Подозрение
23 ноября 2017 г. в 02:16
Иногда Вадиму это снилось - то, как Глеб просится в его группу. Иногда во сне Вадим соглашался. Иногда отказывался, и было страшно.
Если он соглашался, сон довольно быстро становился эротическим, в чем не было ничего странного. Только во сне все было еще откровеннее, еще ближе, опасно по-настоящему, и Глеб сжимал Вадима коленями, и выгибался, и кричал, и было в этом что-то опасно притягательное, такое, что, просыпаясь, Вадим потом долго курил на кухне или в ванной, шумел водой или чайником, просто жил, один, среди ночи - читал конспекты, писал черновики для курсовой; все, что угодно, лишь бы не думать о том, приснившемся.
Если он отказывался, сон становился кошмаром. И всюду во сне его преследовал Глеб с ненастоящей улыбкой на губах, он следил за каждым его движением и шагом, он все знал, от него было не спрятаться, хотя Вадим и пытался, потому что знал - это не Глеб совсем, Глеб же умер в семнадцать лет под колесами какой-то черной машины, а этот только притворяется Глебом зачем-то, выжидает, чтобы...
Он убивал его, всякий раз. Кроваво и страшно, и Вадим смотрел, как руки заливает собственная кровь, и понимал, что осталось совсем недолго, и голова кружилась, и было почти не больно и совсем не страшно, только почему-то жалко маму и немного себя.
Смерть наступала темнотой, мгновением небытия, после чего Вадим хватал ртом воздух и просыпался - в общежитии, дома, на полу под столом в какой-то подозрительной квартире, где угодно. Просыпался и потом долго курил на кухне или в ванной, шумел водой или чайником, писал что-нибудь - песни, стихи, все, что угодно, лишь бы не думать о том, приснившемся.
И еще не думать о том, что после того, как Глеб присоединился к "Агате Кристи", дела группы действительно пошли в гору так, словно они нашли наконец-то то, чего им не хватало; начались выступления, настоящие, за них даже платили наконец-то, немного, но приятно, появились первые поклонники, и даже лидеры рок-клуба стали замечать их и писать название группы на афишах мероприятий не самым мелким шрифтом.
Глеб писал песни, как дышал - быстро и почти незаметно; набросав в тетрадь строчек, он садился над ними с гитарой, и через какое-то время показывал Вадиму готовую, как он считал, песню.
После этого он сразу же забывал о ней, и она была ему больше не интересна; Вадим с Сашкой могли сидеть ночами, менять мелодию, подбирать аранжировки, двигать слова - Глеб потом, прослушав, соглашался почти со всем, послушно пел так, как написал Вадим, говорил "да, ты прав, так лучше". Творческой ревности к своим словам он не испытывал абсолютно - они были ему важны только в тот момент, когда ручка рвала бумагу.
Вадим оттачивал свои песни неделями, шарил по словарям и книгам в поисках подходящих рифм, страдал, если ему казалось, что все вторично и неинтересно, приносил в группу только десять процентов от написанного, и потом отчаянно сражался за каждое неудачное, по мнению Сашки или Глеба, слово, доказывал, спорил до хрипоты, пару раз даже уходил в мороз, хлопнув дверью.
А Глеб однажды раскрыл потрепанного Булгакова и сделал песней чуть ли не первые попавшие ему на глаза строчки.
Вадиму стало почти физически плохо, он решил во что бы то ни стало повторить это, и долго листал любимые книги, надеясь, что он точно так же, как Глеб, сможет увидеть музыку в прозе.
Не получалось.
Он выдернул стихотворение из любимого всеми и постоянно цитируемого "Понедельнинк начинается в субботу", наложил его на музыку, спел, все оценили и поржали, но чувство неудовлетворенности собой все равно осталось.
Его песни были результатом мучительного труда, песни Глеба были чистым вдохновением.
В мучительных спорах с самим собой Вадим постоянно доказывал, что его - лучше, стройнее, правильнее. Качественнее.
Но вечером, умываясь после репетиции, он напевал то, что написал Глеб.
