Дальними дорогами

R
Завершён
3447
94
автор
Severena бета
Фэндом:
Размер:
489 страниц, 173 576 слов, 33 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
3447 Нравится 1579 Отзывы 1590 В сборник

Глава 6

Настройки

«Хорошо в этой маленькой даче Вечерами грустить о тебе…» Александр Вертинский

* * * Раньше, давным-давно, Гольдман обожал Новый год. И в детстве, когда все родные собирались за праздничным столом, а утром под елкой обнаруживалась гора подарков — на всех-всех-всех. И в подростковом возрасте, когда единственным Дедом Морозом их семьи являлась мама, покупавшая мандарины и грецкие орехи, заворачивавшая их в золотую и серебряную фольгу и развешивавшая на елке пополам с конфетами. (Коробку с чудесными, старинными, еще довоенными елочными игрушками исчезнувшие за горизонтом родственники увезли с собой — как память.) И особенно тогда, когда в жизни Гольдмана появился Вадька, рядом с которым все праздники становились по-настоящему волшебными. Потом Вадима не стало — и Гольдман возненавидел Новый год. А потом умерла мама. С тех пор каждые новогодние каникулы превращались для Гольдмана в испытание. И он готов был молиться на школьное начальство, которое, совершенно не снисходя к слезным жалобам дезориентированного праздниками педсостава, начиная с третьего января (а нынче так получилось, что с шестого — ох и зря!), взваливало на них дежурную гору бумажной рутины и прочей непролазной фигни. Оставался собственно Новый год — и это было самое сложное. Обычно Гольдман старался запереться дома, никуда не выходить, не включать телевизор, дабы не смотреть никаких «Голубых огоньков» или даже утренних фильмов обожаемого Марка Захарова. И, разумеется, никаких елок. Так… внеочередные выходные. Можно поваляться на диване с книжкой, провернуть генеральную уборку, поразгадывать кроссворды. Выспаться на год вперед. Лишь бы ни о чем не думать. Лишь бы ни о чем не вспоминать. И ни о чем не мечтать. Гольдман давно уже не верил, что желания, накарябанные крохотными буквочками (вот, кстати, задача как раз для Блохина с его дурным почерком!) на обрывках салфеток и сожженные точнехонько под бой курантов, чтобы найти свой покой сначала в бокале с шампанским, а затем — в человеческом желудке, когда-нибудь да исполнятся. Не бывает этого. Выдумки. Романтические бредни. Сплошное мракобесие. Мертвых не возвратят. Живым не помогут. Зря только желудок портить и шампанское переводить. Последнее из желаний Гольдмана, написанных на обрывках бумажных салфеток, звучало так: «Чтобы Вадим вернулся». Вадим не вернулся. Гольдман посмотрел на жалкие обремки отрывного календаря: каких-то два листочка. Календарь на новый, тысяча девятьсот восемьдесят седьмой, дожидался своего часа в тумбочке. Было в этом обряде что-то странно-обреченное: наблюдать, как худеет щетинка листков на стене, как умирает год. Отрывные календари любила мама. Иногда зачитывала оттуда какие-нибудь дурацкие анекдоты или пыталась готовить по тамошним рецептам. Получалось всегда плохо, но, по всей видимости, вносило в ее довольно рутинное существование элемент внезапности. А может, имелось что-то еще, чего Гольдман вообще тогда не мог понять в силу своего не слишком разумного возраста. При отце календарей в их доме совершенно точно не водилось. Папа не потерпел бы такого вопиющего мещанства. В конце концов, он был натурой творческой. От отца в доме Гольдмана осталась гитара, и то потому, что мама категорически запретила выкидывать, как бы Лешка ни рвался искоренить это последнее напоминание о случившемся в их жизни катаклизме. А потом… потом рука не поднялась. Мама бы расстроилась, так ведь? Вот гитара и стояла в углу, обрастая ровным слоем пыли от одной генеральной уборки до другой. Гольдман часто задавался вопросом: почему папенька не взял с собой «верную подругу», как он ее называл, любовно оглаживая изгибы, покрытые глянцевым красным лаком? Бабуля Вера Моисеевна стукнула по столу сухоньким профессорским кулачком и велела не перегружать багаж? Просто отвлекся на предотъездную суету и забыл? Решил, что там купит новую — не чета прежней? Это были привычные мысли, и они уже давно не причиняли боли, всего лишь шли обыденным звуковым фоном, словно потрескивания на старой пластинке. Гольдман как раз сухой тряпкой старательно стирал с «верной подруги» пыль, когда в дверь позвонили. Он никого не ждал – тем более сегодня, тридцатого декабря. Школа изрядно удачно закончилась нынче утром вместе с педсоветом – и до пятого спокойно могла обойтись без Гольдмана. Юрка с головой занырнул в каникулы. Лизка гуляла на работе. Остальные знали, что перед визитом имеет смысл звонить, ибо хозяина квартиры вполне может не оказаться дома. Неужели у соседки снизу в очередной раз засорилась раковина на кухне? Это будет… ладно (привет Блохину!), полная жопа. Гольдман не слишком любил изображать из себя тимуровца. Хотя порой и выпадало такое счастье. Он элементарно не умел говорить «нет». Смиренно готовый склонить свою гордую, практически семитскую выю под тяжкое ярмо подневольного труда на благо ближнего, Гольдман потащился к двери, чтобы статуей пушкинского Командора замереть на пороге: за дверью стоял Юрка. И не один, а в компании порядком потрепанной авоськи, набитой рыжими мандаринами. Они восхитительно сияли в ячейках сетки и, казалось, освещали заплеванный подъезд сумасшедшим солнцем далекого Кавказа. Ошарашенный Гольдман отступил в квартиру, жестом приглашая Юрку пройти. Тот вошел, как-то странно потоптался в прихожей, раздеваться не стал – быстро сунул Гольдману в руки сетку с мандаринами. — Вот. Я… это… с Новым годом зашел поздравить. И вроде бы… подарок. Вы любите мандарины, Алексей Евгеньич? Гольдману почудилось, что какой-то свихнувшийся Дед Мороз с разбегу приложил его по голове мешком, полным подарков. После всего, что он понял про себя вчера. После принятого сегодня с утра решения держаться подальше — то есть хотя бы на расстоянии вытянутой руки. После дурацких, мучительно счастливых снов… Нужно было непреклонно заявить, что на мандарины у него аллергия. С рождения. А он не смог. Проклятая авоська с рыжими плодами пахла детством и притягивала взгляд, точно самый мощный в мире магнит. Да и лучше так, чем пялиться на Юрку. — Я люблю мандарины, — сквозь гул крови в ушах услышал он свой странный, будто надтреснутый голос. – Спасибо, Юр. А у меня для тебя ничего нет. Снегурочка застряла в пути. Юрка облегченно хмыкнул. Боялся показаться чересчур навязчивым? Ожидал, что пошлют далеко-далеко, прямиком пешком в страну Мандаринию? — Да мне ничего и не надо, Алексей Евгеньич. Я работал сегодня. Вот их и разгружал. И разрешили взять… два кило. Ну… в счет зарплаты. Один я Ленке отнес, а один… вот. Решил… праздник же… ну… Это было не просто мило. Это было, честно сказать, чертовски трогательно. — Чаю выпьешь со мной? В честь наступающего? Шампанское не предлагаю. — Да ну его! Чего там хорошего, в этом шампанском? Газировка кусачая. Нет, спасибо. Я на минутку забежал – поздравить вот. — Торопишься? – Гольдману на мгновение стало грустно, словно он уже и в самом деле мысленно наладился пить с Юркой чай на крохотной кухне вприкуску с «Подмосковным» батоном, щедро посыпанным сахаром. — Ага! – Юрка улыбнулся тепло и искренне. – Мы с Ленкой в кино идем. На «Новых амазонок», – тут он почему-то покраснел. – Говорят, отпадная штука. Гольдман про себя повспоминал, что ему известно о скандальном «отпадном» фильме (судя по отзывам: сиськи, много сисек и шуток ниже пояса, и при всем при том – тонкий польский юмор… м-да… недетский фильмец…), и осторожно полюбопытствовал: — А вас пустят? Там же «детям до шестнадцати»? — Ха! Попробовали бы не пустить! Нам-то как раз уже шестнадцать есть. При случае можем и паспортом в рожу ткнуть. Это прозвучало так высокомерно-гордо, как звучит аккурат в том самом «почти взрослом» возрасте, когда шестнадцать кажутся солидным жизненным рубежом и чуть ли не персональной «нобелевкой». — Миль пардон, сударь, — покаянно склонил голову Гольдман. – Привык общаться с детишками в школе. Страшно заблуждался. Прошу простить. Юрка рассмеялся. — Да что вы, Алексей Евгеньич! Все же понятно! По сравнению с вами… Неприятно царапнуло: «по сравнению с вами». Сразу захотелось возопить: «Мне всего-то двадцать шесть!» Гольдман мысленно усмехнулся собственной глупости. Вот что бывает, когда крыша отправляется в дальний путь. Будешь, как старый опереточный ловелас, доказывать мальчишке, что ты еще весьма «ого-го»? «Иго-го». Как там, в любимом кино: Видней мужская красота в морщинах И в седине, и в седине. И се-е-е-ди-не! Вместо этого он только восторженно сунул нос в авоську и блаженно, всеми легкими вдохнул запах Нового года. Вот так. И долой ненужные мысли. — Спасибо, Юр, что зашел. Очень вовремя. — Я думал зайти завтра. Но, во-первых, до завтра мои все сожрут. А во-вторых, вдруг вы куда-нибудь встречать уедете? — Ну и правильно подумал, — кивнул Гольдман. – На завтра у меня грандиозные планы! — С девушкой встречаете? – понятливо ухмыльнулся Юрка. — С ней, — глазом не моргнув соврал Гольдман. – На дачу поедем, будем шашлыки жарить, на русской печке валяться, хороводы вокруг елки во дворе водить. — Ну тогда… Счастливого Нового года? — И тебе, Юр. Пусть все твои желания исполнятся. Пожалуй, вот ради того, чтобы Юркины желания исполнились, Гольдман готов был снова писать на бумажных салфетках и глотать омерзительный на вкус серый пепел пополам с колючими пузырьками. — И ваши, — сказал с порога Блохин. Гольдман очень аккуратно закрыл дверь, а потом медленно стек по ней вниз, как последнее сокровище и единственный в мире спасательный круг прижимая к груди сетку с пахнущими праздником солнечными мандаринами. * * * К вечеру его так достали собственный душевный раздрай и пустая квартира, пропахшая чертовыми мандаринами, что он позвонил Лизавете. — О, Лешечек ненаглядный! Какими