Часть 2
16 ноября 2017 г., 17:12
Тарасов обещал написать письмо.
Галина Арсеньевна прохаживалась по комнате из стороны в сторону, держа в руках опасно посверкивавший нож, которым она за секунду до этого резала хлеб. Черствый, полусырой фабричной выпечки, твердый как камень — лезвие в нём едва двигалось. С тех пор, как муж ушёл из дома, никто не точил ей ножей. Она могла бы сходить к соседке и попросить у неё помощи, но болезненная гордость после ссоры не давала покоя. Галя жила вместе с шестилетней дочерью, тараканов гоняла из избы довольно редко, да и на пыль уже давно научилась не обращать внимания. Она в таком полуживом, анабиозном состоянии находилась уже несколько месяцев — Надю жалко, а себя нет, да и её извечные вопросы давно замучили. Талдычит по двадцать раз на дню — когда приедет папа, ну когда, а во сколько, а где он, ранен ли…
Трудно ведь без крика объяснить, что ничего этого она не знает. Тарасов писал письма редко — может быть, раз в два или три месяца. Как повезет, говаривал он. Как прикажут, любил он повторять. О дочери бы хоть подумал, пустоголовый, если её уже выкинул из жизни. Но Виктора, кажется, ничего более и не заботит — лишь бы с винтовкой на очередные баррикады, а семья как-нибудь сама там обойдётся.
Черствый хлеб не поддался и на второй попытке, потом на третьей, а на четвертой выскользнул из рук женщины словно мыло, упал на деревянный пол с громким стуком, как кирпич. Галина Арсеньевна долго смотрела на не разрезанную буханку, мерно вдыхая узкими ноздрями тёплый воздух. Дочка, игравшая на постели с деревянной фигуркой коня, замерла, спрятавшись среди подушек. Галине захотелось вдруг обнять её, и в ту же секунду на неё нашло почти что отвращение к собственной Надюше. Маленькая мерзавка, на днях отказалась есть нехитрый суп из остатков капусты, морковки и полугнилой картошки — в этом году урожай у них маленький и не лучшего качества. Дочь тогда отодвинула тарелку и надула губы.
Галя всегда готовила плохо и знала об этом. Тарасов не хвалил её стряпню ни в то время, пока длился их брак, ни после, когда заезжал в гости. В основном, конечно, к Наде. Не к Галине уж точно. Её саму он, должно быть, терпеть не мог, а ведь многие ещё говорили ей вначале, какой муж работящий да заботливый.
— Свинья, — отмахнулась от мыслей женщина, с тихим вздохом подбирая хлеб. Хлеб отчаянно не желал поддаваться, крошился, но только не резался. Не выдержав, она швырнула буханку на стол, еле остановив себя от произнесения более крепкого словца.
Галина никогда не считала себя женщиной, с которой будет легко. Напротив, в тридцать первом году она и вовсе подумывала отвергнуть Тарасова с его дурацким предложением руки и сердца. Двое сибиряков, она — внебрачная дочь с больной матерью в тесном угле, подрабатывавшая швеей; он — молодой солдат, бывший рабочий с завода, ниже её чуть ли не на голову. Смешная пара, неправильная, как будто два разных кусочка из паззла пытались сопоставить вместе, скрепили кое-как и оставили. Не вышло ни картинки, ни прочной связи.
Тарасов, наверное, любил её только за красоту. Надо же, при всей честности у невинного человечка тоже можно найти пороки. Красота её увяла давно из-за постоянных волнений, как бы муж не угодил в тюрьму, и при взгляде в зеркало как-то не верилось, что ей всего-то сорок.
Обещал письмо. Дочке, чтоб не доставала. Старые письма она знала почти наизусть в свои шесть лет, какие-то портила, а какие-то Галина сама бросала в огонь тайком, кипя от обиды. С супругом она развелась ещё в тридцать девятом, но частенько не могла сдержаться, отказаться от возможности построить из себя перед ним этакую фифу, которой к черту не далась эта изба и которая желала кушать с золотого блюдечка. Хоть и знала, что толку не будет.