Когда они составляли программу для выступлений, они делили песни как конфеты в детском саду - поровну. Три твоих лучших, три моих. Пять моих, пять твоих. А может быть еще эту? Нет, тогда у тебя больше получится. А, ладно, хорошо, не надо...
Пока что им удавалось сохранять равновесие, потому что у Вадима накопилось материала за почти шесть лет, а Глеб писал всего год. Но Вадим чувствовал, что совсем скоро наступит то время, когда ему будет принадлежать всего десять-двадцать процентов исполняемых песен.
И было страшно и обидно, совсем как в детстве, когда маленькому Глебу перепадало больше - чего угодно; маминого внимания, новогодних подарков, дефицитных апельсинов и шоколадок.
И вот, как оказалось, таланта.
Одной ночью он проснулся после привычного уже кошмара; он не взял Глеба в группу, Глеб нехорошо посмотрел, а потом полилась кровь, и Вадим умер, убитый кем-то, очень похожим на брата.
К страху, который охватывал его после подобных пробуждений, привыкнуть было невозможно, сколько бы Вадим, глядя в темноту, не повторял себе, что все хорошо, что все это сон и нервы, сердце все равно колотилось, а на коже выступал холодный пот, и от ужаса было невозможно даже вздохнуть.
Не спасало даже то, что на соседних кроватях храпело и сопело на разные лады будущее отечественной политехники.
Вадим отчаянно выматерился шепотом, надеясь отпугнуть этим ночные мороки, схватил со стола пачку каких-то черновиков - пофигу, потом разберется, - и совершил марш-бросок до кухни.
На кухне было накурено и тихо, а за столом, уронив голову на учебник русского языка, спал негр из дружественной республики, чье непроизносимое имя студенты переделали в бессмысленное, но веселое Ракомвтундрестоял.
Вадим почтительно его обошел и уселся на засыпанный пеплом подоконник.
Оказалось, он схватил со стола те листы, которые Глеб принес на последнюю репетицию.
Тогда эта мысль и оформилась в его голове; она просто сложилась, как паззл. Сложилась из вот этих стихотворных строчек, из остатков ночного кошмара, из собственных страхов проиграть младшему брату.
Мысль была безумной, страшной и очень простой одновременно.
Глеб не тот, в кого он пытается играть. Глеб не его младший брат.
Все изменилось, когда он вернулся из больницы - как мама говорила, фактически с того света, а мама ведь понимает, мама же врач. Глеб стал другим, перестал спать и начал писать стихи... кошка почувствовала, кошка шипела и рычала, не давалась ему в руки, боялась - и Глеб написал песню. Кошку похоронили, забыли, и Глеб жил дальше, спокойно и весело.
А Вадиму снилась всякая дрянь.
Он поверил в это; среди ночи было легко поверить во всяческие ужасы, а ему очень, до дрожи в пальцах, хотелось найти объяснение тому, почему Глеб теперь пишет так страшно и легко.
Эта мысль сразу же и напугала его и успокоила.
Значит ли это, что той ночью, когда он согласился взять Глеба в "Агату Кристи", он действительно заключил договор с кем-то высшим и темным, прямо как у любимого Глебом Булгакова? Заключил - а потом еще и подтвердил, расписался, не кровью правда, но грехом, противоестественным, страшным еще и от того, что они братья.
Значит ли это, что на успех они действительно обречены, что та сила, которая прячется в Глебе, периодически вырываясь наружу в песнях, доведет их до самого верха?
Значит ли это, что с вершины они потом рухнут в бездну?
Проснулся Ракомвтундрестоял, осмотрелся по сторонам, опустил глаза на наручные часы, выругался матом - абсолютно без акцента, забрал учебник и сказал Вадиму "спокойной ночи".
Вадим кивнул и остался на подоконнике.
Он просидел так до самого утра, до первых появившихся на кухне первокурсников, которые еще не научились беспардонно забивать на первые пары.
Вернулся в комнату, рухнул в кровать и закрыл глаза.
С новым знанием жить было страшно, но интересно.
Ближе к вечеру Вадим проснулся; в комнате уже никого не было, соседи разбежались каждый по своим делам. Он полистал учебники, прогулялся в душ, выпил на кухне чей-то отвратительно сладкий и холодный чай, забытый на столе, позвонил Сашке, уточнил еще раз, где и когда они встретятся в следующий раз.