судьбами? Гольдман решил не огрызаться на от всего сердца ненавидимого «Лешечка», а вместо этого сдержанно спросил: — Привет, Лиса! Как дела? — Как сажа бела! — радостно отрапортовала подруга. — Жду наступления завтра, чтобы вдрызг нажраться. Повод, блин! — Одна будешь нажираться? Или в теплой компании? — Какие на фиг душевные теплые компании, Лешик? Кругом одни… дебилы. А ты? — А у меня предложение. Встречное. — Молчание на том конце провода стало заинтересованным. — Давай махнем к тебе на дачу. Елку нарядим. Шашлыки пожарим. А вот нефиг было врать так вдохновенно! Сам в результате проникся. — Там холодно, Леш. С осени не топили. Гольдман будто наяву видел, как Лизавета зябко кутается в свою любимую вязаную шаль. Несмотря на пышные «уютные» формы, подруга постоянно мерзла — что-то там с сосудами. Но Гольдмана уже «несло»: — А мы с утра приедем и протопим. У вас же там печка русская. И дрова дядя Петя всегда с осени в дом стаскивает. Так что возьмутся легко. А с мангалом я сам разберусь. Ну? Где твой здоровый дух авантюризма? — В Ленинграде остался, — буркнула Лизавета. — И там же сдох от тоски. — Лизка! — рявкнул Гольдман. — Отставить страдания! Давай диктуй список продуктов — я с утра за мясом на рынок сгоняю. Приедем — замаринуем, к ночи будет готово. — Разве что в кефире… — несмело проблеяла Лизавета. — В нем точно — долго не надо. Гольдман победно ухмыльнулся. «Война — фигня, главное — маневры!» — Значит, куплю кефир. Мысли быстрее. Жду звонка. Она перезвонила через полчаса. За что Гольдман среди прочего ценил боевую подругу, так это за пунктуальность. Он совершенно не терпел опоздания и опаздывающих. Список оказался не слишком длинным и по делу. Гольдмана касались, по сути, только шашлыки и спиртное, остальное Лизка взяла на себя. — Э-э-э… кстати! — в самом конце разговора вдруг спохватился Гольдман. — А тебя вообще завтра отпустят? День-то рабочий! (И не у всех, к несчастью, есть такое понимающее начальство, как многоуважаемая Вера Павловна, которая на сегодняшнем педсовете, не дрогнув ни единой складкой лица, обозначила тридцать первое декабря «методическим днем» и велела как можно тщательнее работать с бумагами на дому и заниматься самообразованием.) — Ха! — отозвалась Лизавета. — Тоже мне, проблема! Позвоню с утра Павлюку, скажу, что у меня месячные начались — не могу — умираю по правде. — Лизка! — слегка оторопел от подобной степени откровенности Гольдман. Среди его знакомых было много знатоков и любителей разговорного русского языка, даже две совершенно невоздержанных в слововыражении филологини, но иногда Лизаветина привычка проговаривать вслух довольно интимные вещи продолжала по-прежнему шокировать. — Мы, конечно, с тобой — задушевные подруги и все такое, но не забывай, что по сути своей я все-таки мужчина. — Тю-ю! — пропела, ничуть не смутившись, поганка. — Кончай трепыхаться на пустом месте, Лешик! У нас завтра две трети лаборатории будут от месячных страдать, включая самого Павлюка. После сегодняшней-то пьянки! Как полагаешь, чего это вдруг празднование Нового года устроили не в институте? Потому что там теперь — ни-зя-я-я! Ладно, я первая слиняла. Остобрыдли эти пьяные морды. И пьяные лапы, — добавила она, немного помолчав. — Разве Павлюк — не мужчина? — уточнил несколько запутавшийся в Лизкиных построениях Гольдман. — Мужик, — подтвердила Лизавета. — Поэтому назовет месячные «желудочным гриппом». Короче, Лешик, завтра в одиннадцать пятнадцать с Центрального вокзала идет электричка. Встретимся без пятнадцати под часами. * * * Тридцать первого декабря — день тяжелый. Даже если не требуется тащиться на работу. Зато сразу всплывает целая куча супер-неотложных дел, которые ни за что нельзя перенести хотя бы на одни сутки… С утра Гольдман рванул на рынок. Был у него там один полезный человек — мясник Лёва Ильягуев, доставшийся по наследству от растворившихся во времени и пространстве еврейских родственников. «А мясо надо брать только у Лёвы, — говаривала бабушка Вера Моисеевна. — Другие, сволочи, надуют — и глазом не моргнут». Уже совсем седой, но оттого не менее колоритный, пересыпающий свою речь то армянскими, то еврейскими словечками Лёва обрадовался Гольдману как родному и вытащил из-под прилавка совершенно роскошный кусок вырезки. — Держу для своих! Свежее — вчера бегало! С Новым годом, Лешечка! Мазлтов! Гольдман, знавший на языке семитских предков всего два слова: «Мазлтов!» («Поздравляю!») и «Лэхаим!» («За жизнь!»), отозвался со всем почтением: — И тебя, Лёва! — мясник почему-то ужасно обижался, когда к нему обращались на «вы»: «Что я – какой-нибудь зажравший поц, а не старый-добрый Лёва?!» — С Новым! Мазлтов! Окрыленный удачей Гольдман ухватил на рынке у «гостей с юга» несколько пучков зелени, которую просто обожал, на обратном пути заскочил в «Гастроном» за кефиром и прочими необходимыми подробностями, порадовался, что мамаша Лёли Заленской из его любимого