Глава XLIV. Разверстые могилы
13 января 2018 г. в 16:27
Глава XLIV. Разверстые могилы
Отпроситься у Монсеньера оказалось не так-то просто. Я нашел его и Мазарини в Географическом зале – разложив карты по всему столу и захватив часть пола, они о чем-то бурно спорили, переходя с латыни на испанский.
– Как еще назвать тех, кто до сих пор верит Гастону? – Монсеньер махал руками как ветряная мельница.
– Gobernar es siempre un placer, incluso si el rebaño de carneros*, – примирительно заметил Мазарини, ловя в полете чернильницу, сбитую со стола широким рукавом Монсеньера.
– Вот именно! Carneros! – возопил мсье Арман, грохнув о столешницу окованными металлом уголками громадного морского атласа. – Сухопутные сarneros!
– Монсеньер… – начал я несмело. – Можно мы с Шарпантье…
– Что вы с Шарпантье? – воззрился на меня мсье Арман, как инквизитор на ведьму.
– Он хочет познакомить меня со своей женой. Мы вернемся к вечеру.
– Ах да, у меня же подарок… – переключился Монсеньер. – Помоги достать, – он полез на верхнюю полку и начал сгружать оттуда кожаные томики ин-кварто.
– Эсхил, Софокл, Еврипид… Аристофан, Плавт, Теренций… Аристотелев корпус… – я не успевал ловить, и мне на помощь пришел Мазарини. Вместе мы заставили весь стол пирамидами и башнями из книг в темно-зеленых, коричневых и красных переплетах с золотым тиснением.
– И наконец, как новобрачному… – Монсеньер спрыгнул со стремянки и понесся к секретеру, на ходу доставая маленький вороненый ключ, – как молодожену, я думаю, ему будут кстати вот эти канцоны Петрарки!
Он вынырнул из секретера, крепко и бережно держа старинного вида фолиант в богато инкрустированном переплете.
– Инкунабула 1470 года? – брови Мазарини вот-вот заползут под шапочку.
– Венецианская, – сладко улыбается мсье Арман. – Вы оценили?
– Это первое типографское издание – она бесценна! – восклицает дипломат. – Урбан Восьмой давно желает получить ее в свою библиотеку.
– Обязательно поставьте его в известность, Джулио, – голос мсье Армана источает мед.
Возможность насолить пчелам так его радует, что Шарпантье, заикающийся от волнения, обласкан, одарен и отпущен вместе со мной до завтрашнего утра.
– Жюссак, двенадцать гвардейцев и карета племянницы! – гремит нам вслед условие нашего отсутствия. А без кареты и не доставить большой сундук, в который уложен подарок кардинала. Шарпантье настолько поглощен книгами, что всю дорогу, извинившись, вновь и вновь перебирает свои сокровища, доставая и раскладывая и так и сяк на сиденье. Из-за книг и сундука места в карете совсем мало, и я засыпаю, положив под голову «Орестею».
Небольшой дом на улице Оружейников, в двух кварталах от церкви Сент-Эсташ очень подходит Шарпантье – неброский, но солидный, из серого камня, скрывающий за фасадом большой двор со службами, конюшней и каретником – есть все, чтобы жить долго и счастливо – даже пышно разросшийся лилейник и две старые яблони, покрытые мантильей из нежно-розовых цветов.
Мы с Жюссаком заносим сундук в гостиную, где счастливый секретарь топчется возле новобрачной – высокой, тонкой, бледной девушки с такими же, как у Дени, светлыми чистыми глазами.
«Они точно найдут общий язык с Мари-Мадлен», – проносится у меня в голове. Платье Антуанетты Шарпантье совершенно такого же строгого фасона, как и вдовий наряд племянницы, только не черного, а зеленого цвета – из переливчатой тафты с золотистым оттенком. Очень идет к ее глазам.
– Дорогая Антуанетта, позволь представить моих друзей, – просто говорит Дени.
– Шевалье Франсуа де Жюссак д’Амблевиль, – я в первый раз услышал имя Жюссака!
