Дальними дорогами

R
Завершён
3447
94
автор
Severena бета
Фэндом:
Размер:
489 страниц, 173 576 слов, 33 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
3447 Нравится 1579 Отзывы 1592 В сборник

Глава 7

Настройки

«Небеса расцвечены алмазами…» Александр Вертинский

* * * Целых три дня воспоминаний… Тогда, проклятущим летом восьмидесятого, он запретил себе вспоминать, заморозил любовь, как тушу мамонта в вечной мерзлоте. Может быть, когда-нибудь и раскопают вездесущие бородатые геологи это несчастное доисторическое чудовище. Но не сейчас. Пожалуйста, не сейчас! Каким-то антинаучным чудом мамонт выбрался из своей ледяной тюрьмы, оттаял и завонял. А потом к тому же принялся трубить, задирая к небу внушительный хобот. Словно все еще надеялся на что-то, глупая скотина! Гольдман добросовестно отработал обязательную празднично-дачную программу: пару раз сходил с Лизаветой в баню, где подруга с истовостью шамана, изгоняющего злых духов, охаживала березовым веником его тощие бока; намотал положенное количество километров, неторопливо прогуливаясь по единственной деревенской улице; внимал хрипящему патефону; читал прихваченных с собой Стругацких (даже в очередной раз сентиментально всплакнул над финалом «Трудно быть богом»); трижды в день раскочегаривал самовар, бросая в него для растопки сухие колючие сосновые шишки, тоненькие золотые щепки-лучинки и используя вместо меха старый кирзовый сапог; вечерами выслушивал Лизкины жалобы на ее неудавшуюся личную жизнь и покорно подставлял воображаемую жилетку под горький поток неостановимых, пусть и слегка пьяных, женских слез. И изо всех сил старался не думать, не вспоминать. Напрасно. У тщательнейшим образом запертых в душЕ воспоминаний сорвало стоп-кран, и бороться с ними стало попросту невозможно – как с тем мамонтом, когда он всей своей мохнатой тушей ломится к одному ему ведомой цели. Призраки прошлого окружили Гольдмана, и почти все его силы уходили на то, чтобы хотя бы не разговаривать с ними вслух. А то, чего доброго, струхнувшая не на шутку Лизавета могла бы сдать его в заботливые руки самых гуманных в мире психиатров. Иногда он, правда, все-таки пугал ее, внезапно застывая в самый неподходящий момент, словно глядя куда-то внутрь себя темными немигающими глазами. — Леш, ты еще с нами? – озабоченно интересовалась подруга. И он, когда вопрос наконец доходил до пребывающего совсем в иных сферах сознания, на автомате отвечал: — Да. И, разумеется, нагло врал. Удивительно, но истинным счастьем в эти дни была возможность в одиночестве растапливать баню. То ли тамошняя печь за что-то испытывала особую благосклонность к Гольдману, то ли просто его навыки розжига чуть улучшились по сравнению с днем прибытия, то ли некий ангел-хранитель, в которого он, кстати, ни на секунду не верил, стоял у него за плечом, но все получалось как надо: занимались веселым пламенем дрова, раскалялась почти докрасна каменка, отдавая сухой, обжигающий легкие жар, проступали на досках парилки горячие капельки липкой смолы. И это было только его время – его и Вадьки, так как чуткая Лизавета не вмешивалась в сложные взаимоотношения Гольдмана и бани, а больше ситуация и вовсе никого не касалась. …— Леш, что будет дальше? — почему-то у них сложилось так: Вадька — сильнее, а Лешка — умнее. Заковыристые философские вопросы — это по его душу. — Много чего будет, заяц. Мы выучимся, отработаем по распределению, наберемся опыта и уедем куда-нибудь, где нас никто не станет трогать. — В Израиль, к твоим родичам? — Вадим был единственным, кому разрешалось топтаться по самой больной гольдмановской мозоли. Даже мама старалась обходить эту тему стороной. Гольдман зло сплюнул. — На хрена нам сдались эти жидовские морды?! — Гольдман, вы антисемит! — хихикнул ни разу не испугавшийся Вадим. — Кстати, не