девятого «Б», свято почитавшая традицию выражать благодарность учителям в сугубо материальном эквиваленте, как раз накануне с заговорщицким видом всучила ему завернутую в три слоя газеты «Правда» бутылку шампанского. Гольдман, само собой, предпочел бы что-нибудь менее дамское, но разжиться перед праздником приличным вином было практически невозможно, так что пришлось довольствоваться малым. А еще — двумя бутылками «Столичной», которые он героически урвал в винном отделе. «Лизка, кажется, собиралась надраться? Ну вот. Под «Северное сияние» — самое оно!» …Стылое нутро нежилого деревенского дома обволокло их леденящим душу холодом. После не слишком жаркой электрички и бодрой прогулки по честным минус двадцати хотелось тепла и уюта, а не борьбы не на жизнь, а на смерть с черным жерлом массивной русской печи. Минут десять понаблюдав за жалкими попытками Гольдмана разжечь в пасти этого чудовища огонь, Лизка констатировала, что он — «вопиющая бездарность», и велела идти вворачивать пробки и подключать холодильник. — Чтобы в нем греться? — клацая зубами, поинтересовался Гольдман, за что был награжден непередаваемо высокомерным взглядом, сопровождаемым насмешливой игрой дивных собольих бровей. Спустя пять минут Лизавета в очередной раз доказала, что «дело мастера боится»: в печке за железной заслонкой радостно потрескивал буйный огонь, на чугунине грелись два ведра воды — для готовки и уборки (воду Гольдман героически набрал из располагавшейся через дорогу колонки, едва не навернувшись от души на страшной даже на вид наледи), а холодильник «ЗИЛ», бодро урча, переваривал закинутые в него продукты. Вообще-то, Гольдман не являлся ярым поклонником зимних выездов на природу. Ему была чужда романтика постоянно нуждающейся в подкормке деревенской печи и ледяного уличного сортира. Он определенно предпочитал теплые клозеты. Но сегодня остаться дома означало бы оказаться наедине с самим собой, запахом мандаринов и собственными непутевыми мыслями. И чувством вины. Нет уж, лучше неотапливаемые удобства. — Лешк, баню заводить? — решительная и раскрасневшаяся от возни у плиты Лизавета выглянула на улицу, где Гольдман старательно расчищал дорожку от дома до беседки с мангалом. — Лиз, давай завтра. У нас и так — планов громадье. С баней мы с тобой точно до Нового года не дотянем. А вот завтра… выспимся, побездельничаем — и в баньку. Мы ведь здесь на два дня? — А то! Можем даже на три, если захочешь. Или на четыре. Завтра у нас что? Четверг? И-и-и… эх! Первое, второе… суббота и воскресенье. Отдохнем по полной! Надеюсь, в субботу тебя не ждут подвиги на благо родной системы народного образования, бедный труженик педагогического фронта? — Никак нет! Свободен, как рыба в полете! Гольдман залихватски махнул лопатой, отправляя очередную порцию снега в высокий сугроб. Работы ему нынче было — непочатый край. И… четыре дня, да! И лучше всего — провести их, засунув голову в тот самый сугроб — для тотального охлаждения мозгов. А что? Алексей Гольдман — почетный страус урало-сибирского региона! Когда дорожка оказалась прочищена, а снега покорены, Гольдман вернулся в дом, чтобы слегка подкрепить угасшие силы. Лизавета поставила перед ним самовар и целую тарелку бутербродов — с сыром и колбасой. Было очевидно, что подруга подошла к вопросу кормления своего единственного и неповторимого мужчины с полной ответственностью. — Щас спою! — сыто пробормотал Гольдман, укладываясь пузом кверху на широкую основательную лавку, собственноручно сколоченную Лизкиным отцом. — Разбуди меня, когда часы начнут бить двенадцать. — Эй! — Лизка шутливо замахнулась на него полотенцем. — Не наглеть! Тебе еще лампочки на елку наматывать и удлинитель в батянином хламе искать. А потом — шашлыки. Гольдман печально вздохнул. — Может, ну их — эти лампочки? Что за мещанская пошлость? А шашлыки завтра пожарим. Не поверишь, с этим окончанием четверти я нормально не спал уже недели три. — Вот и еще немного не поспишь, — подруга казалась совершенно неумолимой. — Не будь скотиной, Лешка! Я этого Нового года, между прочим, одиннадцать месяцев ждала! А еще ты обещал со мной напиться. Что я — одна напиваться буду? Учти, питье в одиночестве — верный путь к алкоголизму. А женский алкоголизм, как утверждают специалисты, неизлечим. — Лизавета-а! — Что «Лизавета»?! Я уже двадцать шесть лет «Лизавета»! А в эти снега ты меня вытащил — ты и развлекай! Пришлось вставать, разматывать елочную гирлянду с пластмассовыми лампочками-фонариками, которые, к счастью, весело горели и даже подмигивали вразнобой, нырять в сарайку (по совместительству — мастерскую), где дядя Петя складировал всяческое полезное в хозяйстве барахло, искать удлинитель, заодно едва не свернув с самой высокой полки непонятно зачем сберегаемый тут же остов древней настольной лампы, лезть на воткнутую в сугроб у растущей возле дома разлапистой ели опасно шатающуюся деревянную стремянку (Лизка мужественно