ID работы: 6191358

Цветы, божества и летучие насекомые определяют многое, не правда ли?

Слэш
R
Завершён
369
автор
Amaya Mitsuko бета
Размер:
73 страницы, 8 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
369 Нравится 54 Отзывы 77 В сборник Скачать

2.3.

Настройки текста
Примечания:
В начале, по законам жанра, должен был быть свет. Или наоборот — тьма. В крайнем случае, боль. История должна начинаться с чего-то такого, прозаического. С сильного, но не ясного образа. Но в начале моего пути был запах. Первым, что я запомнил, был запах жаренной картошки, просочившийся в щель с кухни и разбудивший меня. Это было то замечательное время, когда мама и папа были высоко, практически под небесами, а я часто просыпался от запаха готовящейся еды. В тот день я лопал ее, как хомяк, набивая щеки. Хотя ничто я не запомнил так, как тот картофельный масленый горький запах, от которого щекотало ноздри. И еще немножко — как мама потом трогала меня за лицо руками, утирая. Несколько дней спустя я умер. Свалился с лестницы, что соединяла нижний парк и возвышенность с голубино-дерьмистым памятником. Глупо, случайно и как-то слишком быстро. Детские ноги что жгуты — не слушаются и переплетаются, а тут еще и гололед… Больно было совсем чуть-чуть — пока летел. Нога-предательница, та самая, что зацепилась ботинком о другую, нормальную, ни в чем не виноватую, решила осознать свою ошибку и в стыде подвернулась куда-то не туда. Черпанула снег штаниной и грустновато хрустнула костью. Это я помню плохо, потому что через секунду небо и землю, и ступеньки, и памятник выключили, как будто это было вот так вот просто — «чпок» и нету больше ничего. По законам жанра, это должно было бы стать концом истории. И получилась бы она куцая, неинтересная, четырехлетняя — таких идиотских историй вообще не бывает. В ней был бы только запах картошки, мамины руки и еще всякого детского по мелочам. Шкафы-горы, горы-великаны и кровяная кислота выбитого молочного зуба. Но история решила продолжиться. Меня разбудил брат, повалив на пол и на себя какие-то вещи из шкафа. Ему тогда больно, до синяка, прилетело в лоб, и это было смешно, но и жалко, конечно, тоже. Все было хорошо: кровать была на месте, и я на ней был на месте, окно было там же, где вчера, а Кевин ругался смешно и почти по-взрослому. Мне было четыре, и я не знал слова «привиделось», иначе бы, конечно, сказал именно его. Все было по-прежнему. Разве что мама иногда посматривала на меня так, как будто я где-то набедокурил, и она не может решить, наказать меня или нет. Никто другой этого, может, и не заметил бы, но мне было четыре, и мама была моим миром. Я пошел в детский сад, и мой мир расширился так далеко, что мне стало немного страшно в него выглядывать — среди всех этих людей так легко потеряться. Раньше для меня были только взрослые — мама и папа, продавцы, прохожие и папин друг Мик, выше которых были только дома и деревья. Еще был брат, который тоже был высокий, но по-другому, в моей категории. Он был высокий, как ребенок. Конечно, я видел других детей на улице и иногда, очень редко, на площадке (в те времена я всюду таскался за Кевином, а он постоянно таскался по свалкам и пустырям). Но они были для меня незнакомцами, такой же деталью пейзажа, как голуби и голубиное дерьмо на памятниках. Настоящими детьми были только я и мой брат. Нас было всего двое в целом мире взрослых. Чуть позже на свет появилась Карэн — маленькое тельце и большие бесцветные глаза — и нас стало трое. Потом я пошел в детский сад, и другие дети стали для меня настоящими, живыми. Я знал их по именам, и сколько у кого игрушек, и какие у них волосы, и что у них тоже бывают братья и даже сестры, а еще мамы и папы, не такие же, как мои, но похожие. Мир расширился, но не ввысь, не в стороны, как должен был бы, а вдоль земли. Я увидел целую вселенную, уместившуюся на высоте столов и колючих кустарников. Она была заполнена очень важными вещами: шатающимися зубами, разбитыми коленками, тайными убежищами и коллекционными карточками с супергероями. И всего этого взрослые не касались, может, даже не замечали. Дети были разные: плохие, хорошие. Толстые, рыжие, шумные