знаешь, как там у них отношение к «голубым»? — Хреновое отношение, друг мой. Нет, Израиль — не наша стезя, можешь и не мечтать. — Там тепло, — упрямо сказал Вадим. — И придется учить иврит. Ни за что! Губы Вадима успокаивающе прошлись по шее, пощекотали впадинку ключицы. — Леш, если ты их так ненавидишь, почему не взял фамилию матери, когда паспорт получал? Чтобы уж наверняка? — Заяц, потому что менять фамилию Гольдман на фамилию Непейвода, это… — Шило на мыло? — понятливый Вернадский! — Точно! Потом, словно авансом за обещанное себе же самим прекрасное будущее, были поцелуи — взахлеб — и торопливое слияние тел — тоже взахлеб. Времени всегда катастрофически не хватало: вот-вот должна прийти с работы мама, к семинару на завтра требуется перелопатить просто Гималаи литературы, Вадька опаздывает в секцию на тренировку (Гольдман карате давно забросил, а друг — нет, брал призы на соревнованиях, честно заслужил свой черный пояс, собирался на чемпионат в Ташкент). Лешка сходил с ума, глядя на сильную, прямо-таки невероятно красивую спину Вадима, который прогибался под ним, играя мускулами, постанывая сквозь закушенную губу — звукоизоляция в современных квартирах была ни к черту. Эту спину хотелось гладить, целовать, даже кусать, оставляя несмываемые метки, знаки принадлежности: «Мое! Мое!» Жаль, на последнее он решиться все-таки не смог: мало ли где пришлось бы раздеваться Вадиму! …Гольдман провел по губам тыльной стороной ладони. Губы до сих пор помнили солено-горький, терпкий привкус Вадькиного пота — так, будто это было вчера. Восемь лет… Неужели этот дурацкий разговор состоялся целых восемь лет назад? И уже шесть с лишним — как нет Вадьки. Совсем, нигде нет. И никогда не будет. * * * Унылыми, мелкими дождями плакал уходящий июль, удивительным, почти мистическим образом похожий на тот, когда они с Вадимом впервые стали по-настоящему близки. Под праздничный рев Олимпиады страна простилась с Высоцким — трагическим бардом эпохи. «Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!..» Все это было для Гольдмана совершенно не важно, мимо. Тем летним днем, так напоминающим осенний, он провожал Вадьку в самый последний путь. Отчаянно хотелось поверить в этот путь — белой дорогой, куда-нибудь туда, вверх, за полог нависших над Ивановским кладбищем свинцовых туч, в пронзительную синеву. Из Вадьки бы получился хороший ангел. Прекрасный. Ангел-хранитель. Жаль только, Гольдман не верил ни в бога, ни в ангелов. Особенно теперь. Стараясь не моргать и не дышать слишком глубоко, он молча смотрел, как опускали в могилу гроб; как кричала и билась в руках державших ее женщин тетя Надя, Вадькина мама; как потом, вырвавшись, она обнимала ржавые влажные комья глины, засыпанные алыми гвоздиками; как оркестр играл траурный марш, и перешептывались между собой незнакомые люди с одинаково-больным выражением глаз. В какой-то момент вдруг приблазнилось, что это не взаправду, что сейчас подойдет Вадька, положит на плечо руку, улыбнется своей ясной, солнечной улыбкой и скажет: — Эй! Ты чего тут стоишь? Пойдем уже, холодно. И они пойдут, обняв друг друга за плечи, торопливо и совершенно бесшабашно целуясь на ходу, впервые от души наплевав на тех, кто, приоткрыв от возмущения рты, будет потрясенно следить за ними издалека. …Затем некий хмырь из родственников, взявший на себя обязанности распорядителя, в меру скорбным голосом пригласил всех в автобус, чтобы ехать на поминки. И Гольдман понял: никакого Вадьки рядом нет, а он сам стоит и улыбается, как последний дебил, посреди стремительно пустеющего кладбища. Нужно было двинуться вместе со всеми к автобусу, но длинная и влажная, словно водоросли, трава путалась в ногах, горько плакал не желающий расставаться дождь, да налетавший время от времени ветер настойчиво шептал в