страховала, придавливая верткую конструкцию всем своим немалым весом). Короче, оба развлеклись по полной. Зато елочка, до этого украшенная лишь россыпью снежинок, стала переливаться праздничными огоньками, стремянка отправилась обратно в сарай, а Гольдман с осознанием выполненного долга и слегка дрожащими от отступившего напряжения руками и коленками начал заготовку углей для шашлыков. В конце концов дрова в мангале радостно занялись, проиграв в неравной борьбе человеческим гению и упорству, Лизка нанизала основательно промариновавшиеся в кефире кусочки мяса на шампуры, и над участком поплыл волшебный, намертво связанный с летом, запах жарящихся шашлыков. Давно стемнело. Гольдман периодически совершал набеги в дом, чтобы глотнуть — совсем чуть-чуть, для сугреву — водчоночки и закусить хрустящими солененькими огурчиками, двухлитровую банку которых рачительная хозяйка не поленилась приволочь из города вместе со всеми прочими вкусностями. Когда кастрюля с шашлыками оказалась, наконец, стоящей посреди накрытого яркой клетчатой скатертью стола, в тесной компании тазика с «Оливье», тарелки с «Мимозой», вскрытой банки прибалтийских шпрот и дымящейся отварной картошечки со свежим укропом, часы уже показывали без пяти минут одиннадцать — самое время садиться за стол. Гольдман лишь понадеялся, что до полуночи не рухнет мордой в салат, сраженный усталостью и водкой пополам с новогодним «Советским» полусладким. Лизка выволокла из-под высокой, покрытой белым кружевным покрывалом кровати потертую красную коробку патефона и пачку старых пластинок. — Уповаю только на то, — произнес, сверкая от восторга глазами, Гольдман, — что это не речь товарища Сталина о проекте Конституции с записью аплодисментов на семи пластинках? — Увы! — притворно вздохнула Лизавета. — Музычка всякая. Ничего такого монументально-исторического. — А Вертинский есть? — Леш, ты прямо-таки свихнутый на этом своем Вертинском! Ну признайся: нормально, когда молодой современный мужик вместо рока слушает всяческое?.. — Старьмо! — подсказал Гольдман, вспомнив незабываемый новогодний вечер. — Вот. Старьмо — звучит чрезвычайно правильно. — Лиз, рок-то я тоже употребляю. — Ага. Когда я с магнитофоном в обнимку в гости заваливаюсь. У тебя даже магнитофона своего нет! — У меня отличная акустика, между прочим! «Вега-106» — это тебе не баран чихнул! А твой драный «Филлипс» с одним динамиком, тысяча восемьсот двенадцатого года выпуска, без слез просто слушать невозможно. — Толку-то от твоих динамиков, — оскорбилась за свою любимую игрушку Лизавета, — если ты на ней старые заезженные пластинки гоняешь. Спасибо еще, что «ребер» в хозяйстве не водится! Тут настал черед обидеться Гольдману. — Это еще почему? У меня, к слову сказать, ранние «Битлы» как раз на «ребрах» — папенькино наследство. И Элвис, кстати, тоже. И что-то еще. — «Что-то еще»! — передразнила Лизка. — Лешка, ты — мамонт. Нет, динозавр. Есть же ведь и современные барды, на худой конец! — Современных бардов я уважаю, — кивнул Гольдман, зачарованно перебирая тяжелые и плотные, в отличие от нынешних пластинок, «сокровища» в потемневших от времени коричневых конвертах. — И даже пою в подходящей компании. Окуджава там, Дольский, Городницкий… Кукин опять же… Галич… Но Вертинский… — Да-да, расскажи мне уже наконец про Вертинского! А то столько лет с тобой знакомы — до сих пор тайна за семью печатями. — Нет никакой тайны, — улыбнулся Гольдман, откладывая в сторону «Рио-Риту» и Ива Монтана. — Мама очень любила. Говорила, что Вертинский — мужчина ее мечты. Что она на его песнях отдыхает от пафоса отечественной эстрады. Он к ним приезжал в Каменск где-то в пятидесятых. Мамина мама в хорошем настроении напевала «кое-что из Вертинского». «Я — маленькая балерина… всегда нема…» Или: «Где Вы теперь? Кто Вам целует пальцы? Куда ушел Ваш китайчонок Ли?..» Жаль, я был совсем мелкий, когда бабули не стало. Так, вертятся в памяти какие-то обрывки. — И вправду — никакой тайны… — Лизка поднялась со своего места, подошла сзади, обняла за плечи мягкими теплыми руками, чмокнула в макушку. — Простой парень Лешка Гольдман. Ты еще там поройся. Может, и Вертинский завалялся. Я их сто лет не доставала. — Представляешь, когда-то я являлся счастливым обладателем полного набора бабушек и дедушек, а также папы и мамы. И совершенно этого не ценил. На Новый год в квартире было — не продохнуть. Даже специальная широкая доска за диваном хранилась — как раз на случай семейных сборин. Посадочных мест не хватало, так ее на два стула концами укладывали — и получалась скамейка. Вроде вот этой, вашей. Жутко, между прочим, неудобная штука. Задница потом ужасно болит... — все-таки, похоже, водки оказалось выпито слегка чересчур для хлипкого гольдмановского организма. Вот на жалость к себе и потянуло. На воспоминания о золотом детстве, чтоб их! — Лиз, мы за стол в этом году сядем, али как? Успеть бы уходящий проводить. — Давай включай