или тихие. Был еще мальчик, звали его так смешно, что я не мог это имя выговорить. Он понравился мне больше остальных тем, что сидел один и ни с кем не играл, а только рисовал что-то мелками у себя в тетрадке. Мы толком не подружились, потому что у меня уже были друзья, и они называли его «чудиком» и «дурачком». Мне мальчик с непроизносимым именем не казался глупым, но раз уж все говорили, наверное, так оно и было. Когда я погиб в следующий раз — тогда это уже было привычным делом — проснуться на своей кровати, как обычно, мне предстояло с одним маленьким изменением. На груди, мягкой, белоснежной, детской, со мной проснулась метка. Я знал о них то, что они должны быть у мамы с папой, чтобы у них мог появиться ребенок. И меня невероятно напугала мысль о том, что теперь я сам из ребенка превращусь в чьего-нибудь родителя. Раз уж она у меня появилась, это звучало логично. «Никому ее не показывай, — сказала мне в тот день мама, вытаращившись в ужасе, как будто у меня в груди была дыра. — Ты еще слишком маленький для этого. Никому не говори, что она у тебя есть.» И я не говорил. Я решил отнестись к этой маминой просьбе очень серьезно, и скрывал картинку на груди так тщательно, как мог. Потом я узнал, что такое деньги. Деньги — это то, почему у остальных ребят были конструкторы и машинки с пультами управления, а у нас с Кевином был только какой-то хлам, который он притаскивал домой с улицы. Я воспринимал это как должное, потому что не знал, что бывает по-другому. Я думал: то, сколько у кого игрушек, определяется кем-то и где-то, также, как цвет глаз или рост. Точно также я отнесся к тому, что мама перестала готовить и будить меня по утрам. Это было само собой разумеющееся. Такое же изменение в жизни, как поломанные игрушки или смена времен года. Мама все время сидела с маленькой Карэн, а готовить мне стал мой брат, обычно что-то очень невкусное, но выбирать не приходилось. Папа работал и всегда был уставшим. И любил нас всех одинаково, но по-своему, так, что понять это можно было только обладая особенным детским чутьем. Кевин не любил папу, называл его иногда всякими страшными словами и ходил потом поколоченный. Зато он любил маму. Так сильно, что лез папе под руку, если они с ней спорили, и получал за это по голове. Мама любила Кевина, но не как сына, а как помощника, потому что он был старшим и делал все то, чего не могла делать она. Меня она не любила совсем. Наверное, для того, чтобы всю свою любовь отдавать Карэн. Поначалу это огорчало меня так сильно, что я ненавидел свою сестру. Пихал ее люльку, иногда, не сильно, и отнимал у нее соску, чтобы она могла вдоволь нареветься. Но она продолжала расти, упрямо, быстро, и не ненавидела меня в ответ. Она любила всех одинаково, чисто и светло, безо всяких «но». Тогда я сдался, потому что понял, что девочка, двухлетняя, несмышленая, была гораздо лучше всех остальных в нашей семье. Я решил, что буду оберегать ее, потому что Кевин оберегал меня — так, как мог, даже когда ему этого не хотелось. Я рос самым молчаливым из нас троих и самым молчаливым в компании друзей, потому что говорящих было достаточно, а вот слушающих — нет. Я смотрел на людей из-под капюшона и с каждым годом понимал все больше о том, как они устроены. Родителям нравилось пить и кричать, Кевину не нравилось быть старшим и делать за них всю работу, Стэну нравилось притворяться уверенным в себе, Кайлу нравилось притворяться злым, а Эрику притворяться, что ему не нравится Кайл. Когда мне стукнуло одиннадцать, я решил начать говорить. Не знаю, почему. Просто надоело стоять в стороне. «Ты все эти годы копил в себе разговоры, и теперь гляди-ка, не заткнешь» — сказал как-то Стэн. Он был не прав. Я затыкался, но только тогда, когда люди действительно этого хотели. Обычно они могли морщить носы и закатывать глаза, кричать или ругаться, но на самом деле они не хотели, чтобы я затыкался. И я говорил без умолку. Шутил, кривлялся и делал то, что нравилось людям, даже если они в этом и не признавались. Мне нравилось угадывать, что хотят люди, и принимать решения исходя из этого, потому что это было легко. И когда ты заранее знаешь, какое твое