ветвях, уговаривая остаться. Здесь. С Вадькой. Буднично, точно на старую раскладушку, улечься на освободившийся от истеричных объятий тети Нади могильный холм, прижаться щекой к податливой, специально созданной для пальцев влюбленного гончара глине и наконец-то выспаться от души. И даже, если повезет, заснуть навсегда. «Я с тобой, заяц. Я с тобой…» На какой-то момент показалось, что заснуть навсегда — это совсем легко. Надо всего-навсего не захотеть просыпаться. А Гольдман и не хотел. Удержала его от этой болезненно-страстной глупости мысль о маме. Мама одна не справится. Да и хватит уже с нее античных трагедий. И Гольдман пошел, почти побежал к терпеливо дожидавшемуся его маленькому грязно-белому автобусу. * * * — Лиз, у тебя тут в сарае стоит старая лампа. Не в курсе, у дяди Пети на нее имеются какие-то далеко идущие планы, или же так, «шоб було»? — Лешик, тебе зачем-то понадобилась эта хрень?! — казалось, подруга вот-вот лопнет от счастья. — Возьми ее, Христа ради, родненький! Ты же знаешь: наш папа — самый настоящий Плюшкин. Убеждена, что где-нибудь тут закопан ящик с надписью: «Веревочки, непригодные к употреблению». Сарайка скоро рухнет от его барахла. Гольдман улыбнулся, слушая темпераментную речь. Все-таки замечательно, что воспоминания накрыли его сейчас, когда рядом пребывало это до безобразия жизнерадостное существо, а не двумя днями после, когда он снова занырнет в свое привычное одиночество. Попробуй возле Лизаветы погрузиться в черный омут депрессии! Вытащит за уши да еще и напинает как следует — в виде профилактики. — Возникла идея подарка на Новый год для одного хорошего человека. Очень нужно, Лиз, правда. — Хорошего человека? — выражение лица подруги мгновенно сделалось донельзя подозрительным. — Ну-ка, ну-ка! С данного момента, пожалуйста, поподробней! — Это не то, что ты думаешь! — поспешно открестился Гольдман. — А что я, интересно, думаю? — Ты думаешь, — обреченный вздох, — что у меня наконец-то появилась личная жизнь. Но это не так. — Никакой личной жизни? — Абсолютно. — Поклянись самым дорогим, что у тебя есть! — неумолимо потребовала Лизавета. Гольдман сделал честные глаза. — Клянусь своей зарплатой! Нет, ну в самом деле! Какая из Блохина личная жизнь? А вот отдариться за мандарины — просто святой преподавательский долг. — Она у тебя такая маленькая, что ты ничем не рискуешь! — Не скажи! Без нее-то и вовсе никак. — Ох, Лешка, что-то ты темнишь! — Лиза-а-а! — терпение Гольдмана с треском лопнуло. — Это мой ученик. Девятый класс. Что я, по-твоему, конченый извращенец — на детей бросаться? — Бросаться — не бросаться… А симпатичный он, твой девятый класс? — Боже! Дай мне силы! Какая, к свиньям, разница, если я с ним не имею ничего общего, кроме дополнительных занятий?! — И подарков на Новый год… — Черт! Лизка, я тебя сейчас убью! Он. Приволок. Мне. Мандарины. Нужно сделать ответный подарок. Хороший парень — вот и все. — Мандарины? Учителю? Да это уже подлинная страсть! Гольдман и сам был не рад, что затеял данный разговор. Наплевать на лампу! Нашел бы подходящий раритет у кого-нибудь в городе. Купил бы, в конце концов! Все спокойнее, чем связываться с этой гадюкой злоязычной. — И меня еще спрашивают, почему мне не нравятся девушки! Если даже лучшие из них… — Да ладно! Мы же с тобой образованные люди. В твоем, Лешечка, случае девушка может быть абсолютным идеалом, но ты все равно сохранишь по отношению к ней полнейшее равнодушие. Ничто, так сказать, не дрогнет. Обыкновенный сбой в генетической программе. Планета борется с перенаселенностью. — Расскажи это китайцам! Про перенаселенность. — Ша! — внезапно прекратила сопротивление Лизавета, и на мгновение наступила тишина. — Забирайте свою драгоценную лампу, честно отбитую в бою у злобного дракона, мистер Бильбо Бэггинс! Пусть ваши