ID работы: 6180002

Когда выпал снег

Слэш
NC-21
Завершён
811
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
1 103 страницы, 114 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
811 Нравится 1756 Отзывы 249 В сборник Скачать

Часть 83

Настройки текста

Я шёл по выжженному краю Каких-то сказочных дорог. Я что-то думал, что, не знаю, Но что не думать — я не мог. И полумёртвые руины Полузабытых городов Безмолвны были, как картины, Как голос памятных годов. Я вспоминал, я уклонялся, Я изменялся каждый миг, Но ближе-ближе наклонялся Ко мне мой собственный двойник. И утомительно мелькали С полуослепшей высоты, Из тьмы руин, из яркой дали, Неговорящие цветы. Но на крутом внезапном склоне, Среди камней, я понял вновь, Что дышит жизнь в немом затоне, Что есть бессмертная любовь. ©

Человек в маске черепа растаял в потемневшем стекле. Остановившись, Сергей испуганно замотал головой, пытаясь понять, куда он мог деться. Ясно было одно — по ту сторону ресторана его больше нет. И в тот момент, когда Безруков сделал шаг назад, быстро облизывая пересохшие губы, тёплая сухая ладонь накрыла его рот. От неё исходил какой-то сладкий аромат, совершенно незнакомый, но Сергей знал, что это Меньшиков. Упав с кровати, поэт проснулся. Задыхаясь, он вскочил на ноги и, прямо как во сне, взволнованно замотал головой. Совсем не сразу Серёжа понял, что находится уже не на пароходе, а в своём домике. Было светло, за окном только-только начал теплиться рассвет, но луна ещё не погасла. Безруков устало опустился на кровать и закрыл ладонями пылающее лицо. Ему было жутко. Этот странный сон был таким реалистичным, что отличить его от яви было невозможно. — Пошёл ты к чёрту! — заорал Сергей, испытывая неожиданный прилив ярости. Вскочив, он обвёл комнату озверелым взглядом: — Оставь меня в покое! Отстань же от меня! Ярость погасла внезапно, словно кто-то выключил лампочку. Опустив голову, поэт от души разрыдался. Всхлипывая и давясь слезами, Безруков осел на пол. Его плечи резко вздрагивали, слёзы обжигали щёки. Сергей чувствовал себя загнанным в угол. Это было дико, странно, парадоксально, но оказавшись на расстоянии от чекиста, Серёжа чувствовал себя не свободнее, а ещё более обречённо. «У тебя нет выбора. Или покончить с собой, или вернуться в Москву. Здесь ты не знаешь языка, живёшь, как жук в банке. Здесь тебе ещё хуже, чем было в России», — вдруг сказал внутренний голос. И Сергей не мог с ним спорить, потому что знал, что так и есть. Мозг находился в состоянии стресса, всё вокруг было ему чуждо, поэтому стихи не писались. Следовательно, время было потрачено впустую. Стоило же Безрукову подумать о том, что с его исчезновением все московские недруги возрадуются и начнут поливать грязью его стихи, празднуя ликвидацию мощного конкурента, как душу сковывала невыносимая ревность. Он не может отказаться от своей славы и всего того, чего добился своим талантом! Порывисто поднявшись, Серёжа заходил из угла в угол, нервно взлохмачивая и без того торчащие во все стороны волосы. Безруков не знал, что ему делать. Не хотелось признавать, что всё было зря, что он совершил очередную ошибку, сбежав. И ведь возвращение в Москву означало своего рода самоубийство. Меньшиков не спустит ему с рук случившееся. Он обещал, что если Сергей ещё хоть раз попытается удрать, дверь в литературный мир захлопнется перед его носом. Серёжа подошёл к столу и рухнул