музыку, а я пока салатиков в тарелки накидаю, — не моргнув глазом отозвалась Лизавета. Вот это и значит — принимать человека любым, со всеми его слюнями и соплями. И пьяными откровениями. Хотя сам Гольдман не считал себя пьяным. Он откинул крышку патефона, воткнул в гнездо сияющую металлическую ручку с залоснившейся от прикосновений многочисленных пальцев деревянной рукоятью. Бережно, чтобы не залапать не слишком чистыми руками и без того порядком исцарапанной черной поверхности, водрузил на покрытый мягкой бордовой тканью круг «Рио-Риту». Отвел в сторону иглу, а затем аккуратно опустил ее на край пластинки. Все эти простые, в сущности, действия вызывали у него острый приступ почти религиозного восторга. Чудо же! Никакого электричества, несколько энергичных вращений ручки — и неизвестно откуда возникает музыка. А на столе уже мерцали свечи в разномастных подсвечниках и переливались в их свете три разноцветных шара, повешенных на стоящую в голубой керамической вазе с отбитым краем мохнатую сосновую ветку. И когда только подруга успела соорудить этакую икебану? Шампанское открылось легко, без особых выкрутасов, и, шипя, полилось в стаканы с обнаженными красотками, которые Лизкин отец как-то раз приволок из заграничной командировки в пылу неконтролируемого увлечения загнивающим Западом. Изначально на красотках имелись купальники, прямо на глазах у изумленной публики плавно исчезающие под действием налитого в стаканы алкоголя. Постепенно способность одеваться и раздеваться была девицами напрочь утрачена, и они остались в чем мать родила, смущая взоры гостей своей ничем не прикрытой наготой. За что и оказались сосланы на дачу по приказу Лизаветиной матушки — женщины широких взглядов, но в некоторых вещах немного старомодной. — Ну — за уходящий! — решительно сказала Лизка, не дожидаясь, когда Гольдман раскачается на тост. — За все хорошее, что в нем было. Ведь было? Гольдман почему-то вспомнил Юрку и серьезно кивнул. Хорошее? Сколько угодно! Вкус «Оливье» после шампанского показался удивительно правильным. Хотя эстеты от кулинарии, скорее всего, с этим бы не согласились. Шпроты тоже удались. И «Мимоза» с картошечкой. А уж шашлыки! За поеданием дивно пахнущего сочного мяса они едва не пропустили наступление Нового года. Просто великолепно, что Лизавета сообразила положить рядом с сосновой веткой свои здоровенные, откровенно мужские наручные часы. — Эй, Лешка! Хватай стакан — и на улицу! Счет пошел на минуты! — Лиз, может, не надо на улицу?.. — Еще как надо! Бегом!!! Они успели. Елка мигала, ветер сдувал с крыши прямо на непокрытые головы колкий зимний снег, снежинки таяли на щеках и на губах, путались в ресницах. Гольдман начал считать вслух: — Три, два, один… Бум! Потом они с Лизаветой добросовестно отсчитали еще одиннадцать совместных «бумов», прежде чем радостно завопить в две глотки: — Ура-а-а!!! — С Новым годом! — провозгласил, осушив бокал до дна, Гольдман и от души поцеловал подругу во вкусно пахнущую праздником и морозом щеку. — С Новым, Лешик, — отозвалась Лизавета, возвращая поцелуй, и слегка потерлась носом о вылезшую к вечеру гольдмановскую щетину. — Счастья тебе. Пусть все сбывается! — И тебе — того же! Все обязательно сбудется, Лизонька моя. Вот увидишь! Потом они все-таки откопали в груде грампластинок одну с песнями Вертинского и, обняв друг друга, станцевали томный новогодний танец под шипящее «Над розовым морем вставала луна…» * * * Проснувшись часа в два уже первого января, Гольдман с удовольствием поздравил себя: аттракциона «заснуть мордой в салате» удалось благополучно избежать, равно как и прочих некрасивых выходок, за которые обычно бывает мучительно стыдно на следующий день. В доме было тихо — похоже, Лизка усвистала на улицу по каким-то своим — несомненно важным! — делам. Вставать не хотелось. Гольдман натянул на голову край одеяла и снова прикрыл глаза. По всей видимости, пробудившись, подруга успела подкинуть в подостывшую за ночь печку еще дров, и теперь те умиротворяюще потрескивали за чугунной заслонкой, а в комнате пахло сосновой смолой и совсем немножко — дымом. Точно как тогда, летом семьдесят восьмого, когда они с Вадимом окончили школу и поступили: Гольдман — в Универ, на физико-астрономический, а Вадька — в железнодорожный на ПГС. Лето выдалось откровенно хреновым — все время шли дожди, а температура болталась где-то вокруг двадцати градусов, то поднимаясь до «жарких» плюс двадцати четырех, то ныряя вниз — до плюс пятнадцати. Поэтому Гольдман страшно удивился, когда Вадим предложил: — Слушай, мои на неделю отбывают к маминой сестре в Пермь. Давай завалимся к нам на дачу? — Выращивать рис? — поинтересовался Гольдман. Сливаться с природой в такой непролазной сырости абсолютно не тянуло. — Дурак, — сказал обиженно Вадим. — Я соскучился — сил никаких нет. У тебя дома — мама, у меня — бабушка. А там — никого. Чтобы добежать до сортира, я тебе зонтик пожертвую. Против