– Люсьен Лоран, – я кланяюсь, задерживаясь в поклоне и прижимая шляпу к груди – для пущей почтительности. Однако Антуанетта хватает меня за руку – руки у нее сильные и совсем не лилейные – и горячо восклицает:
– Мсье Лоран, Дени столько о вас рассказывал! Могу ли и я надеяться стать вашим другом?
– Почту за честь, ваша милость, – отвечаю я осторожно.
– Ах, вы можете называть меня просто Антуанеттой! – она сразу берет быка за рога. – Нам с вами необходимо поговорить по очень важному делу. Господин Жюссак, прошу меня извинить, – она посылает ему извиняющуюся улыбку, выходя со мной из гостиной.
Она приводит меня в небольшое пустое помещение без окон – видимо, предназначенное под кладовую или гардеробную. Две скамьи вдоль стен, на одной – шандал с пятью свечами, она зажигает свечи и запирает дверь. Стены толстые, окон, как я еще раз убеждаюсь, нет, под скамьями негде спрятаться – мне нравится тщательность ее подхода. После Шатонёфа мне нравятся пустые помещения, где негде взяться тайникам и неожиданностям. Впрочем, главная неожиданность ждет меня в рассказе.
Усевшись друг напротив друга, мы с минуту молчим, потом она, не глядя на меня, глубоко вздыхает и начинает.
– Знаете, мне трудно говорить, но я считаю, что мой долг – донести до вас эту историю. Кто владеет информацией – тот владеет миром, – как говорит ваш дорогой шеф.
Я киваю.
– Вы знаете, почему покойная мадам Сюзанна дю Плесси не вернулась в поместье, когда овдовела? Хотя в Пуату жить было бы куда дешевле, чем в Париже, не пришлось бы закладывать орден Святого Духа.
Я мотаю головой – в горле почему-то пересохло.
– Она не вернулась из-за вашей матери, Люсьен.
– Из-за моей матери?
– Да. Сорок лет назад случилась какая-то темная история, я знаю, что вашу мать хотели убить. Не знаю из-за чего, но моя мать сказала, что ни вам, ни вашим родственникам лучше никогда не приезжать в Пуату, если вам дорога жизнь.
– Матушка ничего мне не рассказывала… Странно это все. Сейчас пойду и спрошу, что за темная история…
– Ваша матушка жива? – глаза Антуанетты круглы от удивления.
– Ну да. Жива. А что такое? – начинаю я злиться.
– Сколько же ей лет? – недоумевает Антуанетта.
– Ну сколько: я родился, когда ей было сорок пять, а сейчас мне двадцать шесть, – стало быть, семьдесят один.
– Как много. Тогда вам стоит поговорить с ней безотлагательно.
Я вскакиваю и тут же соображаю, что без Жюссака и дюжины гвардейцев мне хода нет. Антуанетта понимает меня без слов:
– Берите мою Хлою – она заседлана, – она увлекает меня на черную лестницу, к открытому окну. – Вот она – под яблоней, и калитка выходит в переулок!
Перекинув ногу через подоконник, я слышу:
– Я запрусь в гардеробной и скажу, что консультируюсь с вами по поводу столичной моды, а Жюссака Дени возьмет на себя. Пара часов у вас есть!
Грохнувшись в лилейник, я хромаю к яблоне, под которой пасется рыжая кобылка. Мадам Антуанетта ездит в мужском седле? Чрезвычайно приятная привычка.
Кобылка послушная, да и ехать, сказать по чести, – четыре квартала, но дорога каждая минута. Не хочу даже представлять себе, как взбесится Жюссак, а уж Монсеньер… «Пожизненное заключение в своем алькове», – вспоминаю я слова Мари-Мадлен. Не иначе. Улизнув от Шарпантье как тать, я и в дом родной крадусь как тать.
Спешившись, веду кобылу в поводу по узкой щели меж границ двух поместий: со стороны улицы все заросло бересклетом, и если не знать точное место, то прохода вовек не сыщешь. Завязав поводья вокруг перекладины калитки, я крадусь к дому.
Остановившись у окна, я прижимаюсь затылком к холодному тесаному камню и думаю, как же я дошел до такой жизни.
– Hasta la vista, osa**, – слышу я в раскрытое окно, и вижу, как из дому, воровато оглядываясь, выходит небольшого роста незнакомец, неприметно одетый и в надвинутой на глаза шляпе с обвисшими полями. Он что-то прячет за пазуху, быстро удаляясь в сторону выхода из парка.
