историческая драма, PG-13; russian!au!гражданская война
7 марта 2018 г., 20:50
Рассвет топит кисломолочные облака, разливая сладкую клубничную дрожь росы по чайной пожухлой траве. Холодный свежий ветер с привкусом болотистой сырости и близких гор режет ноздри и почти ощутимо умывает оплывшее молодое заспанное лицо. Темные волосы, грачиными перьями рассыпанные по высокой макушке, бледная кожа с яркими родинками на щеках, красноватыми скулами и парой звездочек-прыщей выше на лбу, острый нос, пухлые обветренные губы и мелкий шрам на подбородке — Роман Тозиров сплошь и рядом состоит из деталей-крошек: из той самой маленькой косточки, из выпирающих ключиц и ребер, пороха пушки на пальцах рабочей руки, чернил — на соседней, из грубого языка и понимающих глаз, из постоянных сигарет, плохого зрения и удивительных военных способностей. Красивый, двадцатидвухлетний, белозубый без одного из клыков, он бесстыже широко зевает, выплывая тяжелой грозовой тучей из деревянной полупрогнившей лачуги, где ночевал их отряд. Зевает снова, скребет прыщ на подбородке, совсем рядом с губой, недовольно вытягивает носом слишком влажных воздух и громко чихает на оседающий в легких сладостный запах скота и покошенной травы, — это была сельская жизнь, маленькое подсобное хозяйство, своя семейная вселенная, которой вполне хватало — Рома старался много об этом не думать, потому что слишком сильно начинал скучать по дому и городу, и, еще сильнее, по миру; на войне нельзя было много и (тем более) сильно скучать, это совершенно сбивало настрой.
Тозиров глотает ложку тумана их воздуха, с громким придыханием садится на серую траву и вытягивает из-за пазухи пистолет; не совсем профессиональным считалось оказаться на улице безоружным, но еще хуже было держать свое оружие в поганом состоянии — нет, что вы! Ромочка пушку любил и лелеял как городскую красную девчонку: мыл ее, с ней болтал и бессмысленно был привязан. Вот и сейчас он тянет из земли слабые колоски какой-то недавно зеленой травы, возможно, даже съедобной, пережимает их пополам ввиде грубого подобия мочалки и принимается чесать у черного дула за ушком.
— Не представляешь ли ты это своей скотиной, а? — ребячий, совсем юный мальчишеский голос рвет звенящую тишину своими трескучими нотками, теплыми, совсем как от костра, а Тозиров улыбается и громко подготовленно отвечает:
— Нет, деревня, только твоей матушкой.
— Я даже не буду думать, оскорбление ли это.
— Знаю, знаю… неумелому всегда тяжело головой тумкать, а, красавец? — и он только сейчас запрокидывает назад голову, обводя стоящую на голубом ковре головой фигуру.
Пацан невысокий, едва Роме по плечо, волосы мягкие даже взгляду, а как их приятно ерошит ветер! Тозиров почти может представить себе витающий вокруг Эдика запах: свободный, мокрый, совсем немного потный — очевидно, намного меньше его собственного, — зато насквозь прошитый животным, но это не то, что бы очень плохо, — это приятно, сладко, особенно; Эдик с ног до головы особенный. У него мягкая светлая одежда, грубые руки, никогда не ранившие живого, соображающая голова сельского пацана (ах, как грустно, он никогда не убьет) и совершенно экзотическая способность выживать в абсолютном любых условиях.
Роме нравится. Рома бы взял собой, да хоть в качестве мед.братика, но командир вряд ли разрешит — ты пойди, допросись разрешения на сон у этого Богдана, что уж про лишнюю пасть в отряде.
Эдик стукает Тозирова по голове деревянной ложкой, уместно расположившейся в его маленькой мягкой ручке, а сам улыбается и ступает немножечко ближе; это почти выглядит так, будто убегает от солнца (то действительно стремительно поднималось из-за горизонта, все наглее облизывая сухие равнинные земли).
— Когда выступаете?
— Когда спящая красавица на горе свиснет.
— Богдан уже проснулся, если что, — негромко шепчет Каспбровский, не сдерживая ни широкой улыбки, ни совершенно глупых смешков (нет, это тупые шутки, Эдик, не смейся, не на-до, слышишь?). — И даже ушел в поле.
— С конем?
Рома снова ловит ложкой по макушке, смеется и валится на спину, широко раскидывая руки. Под земля, твердая-твердая и такая родная, широкая, огромная, — она влажная и, скорее всего, совсем рыхлая, но Тозиров знает, что она там будет и он всегда на нее упадет, — а над ним небо, большое и бесконечное, свежее, как его мечты, вечное, как эта долбанная война, но такое же красивое, как этот славный мальчик за его спиной со странным именем Эдик Каспбровский. Он возит руками по земле, глубоко вытягивает небо глоткой и задумчиво кусает губы: здесь очень красиво. Признаться, он остался бы тут, имей такую возможность; конечно, не стал бы бросать отряд — Господь упаси, нет ничего хуже дезертирства, — но остаться тут, например, с ними, настолько, насколько только душа пожелает… Это было исключительно невозможно, и Рома невероятно злился на себя за подобные слабости, почти ненавидел их, но все равно поднимал подбородок к полярной звезде, возводил очи горю и внимательно наблюдал за Эдиком, пока давил твердое (и все-таки слишком переполненное эмоциями) «Слушай, а может ты это, с нами? Будешь главной хозяюшкой?», и тот ожидаемо удивлялся… но мотал головой и спрашивал только, куда же он на лошадках (батюшка), как же он скотинушку-то бросит (сударь), здесь ведь его землюшка (-с), и ни в какую.
Тогда только Тозиров кривился противно и горько, жмурил глаза, неожиданно слишком ослепленный чистотой неба, и зло, остро поднимался с земли.
— Уверен, капитан бы хотел, чтобы ты накормил коней.
— Знаю, знаю, он говорил.
— Замечательно. Вперед, — шепчет уже больше себе под нос Рома, грустными и пустыми глазами пялится мимо Каспбровского, сует себе пистолет обратно за пояс и грубым, бесчувственным шагом отступает обратно в амбар будить ребят.
Эдик грустно смотрит ему вслед и ни слова не говорит, пока одинокие и абсолютно все понимающие глаза наполняются ненавистным дневным светом — знает: день — бойня, знает: с восходом уйдут, знает: к полудню — снова один. Как он разворачивается на пятках ко входу в дом, а теплые облака стремятся прочь от его головы, в ней же плавится последнее «знает»:
Роман Тозиров уйдет, не обернувшись и, даже если не помрет через месяц-другой, точно никогда не вернется.