Вадькиного «соскучился» Гольдман оказался бессилен. Он и сам уже готов был на стенку лезть от невозможности остаться наедине. Мама проводила отпуск, полеживая на диване в обнимку с полным собранием «Человеческой комедии» Бальзака. Редкие поцелуи и обжимания на лестничной клетке и в полутьме коридора — при прощании — даже в расчет брать не стоило. Короче говоря, уже на следующее утро они бодро шлепали от железнодорожной станции по расклякшей от дождей проселочной дороге. Дача у Вернадских была не чета роскошным Лизкиным хоромам — обыкновенный садовый одноэтажный домик со стенами, оклеенными старыми выцветшими обоями в цветочек, и крохотной застекленной верандой, на которой умещались пара стульев, круглый стол со стоящим на нем электрическим самоваром и древний, еще дореволюционный, когда-то кожаный диван с подлокотниками-валиками и высокой спинкой. За окнами услаждал взор изрядно промоченный дождями участок — четыре сотки разнообразных грядок, над которыми, явно вопреки неудобному расположению в низине и глинистой почве, упорно трудилась тетя Надя, Вадькина мама. Единственное, что они с Вадимом тогда успели, едва переступив порог, это растопить печь, спасаясь от промозглой сырости и холода. А затем их накрыло. Что называется, «с головой». Целоваться начали прямо возле печки, в результате чего оказались на полу, на расстеленных по всему дому половичках, которые просто в невообразимых количествах вязала из разных тряпок Вадькина бабушка. Кончили оба почти мгновенно — всего-то от поцелуев и нескольких торопливых движений рук. Потом Вадим, ругаясь себе под нос, искал в комоде чистое полотенце, чтобы ликвидировать следы безобразия, мочил его под глухо брякающим рукомойником, приводил в порядок себя и Лешку, не забывая попутно припадать ласкающими губами к любому открытому участку кожи, до какого только мог дотянуться. Понятное дело, до кровати они добрались уже снова изрядно возбужденные. От одежды избавлялись судорожными рывками, словно от этого зависела их жизнь. Алексей опрокинул своего… опрокинул Вадьку на спину, принялся выцеловывать на нем карту собственного — одного на двоих — звездного неба. Вадька стонал и выгибался луком в его руках. Кровь билась в ушах сумасшедшими басами. Когда Лешкины губы привычно сместились вниз (терпеть уже не оставалось совершенно никаких сил), Вадим замер и резко отстранился, вывернулся из ладоней, как скользкий от пота дельфин. (Интересно, а дельфины вообще потеют? У Гольдмана было плохо с биологией.) — Стой! — Эм-м-м? — озадаченно промычал Алексей, пытаясь настигнуть исчезающую добычу и возвратить ее на законное место. Пылающую от недавних поцелуев кожу губ обжигало внезапным холодом. — Стой, тебе говорю! — Ва-а-адька! Ты садист! Новоявленный садист протянул руку и осторожно обвел шершавой ладонью Лешкино лицо: лоб, скулы, подбородок. — Леш… Тебе не кажется, что пора заканчивать с этим пионерским лагерем? Гольдман попробовал все-таки задействовать по назначению совершенно поплывшие мозги. — О чем ты, заяц? — Не зови меня зайцем! — тут же вскинулся Вадим, а Лешка улыбнулся. — Просто… у нас с тобой все время только ласки-сказки — и… ничего взрослого. Пионерский лагерь. А скорее даже — детский сад. Лё-ё-ёша!.. У Гольдмана мгновенно сладкой судорогой свело горло. Или это был испуг? Они и впрямь никогда не доходили до… самого главного, хотя были вместе уже полтора года — с девятого класса. Стеснялись. Боялись причинить друг другу боль. Да и, признаться честно, не знали — как. Ну и с условиями… осуществления грандиозных планов по большей части не складывалось. Как там говаривал мессир Воланд в «Мастере и Маргарите»: «Квартирный вопрос их немного испортил»? Так вот, квартирный вопрос — как выяснилось — зло вечное, можно сказать, сакральное. Разумеется, непосредственно в тот момент, на продавленной панцирной сетке Вадькиной кровати, Гольдман не мог вот так красиво формулировать и сыпать цитатами — он снова учился дышать, а организм, одновременно норовящий впасть в ступор и лопнуть от желания, яростно сопротивлялся данному, казалось бы, вполне естественному физиологическому процессу. Через сей дивный эмоциональный коктейль сумело прорваться встревоженное: — Леш… У тебя, что, приступ? — Нет, — наконец выдохнул Гольдман. — Просто малость... внезапно. Ты правда хочешь, чтобы мы?.. — Ага!.. — Вадька расплылся в совершенно счастливой улыбке. — Я тут и резиновыми изделиями номер два разжился. И крем для рук у матери позаимствовал. Леш! Пора. Не ждать же, в самом деле, когда нам восемнадцать стукнет. Так и сдохнуть можно… ну этим… — он все-таки покраснел, — девственником. — Заяц, — не мог не улыбнуться в ответ Гольдман, — после того, что мы друг с другом уже успели попробовать, вряд ли «девственники» — подходящий термин. Вадим насупился. Наверное, ему тоже не слишком легко дался данный разговор. Готовился, небось. Ночей не спал. А уж каким подвигом для довольно застенчивого