Не сразу вспомнил, о чем думал сегодня ночью.
Вспомнил - и чуть не рассмеялся вслух.
То, что каких-то восемь часов назад, ночью, казалось пусть страшным, но логичным, сейчас было бредом. Таким бредом, что впору было нести эту идею в психонаркодиспансер, демонстрировать понимающим людям и просить веселых препаратов.
Что он - действительно серьезно думал, что Глеб какая-то потусторонняя злая сила? Мама же сказала, Глебу семнадцать лет, его штормит от гормонов и прочего взросления, это прекрасно объясняет все его странности. Да и странностей-то нет никаких, кошка действительно могла умереть просто от дряхлости, тем более, Глеб вон как потом плакал, даже икать начал...
Воспоминания о страхе были похожи на воспоминания о боли; помнилось, что это было, но не помнилось, как именно было, что заставляло сердце колотиться, а руки дрожать. То, что Глеб восстал из мертвых? Закрывайте окна и двери, гробик на колесиках въехал в ваш город...
Вадим смеялся над собой и даже учебник, попавшийся под руку, листал с внезапным вдохновением.
А потом внезапно в гости заявился Сашка, у которого отменилась какая-то практика в больнице. Взглянул на Вадима и присвистнул:
- Ну ничего себе у тебя глаза блестят, - протянул руку и коснулся холодным запястьем его лба. - Ты, кажется, цепанул что-то, Вадик. У вас градусник есть?
Градусник нашелся у вахтерши, добродушной Галины Сергеевны.
Серебряная полоска остановилась на тридцати восьми.
Сашка бодро и с энтузиазмом прочитал Вадиму небольшую лекцию о вирусных заболеваниях, откопал где-то в бардаке чьи-то шерстяные носки, заставил надеть, заварил чай и запретил ходить завтра на лекции. Вадим с удовольствием внимал.
- Если ночью поднимется выше тридцати девяти, - сказал Сашка, - гони кого-нибудь за парацетамолом, еще не хватало тебе тут бредить...
- Бредить? - переспросил Вадим.
- Ну да, - Сашка перелистнул страницу в его чертежной тетради с электросхемами. - Вот бухаешь с тобой, бухаешь, - сказал он с уважением. - И даже не осознаешь, какой ты головастик, на самом деле.
Вадим улыбнулся, думая о другом:
- А может быть так, что у меня уже не первый день температура?
- Может быть, - пожал плечами Саша. - А что?
- Да просто сегодня ночью было, - Вадим потер лицо ладонями, то ли вспоминая, то ли наоборот - прогоняя воспоминания, - странно...
- Что, чертей гонял? - усмехнулся Сашка.
- Ну, почти, - согласился Вадик.
Сашка демонстративно отодвинулся и задышал в сторону. Вадим рассмеялся.
Всего лишь температурный бред. Ничего больше.
Температура держалась еще почти неделю, и Глеб, прикативший в субботу в Свердловск, остался без репетиции.
- Позвонить не мог? - ворчал он, восседая на столе, среди конспектов и пустых кружек из-под чая. - Или сдохнуть сразу, чтобы начальники твои позвонили...
Вадим в ответ мог только кашлять из-под одеяла.
Он знал, что Глеб все равно беспокоится и только изображает сейчас тотальную незаинтересованность в судьбе старшего брата. Во-первых, каждые пятнадцать минут он шлепал с кружкой на кухню за новой порцией чая, демонстративно приговаривая при этом, что чай нужен ему - для вдохновения и получения танинов. Потом этот чай якобы случайно забывался там, где Вадим мог его забрать и залить в свое страдающее горло.
Во-вторых он умудрялся перемещаться по комнате так, что то и дело невзначай задевал градусник и чисто машинально, откладывая его в сторону, интересовался его показаниями.
Ну и в-третьих, Вадим то и дело ловил на себе быстрый и встревоженный взгляд голубых глаз.
Так что Вадим абсолютно не обижался, даже наоборот.
Они с Глебом не говорили о том, что происходит между ними - говорить о таком было бы как минимум странно, как максимум...