действие к какой реакции приведет, проще добиваться того, что нужно тебе. Почти все любили то, как я себя вел, что я делал и что говорил, но никто на самом деле не любил меня. Кроме Карэн, которая любила всех без исключения. А потом, когда мне исполнилось четырнадцать, проснулась моя метка. Грудь заболела резко и горячо, но так сладко, что мне захотелось расплакаться. Боль в груди обещала, что где-то там появился человек, который полюбит меня. Не шутки и вихляния, не умение поддержать и выслушать, а меня. Таким, какой я есть. Под улыбкой, одеждой и тем образом, который приклеивал меня к окружающим. Может быть, этот кто-то даже смог бы запомнить, сколько раз я уходил из жизни и возвращался обратно. Глупо, надеяться на это было очень глупо, но на секунду мне показалось, что так оно и будет. Я ждал этого момента много лет, с самого детства, а потому обрадовался так сильно, что обернулся в сторону криков и возни с опозданием. «Ну конечно» — подумалось мне, потому что, быть может, я всегда немного знал, кто это будет. Совсем чуть-чуть, на подсознании. Мальчик с непроизносимым именем. Мой человек, с которым все наконец-то стало бы хорошо, который смог бы понять меня по-настоящему, был не где-то там, не в другом штате и не в другой стране, а здесь, рядом, на расстоянии двух рядов парт. Баттерс не нравился почти никому, кроме меня. Мне вообще нравились все. Я за всю жизнь так и не встретил по-настоящему плохого человека. Люди, так или иначе, имели свои причины на то, чтобы быть мудаками или козлами. А Баттерс даже не был козлом. Впрочем, я принял бы своего Меченного с благодарностью и счастьем даже если бы он оказался шестидесятилетним, одноруким, кривым и косым, потому что мне было важно не это. Мне было важно, что он вообще есть. Мне не терпелось побыстрее поговорить с ним, настолько, что сложно было спать по ночам. Я дважды порывался добраться до больницы, но меня останавливало то, что все не должно было начаться в палате с приборами и капельницами, это было бы неправильно. На третий день ожидания, к тому моменту, когда я от волнения скинул несколько фунтов веса и прокурил себе все легкие, меня придавило обрушившимся потолком гаража. Практически «кирпич на голову упал», как говорят. Со мной это случалось постоянно. Вероятно, это было предначертано мне для того, чтобы я не успевал забыть о своей чудесной особенности. Баттерса не было еще день, два, три. На четвертый я почти залатал пролом в крыше, который меня прикончил. Досками, фанерой и листами разномастного железа, но все было лучше, чем зияющая в небо дыра. Когда Стотча наконец-то выписали, создалось впечатление, что в школу приехала суперзвезда, так много людей толпилось вокруг него. Ничто так не интересует школьников, как чужие метки. Особенно те, после которых больше недели человека держат в больнице. Я втиснулся в плотный кружок пацанов и девок, окруживших беднягу, и заулыбался, глядя на него, как конченный идиот. — Ты чего там так долго делал, а? — Спросил Картман, растопырив локти, чтобы прижавшимся к нему соседям было максимально неудобно. — Вообще-то, меня хотели выписать уже на третий день. Я даже вещи успел собрать, — промямлил Стотч неуверенно, сжавшись от количества нацеленных на него глаз. Меня он не замечал. Это было немного обидно, но вполне понятно. — А че потом? Опять прихватило? — Поинтересовался Кайл почти что с сочувствием. — А-ага… — Да он врет, парни. Прогуливал, небось. Не на шесть дней же его там из-за этого задержали. — Веско вставил Картман, активнее пихаясь локтями. — Меня очень сильно! Э… Прихватило! — Это как? — Ну… Мама сказала, что у меня сердце перестало биться. — Ты тупой? Сердце не бьется у покойника. Ты не выглядишь как покойник. Ну разве что чуточку… — А оно перестало, а потом опять начало. — Так не бывает, идиот! — Сам идиот, Жиртрест! Завали хлебало, не позорься, — заступился Кайл, работая локтем в ответ обнаглевшему однокласснику. — Клиническая смерть это называется. — Так Баттерс у нас, получается, воскрес? Как Иисус, что ли? Вокруг все галдело и переговаривалось. Стотч стоял посреди этого безобразия, вылупив глаза и вжавшись грудью в сумку, как будто ему