на стул. Чтобы хоть немного успокоиться, нужно было сделать запись в дневнике. Обычно это помогало снять некоторое напряжение. «В один из июльских вечеров двадцать седьмого года, когда сад заливался малиновым светом, к нам на дачу приехали друзья дяди: физик Глеб Каширский и математик Игнат Фурцев. День выдался жарким. К вечеру стало легче дышать. Так обычно бывало в середине лета. Уже пахло медовыми яблоками и солнце было мягче того, что дарит май и июнь. Я сидел на ступеньке, прогретой за день, и смотрел в ровное блёклое небо. Потом пересел в плетёное кресло. Тогда я думал о том, что небо видело слишком много. Оно неизменно наблюдало за всем происходящим на земле. От понимания, что небо видело, к примеру, юность моего дяди, мне становилось особенно грустно. Люди говорят, что всё приходит с опытом. Но мне было всего девятнадцать лет. Внешне. В душе же — не менее шестидесяти. В течение жизни меня не покидало ощущение, что я живу на земле уже очень долго, мне всё успело опостылеть. Я видел эту жизнь во снах. И поэтому всегда был не её участником, но наблюдателем. Я смотрел на всё, что происходило, со стороны. Должно быть, уже к девятнадцати годам я чертовски устал. — Прочти что-нибудь, Серёжа, — попросил дядя. Я прочёл: — Каток растаял… Не услада За зимней тишью стук колёс. Душе весеннего не надо И жалко зимнего до слёз. Зимою грусть была едина… Вдруг новый образ встанет… Чей? Душа людская — та же льдина И так же тает от лучей. Пусть в жёлтых лютиках пригорок! Пусть смёл снежинку лепесток!  — Душе капризной странно дорог Как сон растаявший каток. Все зааплодировали. Глаза их блестели. Ещё бы! Я был живой легендой, находящейся рядом. Они сидели на застеклённой террасе и пили кофе из белых чашек. Несмотря на то, что революция приравняла все сословия, дядя Ваня продолжал жить «по-буржуйски»: у него была прислуга, он любил чинные застолья и чаепития, с длинными рассуждениями о том «как было», «как стало». В этих беседах было что-то успокаивающее. Мне нравилось слушать, но, как и всегда, не участвовать в обсуждении. — Будущее за наукой. У нашей страны нет другого пути, кроме научных открытий и научного лидерства на мировой арене, — говорил Каширский, любуясь солнечным светом, пролившимся, как цветочный мёд, по пышным булочкам. — Согласен. Религия себя изжила. Экономика ещё не скоро примет вертикальное положение. Наука — двигатель всего механизма советской махины, — согласился дядя. — Если раньше шли споры о Дарвине и Боге, то теперь и спорить не о чем. Создание мира — дело рук природы, которая подчинена науке и законам эволюции. — А ты что думаешь, Серёжа? — поинтересовался математик. Я повернулся, продолжая сидеть в плетёном кресле в тени вишен. — О создании мира? — Да. И о роли науки в прогрессивном развитии СССР, — улыбнулся Фурцев. — Я в этом не разбираюсь, — ответил я, вздохнув. — Нельзя мыслить столь узко, молодой человек! — воскликнул Каширский. Его пухлые щёки слегка заалели. — Пусть ты и великий поэт, это не означает, что не надо интересоваться другими сторонами мира. Я, например, хоть и всецело отдан науке, люблю философию и музыку. Особенно Брамса. — Я думаю, что… кто бы ни создал этот мир, он был настолько же прекрасен, насколько ужасен, — задумчиво сказал я. Мне пришлось слегка жмуриться, поскольку когда я повернул голову к учёным умам, на моё лицо легли лучи солнца, пробивающиеся сквозь зелень листвы. Я