...как максимум, пришлось бы признать, что между ними что-то происходит.
А не происходило абсолютно ничего.
А то, что происходило - не нуждалось в разговорах, только в жестах. И в таком вечере, когда дома или в общежитии кроме них, никого нет, а песни все равно не пишутся. И книги все прочитаны. А у Вадима свиданий не было уже очень давно. А у Глеба вообще пока еще не было свиданий, но это, конечно, только пока.
Они не смотрели друг другу в глаза, не улыбались и не разговаривали - просто Глеб случайно щелкал выключателем, оставляя только мягкий и оранжевый свет настольной лампы, а потом так же случайно, словно споткнувшись о какую-то невидимую преграду, падал на кровать рядом с Вадимом. Кровать прогибалась и жалобно скрипела, а они некоторое время просто лежали рядом, слушая тишину и сердцебиения.
Глеб боялся щекотки до одури, но в такие минуты не смеялся и не дергался, какими бы неловкими не были прикосновения Вадима. Вадим всегда первым касался его - шеи или бедер, касался, словно отсчет начинал, чтобы Глеб мог повернуться и поцеловать.
Один раз они попробовали включить музыку, но потом Вадим долго не мог подойти к проигрывателю, чтобы просто послушать пластинку, и больше они ее не включали, и слышали каждый звук, каждый вздох и стон - неловкий, прорвавшийся случайно сквозь плотно стиснутые губы.
Они никогда не раздевались полностью, это все равно было ни к чему и глупо. Просто прикосновения становились все откровеннее, а дыхание все тяжелее, и Глеб всегда кончал первым, то ли потому, что Вадим был хотя бы в этих делах талантливее, то ли потому, что просто торопился успеть.
Он был растрепанным, раскрасневшимся и очень живым в такие минуты, и теперь ничто ему не мешало мучать Вадима сколь угодно долго, касаться везде, узнавать, где он изогнется, а где выдохнет, удовлетворенно кивать, когда происходящее совпадало с его собственными ощущениями того, как оно должно быть.
Он быстро возбуждался снова, сравнивал их члены, прикладывал друг к другу, касался сразу обоих, и казалось - нет вокруг ни этой комнаты, ни города Асбеста, вообще ничего нет, есть только они двое, поэтому было не стыдно и не страшно, только приятно, до одури, то темноты в глазах восхитительно...
Когда Вадим возвращался обратно в реальность и в город Асбест, чаще всего оказывалось, что Глеб уже успел убежать в ванную и вовсю играет там с водой, бормочет что-то, то ли колдует, то ли стихи пишет.
Вадим одевался, заправлял обратно разметенную ими кровать, и они жили дальше - так, как будто ничего не происходило.
Вадим считал, что это почти нормально. Это было бы совсем нормально, по учебнику почти, если бы им было семь лет и тринадцать. То, что им было семнадцать и двадцать три, не делало происходящее безумием. Это делало происходящее не совсем нормальным, только и всего.
Это было фактически как запереться в ванной наедине с самим собой и стыренным у кого-то из соседей по общаге журналом. Они не испытывали друг к другу никаких романтических чувств, им все еще очень и очень нравились девушки.
Эти эпизоды были бредом, подобным тому, что испытал Вадим, сидя ночью на подоконнике общажной кухни. Они просто ненадолго сходили с ума.
А потом приходили в себя и изо всех сил старались доказать друг другу, что ничего не было, а все, что было, не имеет никакого значения. И появилась в их отношениях эта нарочитая грубость, призванная лишний раз подчеркнуть, что у них нет друг к другу никаких чувств. Они обращались друг с другом максимально бесцеремонно, не здоровались при встрече, не прощались, избегали каких бы то ни было проявлений сочувствия и участия.
Со стороны могло показаться, что они друг друга ненавидят.
А они до одури боялись, что тот, другой, любое слово кроме "уебок" воспримет как проявления того самого, романтического интереса.
И пожелания сдохнуть, следующие после каждого чиха, Вадим воспринимал как что-то, само собой разумеющееся.
Как проявление братской любви и беспокойства.