тайны останутся при вас. Не мое это дело. Гольдман облегченно выдохнул. А потом решил уже идти до конца в своей кладоискательской наглости и выбить у странным образом помягчевшего дракона еще кое-какой реквизит. — А у тебя, случайно, нет в хозяйстве такой большой жестяной банки с крышкой? * * * Идея с лампой принадлежала Вадиму. Это он однажды, еще в восьмом классе, сказал: — Леш, ты же свихнутый на звездах! Почему у тебя до сих пор нет своего звездного неба? — Да где же его взять? — развел руками Гольдман. — Только то, что над головой. — Над головой — фигня! Оно, понимаешь, конечно, классное, но — для всех, — высокомерно дернул щекой Вадим. — А тут все дело в личном владении. Ладно, не переживай! Я тебе подарю. И подарил. С тех пор Гольдман стал обладателем своего собственного звездного неба. А когда Вадька умер, Гольдман вынес его подарок на помойку — не нужны оказались ему личные звезды. Погасли. Правда, в грязный вонючий контейнер засунуть это рукотворное чудо он так и не решился — поставил рядом с мусоркой, как ставили не выдержавшие испытания ремонтом кухонные шкафчики, впрочем, вполне пригодные для использования в садах, или старые, но еще бодрые, хотя и напрочь вышедшие из моды босоножки. Вечером вынес, а утром лампы уже не обнаружилось на прежнем месте. И Гольдман отстраненно подумал, что теперь у кого-то незнакомого появится свое собственное звездное небо. Такой вариант развития событий ощущался закономерным. Правильным. Кстати, вот об этом совершенно неприлично-истеричном шаге он после никогда не жалел. У него остались воспоминания. И сны. За невозможностью большего их было абсолютно достаточно. — Лиз, а черная краска найдется? — Лешк, ну ты как в той присказке: «Дай воды напиться, а то так есть хочется, что переночевать негде!» — Но небо же черное… И краска нашлась, и банка — во всех отношениях роскошная: здоровая (аккурат под остов настольной лампы), жестяная, цилиндрическая, с изображением на алых боках марширующих матроса, рабочего и красногвардейца в буденовке и надписью крупными золотыми буквами: «Октябрь. 50 лет». Замазывать такую красоту представлялось почти святотатством, но Гольдман оказался неумолим: нынче речь шла совсем не о революционных звездах. — Мама меня убьет, — в полный голос причитала Лизавета, вытряхивая из металлического чуда остатки муки и пересыпая их в обычную трехлитровку с неудобной пластмассовой крышкой. — Я тряпка! Жалкая безвольная тряпка! — Ничего подобного, — ласково шепнул ей в затылок Гольдман. — Ты настоящая боевая подруга. В горе и в радости. Но успокоить Лизавету было не так-то легко. — Леш, ну почему бы тебе не взять вон ту, квадратную? Их хотя бы много. Вон, смотри: «Мука», «Сахар», «Крупа». — Лиз, ну где ты видела квадратное небо? — А что, оно, по-твоему, круглое? — противным голосом главной школьной кривляки проныла «боевая подруга». — Кто тебя учил, двоечник? — Что ты знаешь о художественной условности, поклонница современного андеграунда? Закончилось все, как и всегда, победой железной (то есть жестяной) логики и суровой правды жизни: все равно те, что квадратные и в горошек, на старый остов лампы попросту не налезли бы. — Красить будешь на улице! — Там холодно. — Ничего, не замерзнешь. — Краска не ляжет. Не рассчитана она на такие температуры. — В доме вонять не дам! — Лизавета была непреклонна. — Подключи в сарайке обогреватель. Только ненадолго. Он у нас настоящий зверь: стоит лишь включить — и через полчаса вся деревня окажется без электричества. Гарантировано. Пробки вышибет к едрене фене. Он уложился в двадцать минут. И рука его не дрогнула, когда рабочий, матрос и красногвардеец вместе с золотом надписи «Октябрь» и круглым, почти зеркальным донцем скрылись под одним, а на следующий день — и под вторым толстым слоем черной масляной