наклонился и сорвал длинную сочную травинку. — Почему ужасен? — удивился математик. — Насчёт прекрасного мне уж понятно — как-никак, поэты всегда видят красоту… — Потому что в этом мире надо крутиться, чтобы чего-то добиться, если нет яркого таланта или связей. Потому что поздняя осень такая холодная и мрачная, что страшно находиться в комнате без света. Потому что если выходишь в сумерках на улицу, то встретишь бездомных собак и стариков. Одиночество. В их глазах одиночество. Вы замечали когда-нибудь? — глядя на травинку, я медленно покручивал её в пальцах, словно обращался именно к ней. — Это всё ужасно. Но ранняя осень в своей кружевной позолоте, голубое хрустальное небо с волшебным фонарём луны, и бескрайний русский лес, мелькающий за окном, когда ты в дальней дороге, сидишь в купе, слушаешь стук колёс, рёв гудка, прислонившись виском к пыльному стеклу, а над лесом уже появился остроносый белый месяц, гремят ложки в стаканах… Это… прекрасно. За столом воцарилась немного неловкая тишина. Учёные переглянулись, я это знал. Им, наверное, было тяжело говорить с таким человеком, как я. Я называл лишь эмпирических данные и мыслил, по их мнению, абстракцией. — Старость — нормальное биологическое явление. Всё стареет, мой юный друг, — снисходительно сказал Фурцев. — Что же касается собак… это зависит от культуры человека. Ежели он не мерзавец, то никогда не бросит животное. Ты говоришь о конечном результате, а следует говорить о том, что приводит к нему. И, конечно, не забывать, о вариациях. Не все старики одиноки, ты не замечал? — Я вижу только тех, которым одиноко. Не знаю, есть ли другие. — Как по мне, так лучше покончить с собой, чем стать ни на что не способны стариком, обузой для близких, — с нотками брезгливости отозвался Каширский. — Сейчас, благо, можно не пугаться осуждения религиозных общин: «Самоубийство — страшный грех», — кивнул дядя. — А если после смерти что-то есть? Какая-нибудь… другая жизнь? — я внимательно посмотрел на мужчин, сидящих за столом. Все с бородами, в элегантных костюмах, а Фурцев ещё и в очках. Сразу видно — учёные или врачи. — После смерти есть только разложение тканей и скелетирование трупа, — ухмыльнулся Каширский. — Я имею в виду душу… Не тело… — Души нет. Но ты, Серёжа, слишком юн и романтичен, чтобы принять это, — в голосе физика звучало явное снисхождение. Я задумался. Пусть я никогда особенно не верил в Бога, со мной всегда, ежедневно и еженощно, было ощущение чего-то… сверх. Возвышенного. То, что выше тела и сильнее смерти. То, что не поддаётся законам физики. — Посмотрите, какие красивые цветы, — сказал я тогда, указав подбородком на дивные, яркие розовые, фиолетовые и багровые левизии, растущие в клумбе. — Разве же их чудесность и нежность можно исчислить вашими цифрами и теоремами? Из физического здесь только длина цветка, ширина бутона и лепестков. — Всё здесь физическое, — ухмыльнулся Глеб Давыдович. — Срок жизни левизии предопределён. Чтобы цветок не зачах раньше времени, его поливают. Но он всё равно умрёт. — И всё же… если этот цветок, который можно препарировать и разбирать на физические явления, заставляет душу трепетать, обволакивает её своей нежностью, и после этого я пишу стихи, то это уже не физика. Это нечто, не поддающееся законам всевозможных наук. И это глубже всех ваших теорий. Это больше, чем ваша физика. 