Выход в свет первой долгоиграющей пластинки они отметили сначала в рок-клубе - дали небольшой камерный концерт, квартирник почти, только для своих и их подруг, снова поделили пополам песни, помахали со сцены свежеотпечатанным, пахнущим типографской краской, конвертом, призвали слушателей требовать этот диск везде и всюду - и уступили площадку какому-то совсем неизвестному длинноволосому молодняку, пошли наполнять себя праздничным коньяком.
Отовсюду неслись пожелания - Вадиму желали выбросить диплом и зажигать, Глебу - очередной раз провалить вступительные экзамены и покорить Москву, Сашке - залить белый халат пивом и показать всем, что такое настоящий уральский рок. Пете желали просто прийти в себя - он на радостях накачался еще перед выступлением и свалился почти замертво на последней песне, доигрывали без ударных, под веселые ритмичные аплодисменты.
Пластинка, выпущенная настоящей звукозаписывающей компанией, со всеми необходимыми штуками, вроде тиража, их фотографии и "В. Самойлов, Г. Самойлов" в скобочках, была доказательством того, что они справились. Они победили.
Впереди была только Москва.
Выпив со всеми, с кем полагалось выпить и раздав первые в жизни автографы (Сашка пытался что-то вякнуть о том, сколько документации он подписывает лишь на одном дежурстве, но его быстро заткнули) они вывалились на улицу. Долго решали, где продолжать пить, и подумали, что в Сашкиной общаге их, если что, хотя бы откачают.
Вадиму был очень хорошо известен способ проникновения в Сашино жилище в несанкционированное время, но Глебу нет, и их запалили и стыдили потом будто школьников, а им совсем не было стыдно, только пьяно, и Глеб позорно начинал хихикать в самые патетические моменты, когда им объясняли, что они сволочи, а не комсомольцы.
В итоге Сашу отправили спать, только что не пообещав прийти проверить, как он зубы почистил, а Самойловых вышвырнули на улицу, причем в этом процессе действительно участвовала метла, которой Глеб огреб-таки по тылу.
- Вы нарушаете мою личностную неприкосновенность! - вопил он потом, как резаный, когда Вадик волок его темными дворами, пробираясь к родному общежитию.
В комнату заходить не стали - храп, раздававшийся оттуда, было слышно уже на первом этаже, обосновались на кухне, на этот раз пустой, Вадик достал сигареты, закурили.
Глеб мурлыкал себе что-то под нос - то ли вспоминал, то ли сочинял, то ли просто так, спирт выветривал.
Он был непривычно красивым в своих остатках сценического грима и в своей пьяной усталости, и Вадим смутился и даже отвел глаза, чтобы не думать ни о чем лишнем.
- Знаешь, - сказал он. - Когда я болел, я сидел на этой кухне, и мне вдруг показалось...
Глеб вскинул на него глаза, посмотрел так, что по спине побежал холод.
- Бред всякий, короче, - спешно буркнул он, не зная, куда деться от этого взгляда. - Ты чай будешь?
- Буду, - кивнул Глеб. - Знаешь, Вадик... Теперь уже все.
Он снова говорил так, как в ту ночь, в спальне, без эмоций, но со страшной силой, так, что оставалось только слушать.
- Теперь мы с тобой будем вместе до конца, - сказал Глеб, - и никто нам не помешает.
- До какого конца? - Вадим с трудом разжал губы; спросил, чтобы не сидеть молча, чтобы соврать, что не боится, что все нормально.
Глеб улыбнулся одними губами:
- До всех концов.
Зачем Катя позвонила ему и попросила встретиться, Вадим не знал, но девушка была настойчивее, чем тетки из деканата, поэтому пришлось кивать головой и соглашаться на все, что угодно, и на время, которое обычно было забито репетициями, и на кафе в какой-то такой части Свердловска, о которой он даже не подозревал. Шагая по мартовскому липкому снегу, Вадим думал о том, что такие вот звонки от бывших обычно не приносят ничего хорошего.
Так и оказалось.
Катя его уже ждала, поднялась навстречу из-за столика, и увидев ее, Вадим сразу понял, что жизнь закончена.
Делать хорошую мину при плохой игре не хотелось, поэтому он сел напротив и сразу спросил:
- Почему не аборт?
- Я верующая, - сказала Катя. - Нельзя.