краски. После Гольдман, как заботливая курица, кудахчущая над своим яйцом, каждые пятнадцать минут на чуть-чуть включал проклятый обогреватель, чтобы ускорить процесс высыхания. Зато потом осталось из тех же неисчерпаемых дяди Петиных запасов раздобыть устрашающе-острое шило и наколоть на банке татуировку в виде карты звездного неба. Память услужливо подкинула звездный облик южного полушария. Когда-то давно он выучил его наизусть. Дева, Весы, Центавр, Южный Крест... Южный Крест там сияет вдали, С первым ветром проснется компас. Бог, храня корабли, Да помилует нас! Да помилует нас… Водолей, Дельфин… Единорог, Большой Пес… Заяц… — Смотри, Лешка! Это я. — Почему ты? — Ну ты же называешь меня зайцем. Вот и будет тебе мой портрет — всегда перед глазами. Чтобы помнил. Так и вышло: Вадьки уже давно нет на свете, а созвездие до сих пор перед глазами — под сомкнутыми веками. Тоже своего рода татуировка. * * * Домой они выдвинулись вечером в субботу. Во-первых, закончились продукты, а сельский магазин, разумеется, в праздники не работал, хотя на дверях было написано: «1, 2 января — праздничные дни», — и ни слова про третье января. Но, как говорится: «Кто празднику рад, тот в два дня не уложится». Во-вторых, закончились темы для разговоров: Лизка устала страдать и язвить, а Гольдман — отбиваться от ее ехидных подколок по поводу «таинственного Юрия Блохина». В-третьих, достал неотапливаемый туалет и отсутствие душа. Гольдман признался сам себе, что не слишком-то любит баню. Отчий дом встретил его вездесущим запахом мандаринов, которые так и не удосужились за это время ни усохнуть, ни испортиться — так и лежали вызывающе-праздничной россыпью на столе. «Нужно было взять с собой, — грустно подумал Гольдман, блаженно прикрывая глаза и втягивая носом горьковатый цитрусовый аромат, в то время как ярко-рыжие кусочки шкурки легко отделялись и падали к нему на колени. — Мы бы с Лизаветой их за прошедшие дни вдвоем резво уговорили. А теперь вот…» Оставленные дома за полной бесперспективностью мысли нахлынули с новой силой, словно разбуженные проклятым запахом и общей атмосферой родной квартиры. Все это чрезвычайно напоминало какой-то ужасный мистическо-географический заговор: на Лизкиной даче он никак не мог избавиться от мыслей о Вадиме, дома — о Блохине. Переселиться, что ли, в подвал? Интересно, какие еще нездоровые фантазии навеет ему тамошняя вечно протекающая канализация? Гольдман сжал пальцами рыжую пупырчатую корку, чтобы выдавить чуть-чуть едкого сока и каких-то там весьма полезных, по слухам, эфирных масел, и изо всех сил потер ею свое запястье — вместо отсутствующих в его простом быту французских одеколонов. Почему-то ему казалось, что мандарины пахнут Юркой. (Или новогодний Юрка должен пахнуть мандаринами.) Или это все были дикие выверты его собственного внезапно сошедшего с ума подсознания. Гольдман с грустью подумал, что за полгода знакомства с Блохиным так и не удосужился выяснить, чем тот пахнет. Нет, острых, неприятных запахов застарелого пота или перегара, которых вполне можно ожидать от парня, живущего в общаге с сильно пьющими родственниками, от Юрки точно не исходило. Частые посещения бассейна и связанная с этим привычка к водным процедурам? Но и хлоркой Юрка тоже не пах. «Ничего, придет — проверим!» Гольдман представил, как начнет обнюхивать блохинскую одежду, ткнется носом в прохладную Юркину шею, зароется лицом в светло-русый ёжик волос… И понял, что ему самому безотлагательно нужно в душ. И желательно — в холодный. Будто бы то, что когда-то, после смерти Вадима, казалось навечно изгнанным из жизни, вынесенным за скобки, признанным отмершим и навсегда забытым за ненадобностью, вдруг воспрянуло, пробудилось, обрушилось тропическими цунами, заставило задыхаться и осознавать себя болезненно, совершенно