты будешь жить». — Не пропадай, — шепчет Роджерс. — Стив? Тот застывает на месте. — Да? — Спасибо, — говорит Солдат. И уходит. В переулок, в ночь, в припаркованную машину Романовой, сам — на переднее сиденье, сумка — на заднее, рядом с ее пистолетами, стингерами и комбинезоном, распростертым поверх всего, как объект современного искусства, готовый к завтрашнему представлению, к перестрелке с мальчишкой, только что выпустившимся из шпионской школы, который притворится мертвым ради того, кто никогда не умирал, или уже умирал один раз, или не раз: за свою страну, в ущелье, в снегу, под скальпелем, на столе, в реке, уходящей во тьму. В воспоминаниях боль не бывает настоль же сильной. Шины Романовой визжат в ночи. Верх машины зачем-то опущен, и, откинув голову, Солдат видит тусклые звезды. Вот, думает он, этого они из меня не выжгли, я не забыл: Большая Медведица, Кассиопея, Полярная звезда, норд-норд-ост, вдоль Атлантического океана, из города, в холмы; это все еще во мне, думает он, я помню, я помню, я…
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.