Вадим усмехнулся. Тогда, ранней осенью, когда Катя, размахивая бутылкой трех топоров, сама предложила Вадиму поехать сейчас "вот прям на этом трамвае", к ней в гости, она была какой угодно - бесшабашной, веселой, пьянючей, - но никак не верующей.
Дома у нее икон, кстати, тоже не было. А может, Вадим их не заметил, он по сторонам-то особо не смотрел.
- Ты точно уверена, что это я? - он снова посмотрел на Катю и зачем-то исправился. - Что это мое?
- Ну да, - сказала Катя.
Конечно, Вадим сомневался. Катя появилась на горизонте именно в тот момент, когда они выпустили пластинку, чем хвастались, как собственным достижением, кажется, почти все их собутыльники. Совпадения - это, конечно, прекрасно, но в таких делах верить в совпадения не хотелось.
Тем не менее, причин ей не верить у Вадима не было. У него действительно тогда не оказалось с собой резинок, и он действительно был достаточно пьян для того, чтобы подумать, что как-нибудь да обойдется.
Вот и получалось, что сам дурак.
- Я позвоню тебе, - сказал Вадим, когда они в полном молчании выпили очень много чая. - Дай мне дня три, мне надо... подумать.
О том, что это полный и тотальный пиздец.
- Да, конечно, - нервно улыбнулась Катя. - Я все понимаю, я не хотела тебе говорить, но услышала, что ты уезжаешь...
Вадим поднял брови.
- Это еще не точно, - сказал он, - слухи просто.
- Я решила, что лучше, чтобы ты знал.
- Угу, - Вадим потер ладонями щеки. - Спасибо.
Он подал ей пальто, и они обнялись, причем Вадим как-то очень элегантно изогнулся, чтобы не коснуться случайно ее живота.
Он не рассказал об этом никому, ни маме, ни Саше - только Глебу, потому что мелкий все равно кантовался в его общежитии, а поделиться с кем-то хотелось, пусть бы для того, чтобы мысли в порядок привести.
Глеб хмурился с каждым словом все больше и больше.
- И что? - спросил он, когда Вадим, наконец, замолчал.
- Вот я и сам не знаю.
- А если нас в Москву позовут?
Им уже обещали; и на концерты, и на запись, в стране, которая разваливалась очень долго, но развалилась все-таки внезапно и в одночасье, вдруг появилась сразу целая толпа разных деловых и шустрых людей, которые подгребали под себя все, что вдруг осталось без присмотра, и оказывалось вдруг, что бывший одногруппник, которого выгнали из университета за непосещение лекций по истории партии, теперь рулит в Москве сетью каких-то клубов, а Сашкин двоюродный брат там же поставляет югославские вина в кабаки, где тусуется половина звезд отечественного шоу-бизнеса, так что нужно только оказаться в нужное время и в нужном месте.
Новая, только что нарождающаяся жизнь, манила их обещаниями чего-то неизведанного, какого-то такого счастья, про которое не говорили в пионерских уставах, но которого почему-то очень хотелось. Того счастья, в котором не было доблестной смерти за свободу родного отечества, гордости от наших ракет, борьбы за освобождение черных детей от капиталистического гнета и чувства гордости за мозоли на собственных трудовых руках.
Жизнь обещала счастье удовольствия, творчества и неизведанных возможностей.
Их мамы плакали, отцы спивались, а у них, у молодых, горели глаза, и слова срывались с губ сами, ложились на музыку; новые, запрещенные раньше слова, их хотелось кричать, петь, повторять снова и снова, и они повторяли за Макаревичем, Кормильцевым и Цоем, а теперь кто-то, возможно, будет повторять за ними.
Если все получится.
Все получится.
Если.
- Ну, - пожал Вадим плечами, - мне же, в конце концов, грудью не кормить... Уеду, потом вернусь. Или они потом в Москву приедут. Я не знаю, Катька-то неплохая, в общем-то.
Глеб промолчал.
Остаток вечера они не разговаривали; Глеб что-то писал, яростно вымарывая целые листы, а Вадим отчаянно думал о том, что делать дальше, и боролся с желанием напиться, которое накатывало как волны.