неприлично живым. Чеховские три сестры никогда так не рвались в Москву, как Гольдман — в холодный душ. «С этим необходимо срочно что-то делать, — в ужасе подумал он, проснувшись после абсолютно непристойного сна на сбитой в ком и до очевидности изгвазданной простыне. — Семь лет. Я держался почти семь гребаных лет, чтобы именно сейчас сломаться на мальчишке. Ему всего шестнадцать. И он мой ученик. «В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов», — так, что ли?» Мысль о побеге выглядела куда слаще проклятых мандаринов. И так было ровно два часа, пока в дверь не позвонили. И Гольдман, кстати, совсем не удивился. «Сердце сердцу весть подает», — говорила в таких случаях мама. Вот ведь глупость какая! «Сердце – сердцу» — это точно не про них. Быстро отбросив с мигом покрывшегося неприятной холодной испариной лба отросшие за зиму пряди волос и попытавшись призвать к ответу пустившееся в отчаянный пляс сердце, Гольдман открыл дверь. Блохин, стоящий на пороге, представлялся своего рода дежа вю. — Рад тебя видеть в новом году, — постарался изобразить на собственной физиономии подобие улыбки Гольдман. — Здрасьте, — не слишком уверенно улыбнулся в ответ Юрка, все еще топчась на входе. — А у нас автомат на углу сломали. И следующий возле обувного тоже. Я решил уже без звонка зайти — вдруг вы дома. И две копейки заодно сэкономил. Гольдман усмехнулся немудрящей шутке. — Заходи. Или ты торопишься? Юрка дернул плечом. — Да, в общем-то, нет. Хотя я всего лишь хотел узнать: мы с вами в каникулы заниматься будем? «Куда же я от тебя денусь…» — грустно подумал Гольдман, отчаянно борясь с желанием все-таки обнюхать Блохина от макушки до пят. Или в противоположном направлении. «А можно — туда и обратно. И плевать на сокровища коварного Смога! Я сам себе — злобный дракон». — И чего тебе не отдыхается? Что за внезапная тяга к знаниям? Юрка посмотрел странно, почти растерянно. — Я не вовремя? У вас на каникулы какие-то планы? Гольдман отвесил себе мысленный подзатыльник. Макаренко, блин! Пополам с Песталоцци! — Никаких планов. Договоримся. Правильно, чего зря время терять? Просто не рассчитывал, что ты… («…так скоро захочешь меня видеть? …предпочтешь мое общество свиданиям со своей драгоценной Ленкой или катанию с горок? …не станешь ждать окончания каникул и даже припрешься к своему классному руководителю домой — на четвертый день нового года?») Если бы Гольдман был оптимистом… Но для оптимиста в нем определенно имелось слишком много еврейской крови. — Что, незваный гость — хуже татарина? Или лучше? Гольдман, не утерпев, хихикнул. — Не с моей родословной, знаешь ли, осуждать чьи-то татарские корни. Папа — из евреев, мама — из хохлов, по паспорту — русский. Садись, Юр, помоги мне справиться с мандаринами, пока они не начали портиться. А то к чаю ничего нет — мы вчера только из дикого леса и полярных снегов. — А я, балбес, даже пирожков по дороге не захватил… — Юрка выглядел искренне расстроенным, и Гольдман едва устоял, чтобы не погладить его по голове — просто так, в качестве обыкновенного человеческого утешения. Правда, не факт, что он смог бы на этом остановиться. Проклятое тело, так не вовремя решившее предать своего хозяина! Вот уж действительно: не вовремя… — Кончай угрызаться, — Гольдман подпустил в голос суровой командирской строгости. — Зашел — и молодец. Теперь мне не нужно метаться по городу и тебя выцеплять. Обговорим график занятий. И, кстати… У меня для тебя подарок. Снегурочка все-таки доехала на своих захромавших оленях. Гольдман полез в рюкзак, вытащил оттуда остов светильника, проверил — хорошо ли вкручена лампочка, накрыл конструкцию перевернутой вверх ногами крашеной в черный цвет гулкой жестяной банкой, с таинственным видом задернул на окне плотные шторы. (Благо с самого утра на улице