14 июня, 1935 год. Прошло некоторое времени. Часа два. Поставив точку в предыдущей записи, я выпил стакан воды и сел у окна. Мне нравилось смотреть на то, как городок постепенно наполняется светом. Это напомнило мне об одном зимнем московском рассвете. Признаюсь, то время мне вспоминать очень тяжело. Я не хотел, но этот человек разодрал на мне пижаму, и взял силой. Он так сильно вколачивался в меня, что у меня кружилась голова. В эти мгновения в нём было что-то животное; он разрывал меня изнутри, а я, горячий после непродолжительного сна, лежал под ним, как податливая кукла. Его горячие и сухие губы ласкали мою грудь, посасывали соски. Прикосновения к эрогенным зонам заставляло меня стонать и содрогаться. Всё казалось нереальным, комнату заполнил розоватый свет. И сперва мне показалось, что это моё воображение. И лишь когда спинка кровати в последний раз ударилась о стену, а внутрь меня полетели сгустки семени, я смог повернуть голову и посмотреть в окно. Декабрьский рассвет был невероятно ярким. Я даже на мгновение ослеп. Пусть это дикость и в этом есть один сплошной диагноз, в тот момент я не подумал — почувствовал — мне было это предначертано. Словно я должен был встретиться с этим человеком и стать объектом его безумия. И, несмотря на отвращение к очередному изнасилованию, я испытал удовлетворение. Но не физическое, а моральное. Я подумал, что нахожусь на своём месте, там, где должен. И мне стало дурно от этого. Теперь, когда я вдали от этого человека, мне хочется вспомнить всё то, что я забыл или специально прогнал из сознания. Ведь, кроме воспоминаний, у меня ничего нет. Раньше я думал, что так прицепиться, как ко мне прицепился этот чекист, может только кто-то слабый, некий смешной влюблённый, который в любой пьесе классика в финале кончает с собой. Но этот человек совсем другой. Поэтому, помимо его безумия, меня удивляло то, что люди такого рода просто не должны быть безумны. Не должны, но… Он блестяще образован. Начитан, знает много языков. В обществе держится подобно офицеру девятнадцатого века — лишнего не болтает, уважает собеседника, не перебивает, не реагирует на провокации. Он остроумен — несмотря на мрачность, в которой он находится, когда мы наедине, в приятной компании он становится в меру улыбчивым, может пошутить. Ему ничего не стоит стать лидером в любом обществе, переключить внимание всех собравшихся на себя. Он делает это легко и просто, без волнения и усилий. Ведёт себя так свободно и раскованно, что это граничит с некоторой небрежностью. Ещё я заметил в нём такую черту: он не станет спорить, доказывая свою позицию. Этот человек не вступает в скандалы и не выходит из себя. Он держится с достоинством, его невозможно задеть. Кажется, что любая гадость просто отлетит от него, как мячик, брошенный в стену. Люди такого типа нравятся. Я уверен, что у него не было проблем в отношениях, выбирал он, а не его. У таких характерных людей, у которых помимо внутреннего содержания есть «лицо», всегда имеются поклонники. К чему я это пишу? К тому, что я до сих пор не понимаю, как он умудряется так ловко менять маски. Он оборотень. В обществе это солидный и харизматичный человек с блестящими манерами, а со мной он дикое животное, хотя я не хочу оскорблять животных этим сравнением. Он ужасен. Опасен. Немыслим. Непредсказуем. Живя рядом с ним, я жил в постоянном напряжении. И как же противно и волнительно то, что я, кажется, единственная его слабость…».