Она вытерла руки о передник и тряхнула жиденькими светлыми кудряшками, опустив голову.
— Садись есть, Надя, — вздохнула женщина с ножом в руке, отвернувшись к ломкому оконцу избы, сгорбленная под тяжестью нелегкой жизни как столетняя старуха.
***
Виктор Михайлович в тот мрачный день прострелил не только затылок немецкого стрелка, но и сердце Гришина. Неправду писали про всякие чувства в книжках вроде бульварных романчиков — если выстрелить в сердце, польётся кровь. Кровь непонимания, непринятия, неясной паники, застилавшей глаза и мешавшей думать. Рядом со старшим лейтенантом, вроде бы, и хорошо было находиться, а в то же время и сложно. Неведомый магнетизм тянул к нему, но надолго рядом никто не задерживался.
Было кроме Сталинграда и другое — до него и после. Виктор никому не давал расслабляться даже во время затишья — много часов проводили они за тренировками. Маскировка, стрельба из крупнокалиберной винтовки лежа на триста, четыреста, пятьсот и шестьсот метров по четырем целям, иные упражнения для отработки «длинного» снайперского выстрела — всё это под командованием Тарасова стало привычным, практически необходимым. Если уж в какой-то день не доведется пострелять по живой мишени, нужно поразить хотя бы неживую. Командира разочаровывать не хотелось. Может быть, поэтому Лёша лидировал во множестве упражнений среди остальных?
— Убит, — Гришин дернулся от сильного удара тонким прутиком по ноге и закопошился, отбрасывая в сторону листья и пучки травы. — Видно же, что взято с другого места. Немцы не дураки.
— Авось проскочим, — буркнул Алексей, поднимаясь на ноги. За удар было обидно, словно он остался мальчишкой.
— Не проскочим. Заново.
— Издеваетесь, что ли, Виктор Михайлович?
Гришин тут же замолк, осознав, что сболтнул лишнего. Он глянул на пальцы Тарасова, те самые, что с белыми рубцами, любовно сжимавшие винтовку, и больше не посмел ничего сказать.
Виктор посмотрел на него беззлобно. Скорее несколько иронично. Стало стыдно.
— Надо, Лёша, — негромко сказал он, улыбнувшись. — Если ж тебя немец к лапам приберёт, на кого я один останусь?
Гришин промолчал, но принялся обустраивать «лёжку» в ином месте, пока командира не было рядом. И в следующий раз уже не попался, потому что ему показалось вдруг, что своими неудачами на тренировках он как будто бы расстраивал Виктора, показывал, что может его подвести однажды — через день или через год. Время не имело значения. Важным было лишь сохранение своего места подле Тарасова, потому что в сердце неожиданно поселилась уверенность в том, что тот может отказаться от Алексея, как от напарника. А лучше старшего лейтенанта никого не могло быть.
Мог ли Лёша завидовать ему черной завистью? Наверное, нет. Этого не случилось ни в начале их знакомства, ни после — Виктор заслужил все блага, какие у него были, и ордена с медалями тоже заслужил, и любимую женщину, что наверняка сейчас ждала его у окна, обнимая детей.
Легкая, почти пританцовывающая походка, военная выправка, въевшаяся даже в его кожу, синие глаза — быстрые, добродушные, серьезные временами, с паутинкой морщинок в уголках. Торчащие уши и светлые волосы под фуражкой, что так идёт Виктору — гораздо больше, чем Лёше. Приземистая, но ловкая фигура, лихая и неудержимая в танце — глядя на неё, Гришину самому хотелось пуститься в пляс. Что-то во всём этом было не то. Он такой… красивый? Иное слово бы и не подошло, пожалуй.