Вадьки была покупка пресловутых «резиновых изделий»… — Тебе смешно, а я, между прочим, даже… клизму себе сделал. Вот. Гольдмановские глаза буквально полезли на лоб. — Ты… что сделал? — Леш, не будь идиотом. Анальный секс без клизмы — это дико неэстетично. Почему-то от подобного совершенно неромантичного замечания Гольдмана словно пробила молния — от макушки до пят — сильнее, чем от какого-либо, даже самого страстного признания в любви. Хотя бы и в стихах. Вадька… его Вадька!.. Черт! — Ты хочешь, чтобы я… — слова не подбирались. Тут не до стихов — в дебильное мычание бы не впасть. — Хочу, — тихо уронил Вадим. И это «хочу» подвело черту в сомнениях и обсуждениях. Отступившее было возбуждение шарахнуло, точно удар ногой под дых. Они никогда не планировали, «кто будет сверху», просто потому, что считали: это не важно. И не скоро. Там разберемся. Но Вадька, определенно, был более высоким, более сильным, более — с какой угодно точки зрения — мужественным, что ли. Гольдману казалось естественным, что он пожелает когда-нибудь подмять под себя своего мелкого любовника. Мысль о подчинении его, если честно, не пугала. Но и не возбуждала. В конце концов, это же был Вадим, человек, которого он любил — до замирания собственного и без того больного сердца, за которого это самое сердце отдал бы — случись такая необходимость — ни минуты не раздумывая. И каждую из почек. И печень — чего уж там мелочиться! Пусть будет так, как он захочет. Заяц… Пусть будет так, как ты захочешь! …Все равно в первый раз вышло… не очень. «Через жопу», — как метко заметил, шипя сквозь зубы, Вадим, пока совершенно ошалевший от произошедшего Гольдман носился вокруг с влажным полотенцем, периодически норовя поцеловать ту самую, пострадавшую в процессе, часть Вадькиного организма. То ли крем для рук не справился с поставленной перед ним задачей, то ли растяжка, которую дрожащими пальцами пытался осуществить Лешка «перед тем, как», оказалась недостаточной, то ли двигался дорвавшийся до своего персонального рая герой-любовник слишком резко… Во всяком случае, никакой особой радости их дебютное взрослое «вместе» Вадиму не принесло. — Никогда больше! Блин… — расстроенно пробормотал Гольдман, сцеловывая горько-соленые дорожки с Вадькиных щек. — Или снизу буду я. — Дурак ты, — скривил губы в некоем подобии своей обычной солнечной улыбки Вадим. — «Терпение и труд — все перетрут!» И вообще: «Повторенье — мать ученья!» Слышал когда-нибудь, бестолочь? Или тебе ближе: «Per aspera ad astra»? «Через тернии, — говоришь, — к звездам? Ну я тебе устрою звезды!» И ведь устроил! Ласкал, облизывал, целовал, прикусывал, не опасаясь в кои-то веки насчет следов (за неделю — сойдут!), сосал так, словно от этого зависела его жизнь, брал глубоко-глубоко в горло — впервые, кажется, ничего не боясь и не испытывая отрицательных ощущений. Что такое «рвотный рефлекс»? Ау! К звездам так к звездам! И Вадька взлетел, оставляя на гольдмановских плечах, на которые в процессе опирался руками, длинные царапины, в очередной раз доказывая, что он вовсе не зайчик, а огромная дикая кошка. И мурлыкал он после — совсем как кошка: — Леша… Лешенька… Лешечка… Ты мой любимый… Ты мой хороший… Наверное, настоящие мужики, те, которые не «пидерасы», никогда не произносят таких романтических бредней. Наверное, они предоставляют все эти постельные признания своим слабым женщинам. Но… Гольдман чувствовал, что и сам сейчас разревется от переполняющей душу нежности и какого-то невероятного понимания правильности происходящего. Разумеется, они воспользовались советом народной мудрости, касающейся повторения. И не раз — уже через пару дней, когда неприятные ощущения почти перестали преследовать травмированного Вадима. И, кстати, опытным путем выяснили насчет анального секса без применения клизмы — ну не нашлось в садовом домике данного полезного приспособления. М-да… Это было и впрямь неэстетично. С другой стороны, до эстетики ли, когда тело сводит сладкой судорогой от одной мысли о возможности быть вместе, быть ближе, чем просто рядом? И резиновые изделия спасали. В конце концов все получилось, как надо. Именно тогда Гольдман понял: если по-настоящему хочешь кого-то — тебе плевать на правила. Плевать на последствия. Плевать на то, что принято у прочих. Плевать! Вадька — его солнце, его счастье. Заяц… Почему-то потом, когда Гольдман мысленно возвращался в эту неделю, проведенную ими на даче у Вернадских, он в упор не мог вспомнить ни дождя, монотонно колотившегося о серый шифер, ни кастрюлек, которые приходилось расставлять по всей веранде из-за внезапно потекшей сразу в нескольких местах крыши, ни практически полностью ушедшего под воду садового участка, похожего на рисовые поля. Память настойчиво подсовывала картинки наполненных солнцем дней и плеск теплых морских волн — где-то у самого крыльца. И резвящегося в этих волнах дельфина.
3447 Нравится 1579 Отзывы 1590 В сборник
Отзывы (8)