Два шага до входной двери даются мне с трудом. Я захожу в полутемную комнату – все как всегда – еле тлеющий камин, запах кофе… Зеленое плисовое кресло у огня, в нем шевелится матушка, закутанная в вытертую коричневую шаль. Стоит та особенная тишина, по которой очевидно, что кроме нас в доме никого нет.
– Что ты хмур, как день ненастный? – спрашивает матушка, складывая руки на груди, от этого движения все ее тело долго колыхается. Дождавшись, пока она опять вернет себе монументальную неподвижность, я усаживаюсь у камина рядом с креслом и собираюсь с духом:
– Матушка, вы – испанская шпионка?
– Нет, сынок. Я – цыганская ведьма.
– Цыганская? – взвиваюсь я. Только не это! – Да вы даже гадать не умеете!
Матушка поджимает губы – я сказал что-то невероятно убогое.
– Может, еще и сплясать с бубном? То-то все порадуются.
– А батюшка? Он тоже цыган? – от моего вопроса она хохочет, низким утробным басом, опять напоминая мне медведицу. Мне нестерпимо хочется плюнуть на все расспросы, занять место на вытертом подлокотнике и прильнуть к ее груди – как я всегда поступал в детстве, когда у меня случались какие-то невзгоды. Но сейчас я должен выяснить, что за темная история до сих пор угрожает нашей семье.
– Батюшка твой – кулик пуатеванский, ни убавить ни прибавить. Вся родня из одного болота.
– А вы откуда, матушка?
– Я-то? Из Тироля.
– Из Австрийского эрцгерцогства? – я тут же вспоминаю карту Европы и обведенные толстой красной границей владения Габсбургов на востоке от Франции. – А откуда в Тироле цыгане?
– А теперь и нет. Все сбежали. Кто успел, – расправив на коленях юбку, она глядит в огонь, и словно повинуясь ее взгляду, он разгорается, устраивая пляску отражений в ее глазах, обведенных коричневыми кругами. Я жду продолжения, хоть мне и страшно.
– В Тироль наш табор откочевал из Альпухарры, это в Испании, в Гранаде. Мой отец был наполовину испанец – по матери, наполовину мориск***. Когда Гранада пала, многие сразу подались в Левант, в Магриб, но его семья решила остаться, пока инквизиция не припекла так, что небо с овчину показалось. Всех и порубили во время погрома, только мой отец и спасся – потому что в отхожее место с головой занырнул и сидел там, пока толпа не натешилась, весь квартал разметали, хорошо – не сожгли. Он ушел в горы, к родне, в Альпухарры – там долго мориски жили, но инквизиция везде достанет. После восстания опять он жив остался, хоть и охромел. С пробитой головой лежал на скале и уже вороны слетелись. Да только мимо табор цыганский проезжал, и моя мать – Лола-Ола – увидела красоту его и влюбилась. Подобрали его, выходили, обженили и ринулись подальше от святых костров…
Через Францию, через Чехию – и вот добрались до Тироля – там я и родилась.
Матушкин голос звучал мрачно, но слышалось мне пренебрежение, как будто она насмехалась, но кому было адресовано это пренебрежение, я не понимал.
– Так и кочевали из Баварии в Моравию, из Моравии в Померанию, потом опять в Тироль. А потом шибко припекать и там стало – сначала в Баварии приказ вышел всем таборным правое ухо отрезать. Потом в Моравии – чтоб левое. Потом в Тироле и вовсе велено было всех цыган старше шестнадцати лет повесить.
– За что?
– За шею.
Я растер ладонями лицо, схватил себя за уши – как плохо, наверное, без ушей!
– Плохо без ушей, – произнесла матушка и откинула тяжелую, будто раз навсегда приклеенную к щеке прядь, – даже без одного уха плохо.
В неверном свете камина я с ужасом увидел на месте ее левого уха мясистый обрубок – в потеках наросшей плоти.
– Дикое мясо наросло, – пояснила матушка, наклонив шею, чтобы было лучше видно. – Палач хотел как лучше – чтоб хоть немного от уха осталось, а оно расти начало и совсем проход закрыло, два раза заново ковырять пришлось.