В очередной раз выпив чаю, он улегся спать, и уснуть снова мешали мысли, мысли мерзкие и гадкие, какие-то картинки из маминой энциклопедии, что-то там про пуповины, родовые пути и прочие влагалища; помнится, он нашел эти книги в тринадцать лет и чуть не умер тогда он стыда, но все равно прочитал всё и не раз, и кое-что, оказалось, запомнил, и оно всплыло сейчас, десять лет спустя, чтобы пугать и мешать спать.
Глеб сел рядом, кровать прогнулась под ним, заскрипела, и Вадим отодвинулся, испуганный; решил, что Глеб хочет сейчас, когда совсем не надо, когда не до того.
Но Глеб просто положил ему на лоб свою очень холодную ладонь.
- Не переживай, Вадик, - сказал он. - Все будет в порядке.
И почему-то вдруг стало спокойно. Так, словно до этого в его голове вещал какой-то плохо настроенный радиоприемник, а теперь его выключили, и осталась только тишина.
В этой тишине Вадим уснул почти сразу, но перед тем, как провалиться в темноту, он все-таки услышал, как Глеб сказал еще:
- Никто не помешает тебе быть со мной.
Через три дня Вадим снова встретился с Катей; принес ей букет замученных теплицами и безумно дорогих гвоздик, сказал, что ни от кого и ни от чего не отказывается, раз так получилось - так тому и быть, только пусть Катя сразу понимает, что он, похоже, не инженер, а музыкант, придется уезжать, и часто.
Он не лукавил и действительно был готов попробовать. С удивлением он понял в эти три дня, что в городе Свердловске, оказывается, очень много детей, которых он раньше не замечал просто потому, что они были ему неинтересны.
Дети катились в колясочках, вертелись на детских площадках, опасно перебегали дорогу перед носом у автомобилей, плакали в автобусах, и Вадим разглядывал их с каким-то абсолютно новым и незнакомым любопытством, то и дело представляя себе, а как бы он справился.
Вчера в гастрономе он даже вызвался подержать что-то, завернутое в несколько шуб и шарфик, - усталой маме явно не хватало рук, чтобы загрузить в сумки дефицитные банки с зеленым горошком, а всем вокруг было на это плевать. Всем, кроме Вадима, который потом весь вечер вспоминал теплое шевеление в своих руках.
Катя со всем согласилась, тут же вцепилась в его ладонь и позвала к себе, пить чай.
У нее были сапожки со скользкими подошвами, и она несколько раз чуть не упала на подтаявшем льду, и Вадим каждый раз подхватывал ее и гордился собой абсолютно по-новому, чувствовал себя совсем взрослым и очень, очень ответственным.
- Мама говорит, будет девочка, - сказала Катя, расставляя на столе разномастные чашки. - Но это не точно, примета какая-то.
- Да пофигу, - сказал Вадим.
- Я ее Яной хочу назвать, тебе нравится?
- Нормально, - пожал Вадим плечами, - Прикольно даже.
- А еще у меня мама сегодня в ночную работает, так что ты можешь остаться, - Катя насыпала в чашку Вадима сахар. Правильно насыпала, запомнила же с сентября. - Если хочешь, конечно...
- Хочу, - сказал Вадим.
Они не занимались ничем таким - оказалось, что проще было целоваться и раздеваться, когда это было просто случайным знакомством. Сейчас что-то мешало, и они просто разговаривали обо всем на свете - о детских воспоминаниях, кошмарах, снах, о планах на будущее и любимых книгах, радовались, когда что-то совпадало, старались угадывать мысли друг друга. Когда стемнело, переместились в комнату, под плед, настроили радио, и Катя лежала головой на плече Вадима и гладила живот, а потом так и уснула, а Вадим остался лежать - изучать фотографии на стенах, книги на полках, слушать, как радиоэфир захлебывается непривычным потоком рекламы.
Потом он уснул.