***

— Может быть, немного масла? Прекрасное, наисвежайшее, только что привёз фермер! — с благоговением произнёс торговец — худощавый сутулый еврей с огромным носом на вытянутом лице. Несмотря на свою внешнюю невзрачность, он приветливо улыбался и буквально горел от воодушевления, стоя за прилавкам. Сразу видно — человек любит свою работу. — Давайте, — улыбнулся Сперанский и положил пятьсот итальянских лир в блюдце для денег. — В субботу будут пирожки с брусникой, обязательно приходите! — оптимистично заявил торговец, кладя на прилавок кусок жёлтого сливочного масла в прозрачном пакетике. — Непременно загляну. Всего доброго. — Хорошего дня! Анатолий вышел из магазинчика и направился в сторону дома Сергея. Ему хотелось порадовать поэта свежими продуктами. За то время, что Сперанский пробыл рядом с Безруковым, он смог сделать некоторые выводы об этом человеке. Во-первых, Серёжа избалован и эгоистичен. Трудно сказать чем именно — Анатолий не так давно знал поэта. Но можно было предположить, что славой и вниманием поклонников. Он часто говорил капризно, сам того не замечая. Он думал только о своём комфорте, но при этом это происходило у него не менее естественно, нежели капризные интонации. Пусть каждый человек в какой-то мере эгоистичен — эгоизм Сергея был чрезмерен. Вместе с этим Безруков был эгоцентричен. И Сперанский не мог сказать точно, чего в поэте больше: эгоизма или эгоцентризма. Апостолу казалось, что второго. Во-вторых, в Сергее невероятным образом сочетались непосредственность и хитрость, юношеская наивность и мудрость. Сперва Безруков казался этаким «праздным юношей», который живёт только ради ярких впечатлений и внимания, но, стоило пообщаться с ним подольше, как оказывалось, что непосредственность Серёжи тесно дружит с хитростью. При желании он мог манипулировать и юлить. Ещё вчера он взахлёб расспрашивал о западном кино, театре и музыке, а сегодня мог уйти глубоко в себя, рассуждать о смерти и быстротечности прекрасного. В какой-то момент Анатолий поймал себя на мысли, что ему кажется, что в Сергее уживаются двое: уставший от всего старик и восторженный молодой человек. Когда в Серёже лидировал первый, он был нелюдим, задумчив, отказывался куда-то идти и оставался дома. Когда второй, он хотел посмотреть чуть ли не всю Италию, воровато оглядывался, боясь, что супруг поблизости, остро реагировал на жару, солнце, море. Был словно порхающая бабочка. В-третьих, Сперанский вдруг осознал, что испытывает к Безрукову симпатию. И вовсе не приятельского толка. Он стал ловить себя на мысли, что мог бы подарить Сергею счастье, покой, любовь… Анатолий не до конца понимал, как всё это работает, но чувствовал тепло в груди, когда Серёжа был рядом. Вот только как растопить лёд, который, безусловно, был в душе Безрукова? А помимо льда, там рана от этого безумного брака. Сперанский не знал и не мог знать, что именно происходило между ним и Меньшиковым, но «наверху» дали понять, что демон удерживает его силой. Этого Анатолию было достаточно, чтобы осознать, что поэт настрадался, и ему понадобится время, чтобы открыть своё сердце. С этими мыслями Сперанский дошёл до дома Безрукова. Остановившись на крыльце, он громко постучал. Мужчина решил, что на сей раз примет приглашение поэта и войдёт внутрь. Безруков отворил дверь. Выглядел он плохо: бледный, а щёки красные, как и веки. «Плакал?» — подумал апостол. — Доброе утро. Я принёс тебе немного еды. Свежей, фермерской, — сказал Анатолий и приподнял толстенький бумажный свёрток. — Если бы доброе, — пробормотал Безруков и прошёл вглубь дома: — Проходи. Сегодня я никуда не пойду. Сперанский вошёл в дом и закрыл за собой дверь. Он оказался в просторной гостиной, справа находилась арка, ведущая на кухню. Сергей пошёл туда, Анатолий последовал за ним. — Как прошла ночь? — спросил апостол, кладя свёрток на белый обеденный стол. — Снились ужасы, — тихо ответил поэт, стоя у окна и глядя на лазурную гладь моря. — Сегодня, как и всегда, жарко. Да? — Да. Здесь не бывает холодов. Даже зимой вполне по-осеннему. Безруков обнял себя за плечи. После сделанной в дневнике записи, он слегка успокоился. Но мысли о том, что