– Сколько тебе тогда было?
– Семнадцать. Солдаты схватили и повесили всех мужчин бородатых да старух, а тех кто помоложе – отпустили. Попользовали, конечно, не без этого, но сказали: «Разбегайтесь кто куда». Я и подалась на запад – хотела до Гранады добраться.
– Как же ты… – начал было я, но не договорил. Мало ль я видел побирушек на большой дороге?
– Я хорошо по-испански говорила, на кастильский манер – от отца научилась. Читать-писать могла – по-испански и по-латыни даже: одного маррана**** мы до Марселя провожали, так он в дороге всех ребятишек выучил.
– Тоже от инквизиции бежал?
– А как же. Тогда на дорогах столпотворение вавилонское творилось и содом с гоморрой. Я выдавала себя за испанку, крест надела, говорила, что в Толедо у меня родня, к ней и добираюсь.
И вот в Пуату, в болотах этих, чуть не закончилась моя дорога… Лицо мне разбили, косу выдернули чуть не под корень, три пальца вывихнули… В болоте чуть не утонула, простудилась, жар начался…
– Кто это сделал, матушка?
– Да разбойники, вестимо. Тогда на каждом углу лихие люди кистенями пошаливали. Другие бы испугались – я ведь здоровенная девка была, зашибу и не замечу.
Вырвалась я от них, а дальше-то что? Кто поможет? Я б сама себя испугалась – черная, в лохмотьях, опухшая, в крови…
И тут госпожа Сюзанна дю Плесси явилась мне и всю мою жизнь перевернула.
Матушка не мигая смотрела в огонь, словно в лицо старого друга: – Не испугалась ведь. Пожалела. Привела меня в замок, обогрела, накормила, вылечила. Перед свекровью своей отстояла – старая госпожа Франсуаза уж сильно сначала меня невзлюбила. Потом-то привыкла, конечно. Господин Франсуа приехал из Парижа – подивился, да перечить не стал молодой жене. Я им все как на духу выложила – и что из табора я, и что отец – мориск, что мать – цыганка, а бабка – испанка…
Решили они меня тихонько окрестить, госпожа Сюзанна и имя мне выбрала – «Не созвучно, но подобно» – меня Оса звали в таборе, медведица, значит.
Свет снаружи стремительно сокращался, усилился ветер – кажется, и сегодняшний день завершится грозой. Раскидистая ветвь старой липы затанцевала в раме окна, отчего по углам закачались причудливые тени.
– И мужа мне нашла тоже госпожа Сюзанна… – матушка улыбнулась, медленно и тепло – так, что у меня немного отлегло от сердца. – Зиновий Лоран, сирота, лентяй болотный, птицелов… Поглядела я на него: по плечо мне, щуплый, а глаза – голубые-голубые… Говорю ему: «Уж больно ты мал», а он – «Для защиты и женюсь – надоело всех бояться!»
В деревне меня сначала побаивались, потом Леон родился – весь в отца – так притерпелись.
А потом госпожа Сюзанна не успела в Париж уехать и в замке родила мсье Анри – на шесть недель раньше срока. Срочно кормилица понадобилась – а у меня Фантина двухмесячная, молока хоть залейся, на стену брызгало, вечно рубаха мокрая. Так в деревне судачили, что я всех прочих рожениц заговорила и молоко у них запеклось!
На чужой роток не накинешь платок.
Где-то далеко прогремело – а я даже не заметил, когда ударила молния. Дождь все не начинался, томительное ожидание длилось и длилось. Птицы не пели, кузнечики не стрекотали, пчелы и шмели не гудели – все живое, казалось, прижало уши, припав к земле, и ждало…
Я все-таки поднялся и обнял ее за плечи, потираясь щекой о тяжелые косматые волосы, до сих пор почти не тронутые сединой.
– И за это вам до сих пор желают смерти?
– Нет, Лулу. Не за это.
– А за что же? – подойдя к окну, я толкнул раму и отер испарину со лба, хватая ртом неподвижный воздух.
– Я убила господина дю Плесси.