Алексею нравилось смотреть на красивых людей. Возможно, это было из-за того, что себя самого он красивым не считал — глядел в зеркало и видел нескладного для своих лет мужчину, застенчиво сгорбившего плечи и спрятавшего руки за спину, с тусклым светом из карих глаз. За все прожитые тридцать два года он так и не научился себя любить, не научился любить свою жизнь, а за время с начала войны не свыкся с тяжелой ролью снайпера. Как-то так получалось, что обучение протекало легко, а наводить прицел на живого человека, пусть и врага, было тяжело и подчас немыслимо. Он мог владеть собой, не дрожать, однако выдержка иногда подводила, и от Виктора приходилось скрывать тот факт, как туго нажимается спусковой крючок в ответственный момент. А когда тело падает, в голове проскальзывает мысль — сначала до боли пульсирующая в мозгу, а потом угасающая, подобно сознанию, размытая, безразличная.
Я убил. Снова. Ничего не поменяется, всё одно и то же — поймать в прицел, отнести его на четыре сантиметра вперёд от носа немца и выстрелить. Долго ли это будет продолжаться?
А потом в голове слышится голос, свой собственный, голос ученика, жалобно просящего учителя объяснить сложную тему последний раз. Как у вас это получается, товарищ старший лейтенант? Научите. Научите, иначе я когда-нибудь вас подведу. Может быть, ему тоже поначалу было не по себе? Почему не расскажет?
Тарасову он, наверное, как собеседник не особо интересен. Что может рассказать сдержанному сибиряку изнеженный некогда москвич, сын интеллигентных родителей, воспитывавшийся в чужом доме, пока те решали свои проблемы? Что может такого поведать молодой старому, чего тот ещё не знал? Так Гришин думал довольно долгое время, пока Виктор не начал говорить с ним сам.
— Женат?
Алексей вздрогнул, поднял глаза на шедшего впереди старшего лейтенанта и помедлил, раздумывая над ответом.
— Да ни разу, вроде бы.
— И правильно, — винтовка на плече постукивала Тарасова по бедру и ему это, судя по всему, было довольно привычно. Шагал он широко, будто выступал вперёд перед танцем, уверенно, и держал одну руку на пряжке ремня. — Когда будешь искать себе невесту, не верь во всякую чушь насчет одной и единственной. Такого не бывает.
— Разве же, Виктор Михайлович?
— Да, — грустная улыбка невольно поразила Гришина. Виктор цокнул языком, остановившись и взяв в руки бинокль. Долгое время он изучал местность кругом, после чего дал отмашку следовать за собой. — Было дело.
К его немногословности быстро привыкали. Алексей замолчал, оглядываясь по сторонам. И правда, он ведь ни разу не не слышал, чтобы Тарасов говорил что-то о семье. Может быть, он просто волк-одиночка?
— А вы были женаты, товарищ старший лейтенант?
— Ты думаешь, откуда у меня седина? — и снова этот короткий, будто лающий смех, и взгляд больших синих глаз, блеснувших вдруг какой-то лукавинкой. Гришин посмотрел на его виски — там в волосы, цвет которым дала золотистая рожь, уже вплелись серебряные нити. — Баба вредная попалась. Зато какой красавицей была…
— Почему была?
— Так развелись. Надоели друг другу до ужаса.
Алексей не мог представить, чтобы Тарасов с его обаянием, которого он сам не замечает, с его красотой внутренней и внешней мог хоть одной женщине надоесть. Но после этих слов он почувствовал облегчение, будто гора свалилась с плеч.
Гришин стеснялся продолжать разговор. Он подумал, что неплохо было бы в сотый раз одобрить сказанное, согласиться, но выражать своё мнение по этому поводу… Нет. Только если Виктор сам попросит. Витенька… Называл ли его кто-то так теперь? Имел ли право касаться его сколько угодно, без мысли о том, что ему это не понравится? Алексей не знал. Ему бы хоть руку пожать ещё разочек, в объятия угодить в тот день, когда они возьмут Берлин — всё, более ничего он просить не осмеливался, а уж требовать бы и вовсе не посмел. Не тот он человек, чтобы требовать.