ему придётся вернуться, никуда не делись. И самое страшное — это Серёжа был вынужден признать — эти размышления не носили навязчивый характер, они были логичными. — Тебя что-то тревожит, — голос Сперанского был таким мягким и добрым, что Сергею вдруг захотелось рассказать всё, что накопилось в душе. Резко повернувшись, он посмотрел на Анатолия так, словно видел его впервые. С этим странным человеком явно стоило быть осторожным, в разговоре подбирать слова, а не плести что попало. — Мне кажется, я не смогу жить вдали от России. Ты сам сказал, что я смогу заявить о себе спустя время. Но ты не можешь сказать, когда. Может, это будет через сорок лет. Но самое ужасное — здесь мне ещё хуже, чем в Москве. Странно. Ведь когда я был там, я думал, что хуже быть не может, — замолчав, Безруков закусил угол губ, ожидая реакции своего спасителя. Тот медленно подошёл к Сергею и коснулся его локтя. Тонкие губы тронула лёгкая улыбка: — Тебе нужно время. Ты не привык к новой обстановке. И, конечно, придётся выучить язык… — Я не способен изучать языки. И мне здесь всё чужое. А я — чужой для этой страны, — покачал головой Серёжа. — Ты ведь понимаешь, что, если ты вернёшься, то опять окажешься в его лапах? — Анатолий против воли нахмурился. — Понимаю. Но из двух зол выбирают меньшее… Сперанский мог бы вернуть Серёжу назад — это не проблема. Но он чувствовал, что не сможет на это пойти, потому что этот взбалмошный поэт занял его сердце и мысли. «Что можно сделать?» — билось в мозгу. И вдруг пришло решение. Грубое, даже злое, но оно было способно разрубить все узлы. — Я знаю, как помочь тебе, — прошептал он. — Как? — в светлых глазах мелькнула надежда. — Пока что это секрет. Но, обещаю, я помогу тебе. А сейчас давай пить кофе? Ну не мог же Анатолий сказать, что уничтожит демона! Сергей был по-своему привязан к Меньшикову — это апостол уже понял. Он начнёт винить себя, и от плана придётся отказаться. Сперанский чувствовал, что несмотря на все невзгоды, что принёс Безрукову демон, тот не желал ему смерти. Следовательно, он ни о чём не должен знать. До поры. …Когда время близилось к четырём часам, на дороге, ведущей к морю, появилась фигура мужчины средних лет. Он был облачён в бежевый летний костюм, на голове — белая шляпа. И тогда Астарот и Олег поняли, что дождались «добычу». Они следили за апостолом с ночи. Сперанский защитил Безрукова силой, которая позволяла литератору оставаться недосягаемым для демона, но себя — нет. Да и откуда он мог знать, что Астарот вернётся из ада и найдёт Меньшикова для того, чтобы объединить силы против него? Такое даже во сне не могло прийти Анатолию в голову. Внутри у Олега всё трепетало. Мысль о том, что Сергей находится так близко, вон в том доме, который сейчас утопал в глубокой тени, заставляло мужчину дрожать крупной дрожью. Его раздирало на части от противоречивых эмоций. Хотелось убить Серёжу и вместе с этим упасть перед ним на колени, целовать его руки и ботинки, радуясь встрече. Отец Николай, притаившись в кустах, внимательно следил за Сперанским. Тот неожиданно остановился и, щурясь от сочного солнечного света, снял шляпу. Обвёл окрестности взглядом. — Кажется, он что-то почуял! — сипло прошептал Астарот. — Вижу, — отрезал Олег. Анатолий развернулся и пошёл обратно, в сторону дома, в котором, судя по всему, находился Сергей. — Пора? — шепнул Астарот. — Идём. Внутри Олега происходил настоящий пожар. Он хотел крови. Хотел убить Сперанского, вспороть ему брюхо, да так, чтобы кровь брызнула на лицо! Каждый час, проведённый без Безрукова, становился всё более невыносимым, хотя казалось бы — куда больше? Телом овладела жуткая слабость. Олег так долго не ел и не спал, что его физическая оболочка начала изживать себя. Каждый шаг давался с огромным трудом, каждый вдох сопровождался дикой болью в сердце, словно кто-то скользил по нему острым лезвием ножа, а в голове всплыли когда-то, очень давно прочитанные слова: «Кто расскажет про нас, про тех, кто одинок в любви? Мы жертвы одностороннего чувства. Мы проклятие мира любимых. Мы нелюбимые. Мы ходячие больные. Мы инвалиды».
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.