было лет на пять меньше, чем на самом деле. Смотреть на это было невозможно. Как и находиться в толпе идиотов. — Когда это случилось? — Спросил я вполголоса, подойдя поближе. В горле было тяжело и мерзко. — Ам…э-э… Вечером. В четверг. А что? Я попялился еще какое-то время, переваривая, прикидывая. А потом ушел, потому что стало мне просто ужасно. Это все было из-за меня. Лео мог умереть из-за того, что моя тупая башка притянула на себя потолок. Мириться с этим не хотелось. Верить в это не хотелось. Не хотелось представлять, что было бы, успей я повязаться с парнишкой, прицепить его к себе намертво, прирасти боками, метками. Я стал шугаться машин, высоты, драк. Это не помогало. Я умирал, как и прежде, а человек с Анубисом на теле, таким же, как у меня, продолжал попадать в больницу. Мой человек. Из-за меня. Анубис, бог смерти. Охуительно. Смешная шутка, ребята, классно вы придумали, я чуть животик не надорвал со смеху. Я изучал вопрос, как мог, влезая в интернет через компьютеры одноклассников и пытая психологов, до которых мог дорваться. Метки слабеют на расстоянии. Значит, нужно было это расстояние создать. Я начал копить деньги, подрабатывать там, где мог и прикидывать, куда и как можно было свалить. Родителей оставлять было не жалко. Кевину было восемнадцать, и он и так почти не появлялся дома. Нельзя было оставлять Карэн. Но Карэн уезжать не хотела. Она держалась за мать из последних сил, как по уши влюбленная дурочка держится за человека, от которого ей только хуже. Мы ругались так, как не ругались никогда до этого, но она только плакала и говорила, что с родителями должен остаться хоть один из нас. Этого не случится — решил я, и продолжил копить, откладывать и планировать в надежде, что, когда придет время, я смогу ее уговорить. Это было время, когда грудь ныла постоянным серым болезненным шумом. Внутри все кисло и каменело. Баттерс полгода отучился дома, и это было хорошо, но потом он вернулся, и метка начала болеть сильнее. Анубис по краям покраснел и слегка опух, как свежая татуировка. Деньги откладывались. В пятнадцать у меня появилась машина. Машина оказалась нерабочая. Так проебаться мог только я. Отец пил на завтрак, обед и ужин. Мать курила крэк, сидя в спальне, как сказочная принцесса, заточенная в замке. Карэн продолжала любить их также сильно, как любила, лежа в колыбели, когда ей было два. Кевин уехал, когда мне было шестнадцать. Сел в грязный минибус его друзей, прихватив из всего своего хлама только трусы и куртку, и уехал «куда-нибудь на побережье». Даже не сказал, на какое. Он звал меня с собой, честно звал, искренне, хотя он никогда меня не любил. Я мог уехать, чтобы моему соулмейту наконец-таки полегчало, а мог остаться с Карэн. Я выбрал сестру. Из двух важных для меня людей я выбрал ту, с которой прожил всю жизнь, и с тех пор ни разу об этом не пожалел. Баттерс остался больничным завсегдатаем. Метка продолжала болеть в качестве напоминания. Мне оставалось всего ничего до достаточной суммы, чтобы поднять переезд. Хоть Карэн я так и не уговорил, у меня всегда оставался вариант рассказать ей про Лео. Она бы поняла. А если бы не поняла — я пихнул бы ее в машину силой. Пусть лучше она ненавидела бы меня, но оставлять ее одну с родителями, беснующимися и ненавидящими все вокруг — себя, друг друга, жизнь — было нельзя. Потом я попал под грузовик. Опять. Грузовики — это вообще любимая тема. Один раз из четырех мне везет именно на фуру. Или автобус. Со мной был Кайл, и, я готов поспорить на свою шкуру, он выплакал себе все глаза в ту ночь. Рыжий всегда рыдает пуще остальных, и это каждый раз страшно трогательно. Я собирался сделать для него что-нибудь клевое, чтобы извиниться за растрепанные нервы, но не успел. Пришел в школу поздно — после инцидентов я всегда сплю как убитый (ха-ха-ха) — а когда появилась возможность с ним поговорить, он выговорил мне за метку. И за Баттерса. И за то, как я над беднягой издеваюсь. И за пидорство. И за все остальное. Я слушал, каким гласом чести и защитником обделенных он себя возомнил, на самом деле думая только о себе. О том, какой он обманутый, несчастный и одинокий. И мне вдруг стало так