стояли мутные волглые сумерки, а тяжелые тучи обязательно опустились бы на землю переполненными снегом брюхами, если бы не натянутая над городом упругая металлическая сеть проводов.) Юрка внимательно следил за странными гольдмановскими манипуляциями своими ставшими вдруг совершенно рысьими татарскими глазами. — Ну вот… — в глубоком, хотя еще и не совсем ночном мраке вспыхнули звезды. Россыпью созвездий легли на стены, потолок, мебель, проступили сияющими веснушками на Юркином лице. — Ух ты ж!.. – было очевидно, что Блохин с огромным трудом проглотил какую-то витиеватую матерную тираду. – Это же… небо? — Южное полушарие, — удовлетворенно отозвался Гольдман, усаживаясь чуть поодаль от Юрки на диван. – Смотри, вон – Южный крест. А это – Паруса, а тут — Компас. — Абсолютно не похож, — разочарованно протянул Юрка, словно созвездие, носящее подобное название, просто обязано быть круглым с вращающейся в центре шустрой заостренной стрелкой. — Алексей Евгеньич, а почему именно южное? Разве северное к нам не ближе? Что-то ведь где-то запомнил, стервец! — Всегда мечтал путешествовать… — отчего-то внезапно засмущавшись, признался Гольдман. — «Одиссея капитана Блада», «Черный корсар», «Остров сокровищ». Читал? Юрка помотал головой. — Я, вообще-то, не очень… по книжкам. — Ничего, наверстаешь. Я тебе подкину. У меня их много — читать – не перечитать. Фантастику любишь? …Смотри, вот это — Орион. Его у нас тоже можно увидеть. Вот это — одна из самых ярких звезд — Бетельгейзе, красный сверхгигант. А рядом, поменьше — Беллатрикс, бело-голубой гигант… За все эти годы, проведенные будто в какой-то внутренней спячке, казавшаяся когда-то жизненно необходимой информация никуда не делась, более того – стала чем-то привычным и даже чуть скучным. Обязаловкой. Учебным планом. Уроками, на которых основная масса его учеников попросту спали или занимались своими делами. Что интересно, Гольдмана такое откровенное пренебрежение совсем не задевало. Созвездия, их расположение, характеристики, связанные с ними красивые легенды – разумеется, все это он помнил, как школьник – таблицу умножения, но уже давно не как влюбленный мальчик – родинки на грациозной шейке сидящей перед ним за партой отличницы-одноклассницы. Когда-то он умел видеть звезды по-другому и говорить о них иначе. Когда-то, когда его слушал Вадим. Гольдмана окатило волной внезапного стыда под сияющим – не хуже тех самых звезд – взглядом Юрки. Стыдно за собственные потасканность, цинизм, возраст. За пустоту, поселившуюся в душе. За то, что разучился гореть – оставив только безнадежное томление по недостижимому. У Юрки впереди была целая жизнь с кучей разнообразных возможностей. (И Гольдман пообещал себе сделать все, чтобы это «впереди» сбылось как надо.) У него самого впереди ничего не было. Во всяком случае – не сейчас. Не с этим мальчиком, который пока еще умел так замечательно смотреть на звезды. «Будь я проклят, если из-за меня ты эту способность утратишь!» Вспомнился мамин любимый Блок: О, нет! Ведь я не насильник, Не обманщик и не гордец, Хотя много знаю, Слишком много думаю с детства И слишком занят собой… К черту такие мысли! К черту! Орион, Компас, Близнецы… Заяц… — Это вправду мне? – осторожно спросил Юрка, когда гольдмановский запас астрономических баек чуть-чуть иссяк. — Если ты не против, — как можно более равнодушно пожал плечами Гольдман. — Да вы чё, Алексей Евгеньич! Да это же просто охуе… с ума сойти, короче! Они включили нормальный свет, раздернули шторы, обговорили расписание занятий на каникулы, и Юрка ушел, прижимая к груди свое замотанное в несколько слоев газет и перевязанное тонкой колючей бечевкой сокровище. А Гольдман остался наедине с проклятой совестью и так и не доеденными мандаринами.
3447 Нравится 1579 Отзывы 1592 В сборник
Отзывы (27)