злой
8 января 2018 г., 17:01
Примечания:
Писалось для другой работы, но не понадобилось, поэтому решила отложить сюда.
Фотограф выводил его из себя.
С первой фотографии, с первой инсталляции Себастьян понял, что в этом человеке не осталось ни капли здравого смысла: лишь безумец был способен делать из смерти шоу, демонстрировать ее, как произведение искусства. Видеть в крови, мозгах и осколках черепа, что вылетают из головы при выстреле в упор, великолепие, достойное запечатления, — это оставалось для Себастьяна за гранью принятия. Он повидал достаточно маньяков, а некоторые из них были намного хуже фотографа, чтобы понимать природу и логику того, что они называли «шедевром», «справедливостью», «благословением», но никогда — никогда! — он не смог бы оправдать это. Никакое понимание, никакая солидарность не способна узаконить убийство, столь жестокое и хладнокровное, интерпретируемое лишь как объект выражения мысли убийцы.
Стефано Валентини был сумасшедшим. Из тех, чье место — в специальных учреждениях с решетками на окнах и смирительными рубашками. Более того, это был худший тип психопата — сознательный, целеустремленный, верящий в себя и в свою собственную религию, готовый бороться за нее до последней крови, до последнего снимка. Вразумлять его — дело проигрышное, полезное лишь для того, чтобы разбудить в нем гнев. Как с человеком, что считал себя творцом, с ним можно было бороться только так — ослепив его. Удобнее всего — гневом.
Себастьян так и сделал. Две картины, висящие в каких-то захолустьях, он выпотрошил. Это стоило ему драгоценного времени, да и пара ударов током не прошла безболезненно, однако, как оказалось, Стефано легко выходил из себя, когда дело касалось искусства. После каждого удара ножом по дешевой мясной инсталляции, грубо перевязанной проволокой, словно работала над ней кривая швея, Себастьян будто бы слышал этот глубинный рык, вопль гнева. К каждому своему «шедевру» фотограф серьезно прикипел и преподносил его как частицу своего видения. И, когда кто-то вроде Себастьяна превращал его работу в клочья, создатель был зол. Неуважение и неприятие задевало его настолько сильно, что не приходилось гадать, какие проблемы у него были в реальности и что привело его в СТЭМ.
Себастьян помнил то нераскрытое дело. Жертвы — женщины, убийства — зверские. Не такие, как в СТЭМ, но если и могло быть создано что-то хотя бы приблизительно настолько же ужасное, то оно было делом рук того маньяка. Психологическая экспертиза выявила особую тщательность и аккуратность работы с телами, а также стремление передать через них некие художественные образы. Однако фотограф был чист и прозрачен, как объектив камеры, и его, кажется, даже не привлекали к делу. Расследование вел не Себастьян, а когда убийства стали серийными, данные передали в ФБР. На этом все и закончилось. Ох и интересную галерею можно было бы найти в доме у Стефано, если бы кто-то догадался хорошенько покопать, а не клевать носом до тех пор, пока не приедут люди из Бюро и начнут лезть, куда душа пожелает.
Может быть, федералам даже удалось слегка прижать Стефано. А тут еще и Мобиус со своими экспериментами, отличный повод скрыться от розыска. Впрочем, как оно было на самом деле, Себастьяна не интересовало.
Стефано не давал ему прохода. Почему? Казалось бы, этот псих свободно развлекался, делая из жителей Юниона вечные во времени свидетельства убийства. И ему было этого достаточно. Однако стоило Себастьяну появиться в пределах города, как он особенно активизировался, даже познакомил Кастелланоса с уродством по имени Обскура. Вполне очевидно, что ему надоело убивать местных — может быть, они ему наскучили. Слишком однообразные шедевры выходили? А может, дело было в его маниакальности: он убивал так долго и с таким усердием, с такой отдачей, что убийство стало для него делом любовным и даже принципиальным — он не мог насытиться. И, как всякий художник ожидает, словно ответный рефлекс, критику своего искусства, так и Стефано желал себе зрителя, желал показать кому-нибудь — такой вот он, я, таков и этот мир!