Молния ударила. Прямое попадание! Полнеба разворотила белая ветвистая вспышка – я сначала ослеп, а потом оглох от грома.
Повернувшись на нетвердых ногах, я несколько мгновений ничего не видел, кроме огненных рек, полосующих изнанку век.
– Вы… – я все же надеялся, что ошибся.
– Я убила Франсуа дю Плесси де Ришелье, прево Королевского дома, отца шестерых детей и мужа госпожи Сюзанны, – со спокойствием статуи подтвердила женщина у огня.
– А как же госпожа Сюзанна? Она не знала, что это вы?..
– Она меня об этом попросила.
Наконец-то за окном хлынуло. Тяжелые капли ударили в подоконник, брызги полетели мне в лицо. Распоротое брюхо тучи тяжело нависло над садом, извергая потоки ледяной воды: тучи замерзают, а не кипят, когда их убивает молнией…
– Как же это так вышло, матушка? – у меня не было сил повернуться. Крошечные холодные брызги, отскакивая от подоконника, кололи мне лицо, но это было лучше, чем возвращаться в пахнущую тьмой тайну.
– Видение ей было.
– Какое видение?
– Когда мсье Арман слег с нервной горячкой в первый раз – доктор сказал, что не жилец он. А утром ей видение было – Богоматерь указала на кроватку, осветила лицо его и такие слова произнесла: «Задержи его на этом свете. Любой ценой».
– Святая Мадонна! – я перекрестился и отвернулся от окна. – А что дальше?
– А дальше мсье прево уехал на войну, а его жене доктор намекнул, что следующие роды она может не пережить. Младшую, Николь, еле вытащили, разрывы, швы, срасталось долго и плохо – восемь недель в горячке…
– Ужас какой… – меня продрало дрожью. – А как-нибудь без детей – нельзя было?
– Как-нибудь без – это только как у вас с ним. А так вода всегда дырочку найдет… – печально произнесла матушка. – Овдовел – женился бы опять. Мать его, старая мадам Франсуаза – она ведь Рошешуар урожденная – все считала, что ее сын продешевил, женившись на дочери стряпчего. Тогда ее сын еще не стал прево, не получил орден Святого Духа и не водил дружбу с королями.
– Мсье Арман всегда был болезненным, – я закрыл окно и прислонился виском к стеклу, слушая шелест и лепет дождя, чувствуя дрожь стекла и расползающийся по коже холод.
– Без матери не жилец, – отрезала фигура у огня. – Хоть какая золотая мачеха будь. Бабка Рошешуар души не чаяла только в Анри, первенце. Какой он был красавец! А как грудь сосал – не оторвать было, первый зуб в шесть месяцев!
– Красивей, чем мсье Арман? – спросил я.
– Почти такой же, – успокоила меня матушка.
– И об этом узнали в деревне? Как?
– Да вот так. Кто-то разговор с доктором слышал, кто-то – как мадам Сюзанна мне про видение рассказала, ну а мсье Франсуа и впрямь за два дня сгорел по приезду… Всегда идут слухи. Может, и видел кто.
– Что видел?
– Обряд. Я ведь обряд провела, честь по чести – жертвоприношение. Купила Арману защиту от смертельных болезней. Жизнь за жизнь, кровь за кровь, смерть за смерть.
Порыв ветра резко распахнул раму, от удара стекло треснуло и сползло в левкои под окном.
– А сейчас можно защиту купить?
– Родню надо. Или любовь. Кого предлагаешь? – хмыкнула матушка. – Иначе не подействует.
– А мне вы… ничего не покупали? – спина у меня похолодела. – Жизнь, здоровье?
– За твою жизнь и здоровье – и за всех своих детей – я своей душой расплатилась! – снова этот жуткий хохот. – Семь дочек, семь сынов – достойный обмен.
– А мадам Сюзанна – тоже душу продала? – испугался я.
Хохот усилился.
– Дешево ты ее душу ценишь! Ее душенька уж на небесах нежится да на мсье Армана любуется! Жаль, не придется нам уж никогда свидеться… – голос ее упал до шепота и по щеке поползла тяжелая слеза. – Никогда. Так что незачем мне на тот свет торопиться, – неожиданно успокоилась матушка. – Намели-ка мне сарацинской дроби, Лулу. Новый урожай, только что из Касабланки.