— Чего это ты, Алексей? — Тарасов усмехнулся, видимо, заметив, что он молчит.
— Ничего, — ответил Гришин, чувствуя, как пальцы сводит знакомой судорогой.
Не прошло и нескольких часов после их появления на месте, как Лёша заметил какое-то движение на пустынной улице, выходившей на маленькую площадь, за которой они наблюдали. Немцы. Кажется, двое, несли вёдра с водой. Слишком беспечно немцы стали разгуливать по Сталинграду, неправда ли? До них каких-то двести метров, следом показался и третий, с оружием. У тех, впрочем, оно тоже имелось, прямо за плечами. Боятся. Знают теперь, на что способны русские солдаты.
— Спокойно, — Тарасов как всегда оставался невозмутимым. Солнце не показывалось из-за туч и это давало гарантию того, что блеск оптики не выдаст их.
А Гришин не мог быть вот таким — спокойным. Он не сказал ни слова, вцепившись пальцами в винтовку так, словно ни за что в жизни выпускать не хотел. Учения. Вспомнить учения. Он делал это раньше. Он знал, как делать.
Немцы оказались совсем ещё юными парнишками, забранными прямо из школ — на лице только легкий пушок вместо жесткой седины, да и стал бы опытный солдат останавливаться посреди улицы передохнуть, даже с тяжелыми вёдрами? Главная их ошибка. Гришин внимательно следил за ними, относил прицел то к одному, то к другому, и думал, по какому ударит первым Тарасов. Может быть, по тому детине с карабином? Или по другим двум?
Спросить он не успел. К правому боку вдруг прилило тяжелое тепло — как если бы кто-то прижался к нему, пытаясь согреться. Это не было чем-то неприятным. В тот же миг до него дошло — это ведь Виктор. Виктор рядом, это его рука сейчас лежала на сгибе его локтя и медленно, осторожно, будто боясь спугнуть, двигалась к кисти, к пальцам, тем, что готовы нажать на спусковой крючок. Гришин затаил дыхание, безуспешно пытаясь унять дрожь — если сейчас из-за его волнения всё сорвется, разве станет Тарасов после этого относиться к нему лучше? Лейтенант раскрыл его волнение. Разливающийся по телу жар оттого, что человек, который столь симпатичен, так близко, мешал думать. Удерживать в прицеле фашистов стало труднее и Лёша слабо дернулся, как бы намекая на то, что справится и сам.
Но рука не исчезла.
Гришин видел перед собой только улицу и немцев, однако мог до самых мельчайших деталек описать пальцы старшего лейтенанта. Сильные, мозолистые от частого обращения с оружием, рубцы прямо на костяшках — неровные, где-то по два или по три, заметные, белевшие, когда Тарасов сжимал кулак.
— Спокойно, Лёша, — услышал он голос Виктора и закусил губы, целясь в третьего немца. Рука напарника направляла, горячая и успокаивающая. Его тепло такое ощутимое — будто он лежал сверху.
Стыдно за слабость и дрожь перед ним. Стыдно, что всё раскрылось именно таким образом, но поделать ничего нельзя и Гришину уже не до того. Если бы он верил в бога, он поблагодарил бы его за то, что Виктор Михайлович сейчас здесь.
— Я сам хочу, товарищ лейтенант, — шепнул он негромко. Немец стоял, открытый и незащищенный. Хоть сейчас бей в сердце.
Алексей шумно вдохнул. Секунду. Ещё хотя бы одну секундочку.
— Стреляй, — будто эхом донесся до него голос Тарасова и их пальцы одновременно надавили на спусковой крючок винтовки. Гришин увидел, как осело на землю тело, выронив ведро, и стал спокоен.
Никто из немцев не выбрался в тот день с площади живым. Так было вначале.