Он повторял неустанно: «глупцы», «дураки», «обыватели», и вряд ли на его творчество нашлись бы ценители. Он считал, что видит истину, ту самую, которой все так боятся, что закрывают глаза,— истину смерти. И за взгляд на нее, за возможность лицезреть и — более того! — запечатлеть ее он отдал свою цену. Но если же все продолжают отворачиваться, говорить «мерзко» и «отвратительно», то, выходит, его глаз потерян зря? Что за художник, не способный выразить озарившую его истину! Он так долго пытался, с такой кропотливостью убивал, запечатлял, но никто так и не понял, не разделил его знание. Что тогда оставалось ему делать? Правильно — люди идиоты, слепцы. Слишком обыкновенные, слишком примитивные, чтобы узреть вещи не с одной, наиболее привычной, а с нескольких сторон! Неспособные и нежелающие понимать. Более того — отрицающие сам факт понимания.
Тогда-то, наверное, ему и пришла такая мысль: они созданы не для того, чтобы ценить шедевры, они — инструменты достижения красоты. Не более того.
Однако было и то, чего Стефано не понимал, ни тогда, ни в СТЭМ: именно это и делало его сумасшедшим. Крайне нестандартное восприятие реальности. Травма психики, болезненная физическая травма, возможно, сопроводившая ПТСР, а то, в свою очередь, — социальные отклонения, девиантность мышления и поведения. Люди жили по законам. Традиции и нормы лежали в основе их воспитания, принципов, мировоззрения. Убийство — порок, грех, преступление. Это — социальная норма. Стефано — человек, упорно пропагандирующий отклонение от этой нормы и даже ее изнанку, что делало его социально-опасным субъектом и, ввиду активного отрицания этого факта, личностью с психическими отклонениями.
А Себастьян был тем, кто стоял на стороне закона. И последнее, что он собирался делать — выслушивать бредни о величии момента смерти. Он навидался смертей — спасибо профессии и «Маяку» — и с уверенностью мог сказать, что обнаружить в этом что-то красивое мог лишь полностью слетевший с катушек псих. Стефано лишь отнимал у него время, потешая свое немалое эго, и это больше раздражало, чем действительно задевало за живое — подумать только, почему СТЭМ всегда являлся магнитом для ненормальных? Их словно тянуло сюда, как диких зверей, почуявших раздолье для своего сумасшествия.
Все эти, думается, безобидные игры, в которые играл с ним Стефано, были похожи на акты задабривания: открытка, подброшенная с кустами красных роз из головы полуживого монстра; крупицы информации о нем, Валентини, о его прошлом, которые Себастьяну удавалось находить и в самых злачных местах. Но самым показательным были фотографии. Они поджидали Себастьяна везде, куда бы он ни пошел, чертовы снимки висели даже на дверях заброшенных домов, на бензоколонках и в женских салонах. Сделанные с разного ракурса, всегда необычного, но с лицом — Себастьян на каждой из них словно бы мельком заглядывал в камеру. Но ни разу ему не удалось увидеть Валентини, если тот не показывался сам. От этого создавалось впечатление преследования, и Себастьян опасался бы, вызывай Стефано у него страх. Однако фотограф вызывал лишь раздражение. Детскими играми, зацикленностью на своем гребаном искусстве, лоском, которым он красовал среди мертвого города и полчища полумертвых уродов. Никакой паранойи, никакого чувства присутствия, одно лишь ощутимое недовольство такой странной компанией.
Действительно, это были лишь игры, совсем детские. И даже те догонялки, которые Стефано устроил ему в театре, не сильно отличались от игр в салки, разве что с психом, владеющим телепортацией.
А потом фотограф разозлился.
Видеть его таким доставляло удовольствие, даже вдохновляло. Перекошенное от злости лицо, жуткая, сумасшедшая улыбка, изуродованный глаз, выглядывающий из-за густых волос. И глядящий на Себастьяна с багрового неба. Это означало полпобеды — вывести его из себя, заставить отпустить забавы и играть в серьезную игру. Он действительно был намерен убить Себастьяна, но, видимо, при работе с жертвами он всегда любил действовать неспешно — задаривать подарками сомнительного содержания и откровенничать о своем мерзком внутреннем мире.