Снился Глеб. Какой-то чужой, почти незнакомый Глеб, лохматый, с красными от недосыпа глазами, он писал какую-то песню, рвал бумагу и струны, просил Вадима послушать, а Вадим не хотел, знал, что не хочет, просил, умолял, но Глеб не слушал, догонял, кричал отовсюду, и слова все равно доносились до Вадима:
Ты просыпаешься ночью от чувства вины, приближенья его
Ты открываешь глаза, это правда он, снова влетает в окно
Вадим убегал по каким-то длинным улицам, лестницам, чьи ступени рушились прямо под его ногами, но Глеб все равно его каждый раз находил и пел снова:
Девочка, девушка, женщина - стадии смерти за одну ночь
От железной любви не бывает лекарств, железной любви не помочь
Он проснулся то ли от страха, то ли от крика и света - все настигло его одновременно, и он вскрикнул, вскочил, сразу не понял, где Катя, понял только, что свет горит всюду в квартире - тревожно горит, по-больничному.
- Катя? - он ринулся в коридор, заозирался; квартира была ему незнакома, он даже точно не знал, сколько здесь комнат.
- Вадик!
Он побежал на голос; она стояла в ванне, абсолютно голая, и Вадим на какое-то мгновение зажмурился, а Кате было все равно, потому что из нее текла кровь. Много крови, она струилась по ногам, красная и темная, и Катя смотрела на него глазами, полными ужаса:
- Вадик, больно!
Он рванулся куда-то, как был; телефона в Катиной квартире не было, пришлось долго стучать к соседям, которые не открыли, потом бежать до телефона-автомата, вспоминать адрес, ждать, провожать...
Когда он вернулся - вместе с двумя женщинами-докторами, которые пытались казаться спокойными, но заметно заволновались, когда Вадим описал симптомы, - свет уже горел только в ванной.
Катя сидела там же, в каком-то сером халате в зеленый цветочек.
- Это правда девочка, - сказала она, когда они вошли.
Она лежала в ванне, завернутая в полотенце. Вадим глянул только раз - и отвернулся, вышел, пошатываясь, а женщины заговорили, стали Катю успокаивать, расспрашивать, и она расплакалась на плече у одной из них, пока вторая меряла ей давление.
Вадима мутило, он пил мелкими глотками холодную воду из-под крана, чтобы прогнать это ощущение, и старался не вспоминать сейчас ничего - ни маленький трупик в полотенце, ни испуганные глаза Кати, ни сон свой странный, ничего. Просто сидеть и ждать.
У воды был странный привкус - то ли ржавчины, то ли крови.
В общежитие Вадим вернулся только под утро; в больницу примчалась вызванная звонком с работы взволнованная мама Кати, и он решил, что больше там не нужен.
С Катей они не попрощались.
Снег почти растаял за эту ночь, и Вадим наступал в лужи, не обращая внимания на мокрые ноги и считал шаги, чтобы не думать ни о чем, а в первую очередь о том, что теперь ему ничего не мешает ехать в Москву или в какой угодно далекий Магадан.
С Глебом.
Он так тогда и сказал, когда думал, что Вадим уже спит.
Бывает, сказали врачи-гинекологи, отпаивая Вадима в ординаторской невкусным, но сладким чаем. Давление подскочило до небес, это называется каким-то умным словом, девочка молоденькая, отслоение чего-то, ничего страшного, будут у вас еще, ну что же ты так трясешься?
Трясся Вадим, кажется, до сих пор.
Он открыл дверь в комнату и увидел Глеба - Глеб сидел на его кровати с тетрадью и грыз кончик ручки.
- Привет, - сказал он. - А я тут песню пишу.
Он протянул ему тетрадь, и Вадим зачем-то взял. И прочитал.
Клином стальным он врывается в беззащитное лоно твое
То защищается, то нападает, то закончив - плюет свинцом
Тетрадь полетела Глебу в лицо.
- Да пошел ты! - крикнул Вадим.
Сашка был на дежурстве, но его сосед по комнате - веселый, специализирующийся в педиатрии грузин, - знал Вадима, впустил, налил рюмку чего-то безумно ароматного, привезенного из дома, и не стал ни о чем расспрашивать, когда Вадим спросил, может ли он просто поспать.
Царским жестом он указал Вадиму на Сашину кровать, а сам закрылся от него учебником по чему-то там лабораторному.
Вадим упал на безумно пахнущую Сашей подушку, и наступила темнота.