тошно, так отвратительно, что руки сами полезли в драку. В процессе мне стало стыдно за то, что я поколотил хилое рыжее создание. Потом решил, что по-другому заткнуть его не удалось бы. Я даже думал, не всечь ли ему еще раз, для верности. Может, нос сломать, чтобы окрестил меня маньяком и держался подальше. Не всек. Не сломал. Так, слегка припугнул. Слишком прикипел я к кудряшке со всеми его недоразумениями и глупыми душевными метаниями. Слишком уж он беспомощный, как будто только вчера родился. Только в задачках по физике соображать и умеет. Припугнуть рыжего у меня, судя по всему, получилось. Всю следующую неделю он походил на Твика — так дергался и огрызался на всех вокруг. Но ко мне не лез. И вообще нос особенно не высовывал. Без посиделок с ним стало скучно и одиноко, но я вполне мог это вытерпеть. Я вообще все могу вытерпеть. Сегодня Лео вернулся на занятия. Обычно в такие дни я не могу удержаться от того, чтобы попялиться на него немного, удостовериться, что он дышит и двигается. В этот раз пришлось следить за Кайлом. Тот скрипел извилинами и дырявил Стотча взглядом, но близко не подходил, да и вообще совершал мало телодвижений. А после уроков сбежал, как ужаленный, и мне сразу стало немного поспокойней. Все пошло по пизде, когда дверь за моей спиной захлопнулась, и рыжий ввалился в мою комнату, как к себе домой. Поговорить пришел. Ага, молодец. Достал все-таки Лео, сучара. Ну вот нахрена, рыжий? Кто тебя за язык тянул? Я не верил, что он может сказать что-то стоящее, до самого последнего момента. А потом его как прорвало. И вот я сижу, отвернувшись к нему спиной, позабыв, зачем подкурил сигарету, да и что вообще с этими сигаретами положено делать, потому что в голове впервые за много лет пусто, как отключили все. Пусто и звонко. Я вдруг чувствую себя беспомощным и каким-то страшно тупым. Тупее, чем все, кого я когда-либо знал. «Он один. Абсолютно» — говорит Кайл, и я представляю себе только это, ясно и четко, одной картинкой в голове. Лео один. Дома, в парке, в школе. И все эти годы он ждет только того, когда я наконец-таки подойду. А я смотрю на него издалека, как конченный сталкер, и гордо ухожу страдать домой, терпеть жжение в груди и делать все, чтобы поскорее свалить от него еще дальше. «Хватит строить из себя жертвенного героя» — говорит Кайл, и эти слова мне как будто прилетают куда-то в солнечное сплетение, точно меткий удар. Я думаю — и правда. Я действительно наслаждался тем, как мне, бедному и несчастному, приходится страдать и потеть ради другого человека. А человека-то я спросил? Ради чего я изъебываюсь? Чтобы Лео подольше посидел на скамейке, посмотрел на горы? «Без тебя он точно загнется» — говорит Кайл, и это все. Внутри меня что-то трескается, валится, рушится, что-то, что я выстроил себе за эти несколько лет тупого геройства. Что случится, когда я уеду? Допустим, связь ослабнет. Допустим, Лео перестанет корчиться и терять сознание. И что? Заживет он счастливой жизнью? Метка-то останется. Этот дебил не прекратит ждать, ни за что. Так и просидит один, объедаясь сладостями, он по-другому не умеет же. И кто из нас тупой, Кайл? Кто вчера родился? Я собственного Меченного за человека не считал, не верил, что он сам может за свою жизнь решить. Думал, я за двоих одним махом все сделаю, я же умный, я же красавчик и молодец кругом. Мне вдруг хочется закричать — столько всего на меня вывалилось. Я, всю жизнь считавший себя самым сообразительным парнем на деревне, самым прошаренным и мировым другом, вдруг осознаю, как сильно я проебался. Я проебался так, что за всю жизнь не расхлебать. Дергаюсь один-единственный раз, отпуская голову вниз, к земле — падай, родная бесполезная черепушка. Вижу свои ноги в дырявых носках и думаю: вот сейчас бы помереть. Раз и навсегда. Говорю Кайлу какую-то глупость, чтобы сказать хоть что-нибудь, а то так и просижу вечность. Рыжий вздыхает — перенапрягся малость, видать — и отваливается из реальности в собственные ладони. Ты как вообще умудрился это сделать, Брофловски? Ты как до всего этого своей головой пустой допер? Таращил глаза, хлебал кофе и выглядел же совершенно непроходимым тупицей. А потом