Она протянула мне полотняный мешочек с кофейными зернами и мельничку. Сжав в кулаке латунный цилиндр, я быстро завертел рукоятку и через пару минут вытряхнул из выдвижного ящичка внизу щепоть тончайшей кофейной муки. Варила кофе матушка всегда сама.
Сощурив глаз, она придирчиво заглянула внутрь медной джезвы, которую я помнил столько, сколько себя – с подгоревшей ручкой, со странными узорами на боках – не узор, а как будто письмо непонятными буквами с точками поверх строк, припорошенную многолетней кофейной пудрой – высыпала на дно смолотый кофе, постучав о медный край, добавила глоток воды и устроила джезву на угли, которые я поворошил кочергой.
Уставившись в огонь, она замерла, лишь изредка шевеля краем губ, отчего ее мягкие щеки прорезали глубокие складки. «Толстяки всегда выглядят так безобидно…» – вспомнились мне слова Рошфора.
– Антуана тоже вы убили? – я поразился, насколько ровно и спокойно прозвучал мой голос.
– Да, – кивнула она, не отрывая взгляда от медного горлышка, где уже поднималось светлое кольцо пенки.
– Зачем?
– Купила тебе защиту от насильственной смерти.
– Спасибо. Пригодилось.
– Я все на себя взяла, – матушка сняла кофе с углей и перелила в коричневую глиняную кружку, поставив ее на подлокотник, чтобы осела гуща. – На тебе этого греха нет.
Она поднесла кружку к губам, я занял место на освободившемся подлокотнике. Прильнул к ее плечу.
– Сыночек. Родненький, – она кивнула каким-то своим мыслям и продолжила цедить кофе.
– Люсьен! – раздался голос отца и сам он шагнул в комнату. – А я-то думаю, чья кобылка бересклет объедает?
Я сжал его в объятиях, поцеловал светлые кудри на виске, старательно избегая взгляда его встревоженных голубых глаз.
– Я так соскучился, батюшка!
– Опять на войне был? – он подошел к креслу, поцеловал жену в щеку и сделал глоток из ее кружки. Как они умудрялись делить на двоих такое количество кофе – всегда было для меня загадкой.
– Сейчас только с молью воюю, батюшка.
– И кто кого? – подмигнул он.
– Позиционная война с переменным успехом.
– Ох, и гроза! Столько сучьев упало, все дорожки завалены – дождевым червякам и поползать негде… Помнишь, Бернадетта, как Арман с Альфонсом после каждого дождя их собирали? Арман их жалел, потом и Альфонс присоединился… Только кончится дождь – они уж идут, с корзинками.
Как вы с мсье Арманом – не ссоритесь?
– Не ссоримся.
– Ну и хорошо. Дружно живите, – он вернул кружку матушке и подошел ко мне. – Дай-ка я тебя еще поцелую, мой мальчик.
Он обхватил мою голову и поцеловал в лоб.
Из распахнутой двери пронзительно пахнуло свежестью. Трава, листва, птицы, цветы – все ликовало, мокрое, отмытое, готовое прожить еще одно лето. Тучи разошлись, отец шагнул в свет, охвативший его щуплую фигуру сияющим плащом.
*Мазарини цитирует слова Санчо Пансы «Повелевать всегда приятно, хотя бы даже стадом баранов», из романа «Дон Кихот» (1615). Ч. 2, гл. XLII.
Сarneros (исп.) – бараны.
**До свиданья, медведица! (исп.)
***Мориски – крещеные потомки мусульман, составлявшие немалый процент населения Гранады. После успеха Реконкисты королевская чета – Фердинанд и Изабелла – неуклонно проводили политику избавления от нехристиан и неиспанцев, главным инструментом этой политики была созданная в 1478 году Инквизиция. Репрессиям – казням, высылке, конфискации имущества – подверглись мусульмане, иудеи, цыгане, затем – их выкрестившиеся потомки.
****Марраны – название крещеных потомков иудеев в Испании. Всех иудеев выслали из Испании в 1492, а их крещеных потомков преследовали инквизиторы. Морисков выслали в 1609-1614.
Примечания:
Комментарии приветствую.