Он носился по разрушенному залу, перемещаясь то вправо, то влево и в итоге подходя со спины, втыкая нож под ребра, так, что обезболивающий шприц едва помогал терпеть боль.
Его ярость подвела его в конце концов — он сам наскочил на стреляющую винтовку. Пуля разворотила его грудину, покрасив рубашку и шарф в кровавый красный цвет. Улыбка, триумфальная, маниакальная, медленно сползла с его лица, когда отгремел грохот рокового выстрела. Он смотрел на Себастьяна так, словно тот был его другом и выстрелил ему в спину — неверяще, удивленно, с каким-то осознанием своего позорного конца.
Затем раздалось гудение и свет померк, огромный глаз закрылся и, словно погибшее светило, пал на дно этого иллюзорного мира.
Стефано уперся раной в дуло винтовки и снова широко улыбнулся, взгляд становился все яснее, глаза открывались шире — это был припадок. Последний. Себастьян выбил из его поднимающейся руки фотоаппарат и отошел на пару шагов. Стефано был настолько слаб, что едва переставлял ноги, и уже не представлял никакой опасности. Сил на телепортацию у него не хватило бы, откуда бы он ее ни черпал.
— Ты… — произнес он пародией на своей прежний голос. — Шедевр.
Себастьян смотрел на него, раздумывая, как скоро он умрет своей собственной смертью и стоит ли тратить на него патроны.
— Ты все не успокоишься.
— Шедевр, — повторил Стефано, подходя ближе и держась за грудь, и агония боли отражалась на его лице сумасшедшей смесью эмоций. — О, самый лучший из всех, самый ценный, как хорошо бы ты смотрелся… Был бы величием моей коллекции. Я бы любил тебя больше всех.
— Твоя болтовня жутко надоедает, — сказал Себастьян, наставляя на него винтовку.
Мгновение — и Стефано отводит оружие в сторону, вжимается в него всем телом, стискивает кровавыми перчатками голову. Он был жив и будто не чувствовал боли — в отличие от Себастьяна, который ощутил на языке металлический привкус, когда Стефано крепко сжал в кулаке его волосы.
— У меня еще не было такого, как ты. Сильного, полного ярости и огня. О, все мои модели, какие же это были пустышки, хрупкие и беспомощные, полные бессмысленности за искусственной красотой. А ты, ты… Истинное творение природы. Я бы вскрыл тебя и показал всем, что там огонь, огонь!.. Но это бесценно…
Его хватка ослабла, и Себастьян оттолкнул его, тут же хватая на прицел.
— Еще одно гребаное движение… — пообещал он, будто это имело хоть какой-то смысл для умирающего сумасшедшего.
Стефано без сил опустился на колени и задрал голову, глядя куда-то поверх Себастьяна, в яростно-красное небо, будто шептал слова для самого Бога.
— Я был недостоин. Эта красота оказалась не для моих рук… О, пусть же не найдется такого художника, что покорит его. Пусть он сгорит, сгорит. И сожжет все и вся.
Это были его последние слова. Ткань реальности пошла прорехами, и иллюзия исчезла, как исчезла жизнь ее создателя. Себастьян опустил винтовку и осмотрелся. Они оказались посреди сцены театра. В зале, словно немые зрители битвы, недвижно сидели обезглавленные тела, и все вокруг них в ярком свете сияло кровью, ошметками мозгов.
Маньяки умирают, с ними умирают их взгляды, их идеи и то, что приводит их на эту кровавую дорожку. И трупы — единственное, что им удается после себя оставить. Подразумевалось ли это как искусство, как жертва, как справедливость — это была смерть и ничто другое. Мертвые люди, не знающие, ради чего они погибли. И не обрадовавшиеся бы, если бы узнали. Бессердечность, отсутствие рефлексии и порядочности — ничто великое не основано на зле. Ничто великое не может воплотиться из зла. И жизнь таких уродов, как Стефано Валентини — бесконечное падение ко дну морали и человечности.
Себастьяну показалось, что он слышит голос Лили. Она плакала. Над жертвами, что произошли здесь, над всеми без исключения. Он опустил голову и сжал винтовку, каясь про себя, что это все ради нее, ради нее и Майры. Ради семьи и любви, которую они все потеряли.
Ибо ничто великое не рождается из зла.