пришел сюда, точно вселился кто, и вывернул меня наизнанку одним ебаным монологом. Шекспир, блять. Разворотил мне мозги, не оставил камня на камне и тут же спрятался за ладошки, как маленький, типа это все не я, оно само. А мне теперь с этим жить. Да я рук своих не чувствую, куда там все остальное. Одеваюсь, чтобы не смущать беднягу, и тормошу его осторожно. Все будет нормально, чел. Ты сделал что-то страшное, но все будет нормально. Я поговорю с Лео. Он покумекает, прикинет и сам решит, чего хочет. Захочет кони двинуть со мною-нерадивым — его воля. Я ему не мамка. Я не вправе отнимать у него возможность сделать все так, как он посчитает нужным. В конце концов, может, выкарабкаемся. Вместе. Обернем меня пенопластом и пленкой с пупырками, чтобы не разбился. А может и не будет с ним ничего. Может, не такой он слабый, каким кажется. Может, ему все это время поддержка нужна была. Уж я-то поддержу, за мной не заржавеет. Глядишь, под заботливыми руками и сердце окрепнет, потом еще меня переживет, тогда посмеемся. Выкуриваю Кайла из комнаты, отпаиваю чаем и отправляю домой — с мамкой мириться. Она у него может и монстр пострашнее моей, но рыжий без домашнего супчика долго не протянет, это видно. Хочется удавиться. Или расплакаться. Или сидеть и улыбаться в стену, пока не вырубит. Мне то ли очень плохо, то ли нереально хорошо — сквозь мутную кашу в голове не разберешь. Выкапываю из тумбочки несколько маркеров. Из четырех пишет только один. Надо убраться, что ли, в этом хламовнике. А то как свинья живу, Лео-то как водить. Отдираю от стены над кроватью какой-то флаер с прошлогоднего хипстерского фестиваля стритфуда, на котором я, конечно же, не был, но дизайн мне понравился, вот и прилепил. На освободившемся пяточке решаю написать: «Перестань строить из себя жертвенного героя». Пусть Брофловски сдохнет от гордости, что я его-великого цитирую на своей драгоценной стенке. Думаю немного, разглядывая какую-то голую бабу на плакате, а потом дописываю снизу под еврейской цитатой: «Все будет нормально». Думаю еще раз и пририсовываю корявый вопросительный знак. В конце истории, по законам жанра, должно быть что-то мощное, запоминающееся. Мораль, в конце концов. У меня есть только дебильные надписи на стене — мысли, которые я карябаю по привычке, когда лень их просто молча думать. Но штука в том, что это не конец истории. Конец будет не скоро, и вряд ли хорошим, потому что хорошего в жизни вообще не много. Сижу отъехавший еще сам не знаю сколько. В голове звенит, как будто сковородкой дали. На груди тепло. А, в жопу. Будь, что будет. Глядишь, еще передумаю. Вшнурываюсь в кроссы, утягиваюсь в капюшон и выскакиваю из дома, как будто пожар, и меня вот-вот подожжет. Хотя почему «вот-вот»? Вполне себе горит, я вам доложу. Горит так, что хочется рожей в лужу упасть, чтобы потушило наконец. Несусь к дому Стотчей, наугад выбирая дорогу. Без плана, без подарка, без цветов, без жратвы в желудке уже пятнадцать часов — нихрена удивительного, что так скручивает. Сигареты дома забыл. А голову я дома не забыл? Думаю, стоя перед зеленой дверью: Кайл, скотина, что же ты сделал-то со мной. А дверь-то красивая, по-нормальному зеленая, не то что моя лачуга. Перекрасить бы ее. Может, и перекрасим, когда снег спадет. Деньги-то теперь надо куда-то девать. А Малышку я все-таки доделаю — поедем «куда-нибудь на побережье», как брат завещал. Эй, Лео, не хочешь на море? Пляж, солнце, девки. А, не хочешь девок? Ну, мороженого купим тебе столько, что ты усрешься. Или знаешь, что? Нахер это море. Запремся дома и будем сериалы смотреть. Я к своему почтенному возрасту ни одного не видел. Поможешь исправиться? Ты из меня человека сделаешь. Или я из тебя. Как пойдет. А лучше друг друга. Нормальными пацанами будем, все еще обзавидуются. Зеленая дверь отъезжает наружу. Зря сигареты оставил, курить хочется. — Привет. Запоздало решаю вытряхнуться из капюшона, потому что голос какой-то очумевший, пусть хоть выглядеть буду не как маньяк. — Привет. На нем фартук. Фартук, дамы и господа! И волосы убраны ободком. Ох, боже. Боже, блять. Ладно. Погнали.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.