1993

NC-17
В процессе
33
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 126 страниц, 58 357 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
33 Нравится 41 Отзывы 7 В сборник

арка I. глава III: жених. часть вторая

Настройки
      — Кто это?       Макушка тёмных волос, отросших, щекочущих шею. Такие же тёмные глаза — как бассейны ржавой воды. Как давно он умер, а она продолжает называть его «Марти»? Вот он, здесь, в её больном, перевёрнутом мире, выжимает из дробины ипотечные деньги. Коломбо, похоже, начала забывать черты его лица. Его и свои — перед глазами усидчиво мельтешила Павлик. Насвистывая, девочка присела у окна.       — Ты её любишь?       Её? Марти бы понравилось носить юбку и красить ногти. Его устраивал такой феминизм. Павла с презрением парировала его предложения расформировать местное транс-движение (будто мощный поток можно с лёгкостью развести деревяшкой) и включить в него «голоса со стороны».       «Ты многое теряешь, — твердил он, — мы все должны работать сообща!»       «Клянусь, ещё раз заявишься сюда толкать речи… Микела!»       Микела молчала. Микела всегда молчит.       Она выпроводила молодого человека под локоть и толкнула его в сумрак приближающегося парада фонарей вдоль тротуара. Марти стянул с неё шапку и дразняще потряс ею перед собой, но жест не был встречен с задуманным энтузиазмом. Головной убор пришлось вернуть — итальянка грубо выхватила его, попутно избавляясь от катышков.       «Зачем ты лезешь?»       Он вытянул из мятой пачки сигарету и закурил: «Бабы ничего не понимают в политике, милая, сама знаешь».       Бабы. Легко отделалась.       «Ясно». Разговор окончен.       — Это Павла?       Herrschsucht. Быстрее, выше, сильнее. Всегда первая, во всём первая. Удивительная. Смелая. Надёжная. Для впечатлительных, трусов и непостоянных. Гавел — страждущее сердце. Страждущие сердца не спят. Коломбо погладила её по голове, поправила сползающий пиджак. Если правда и разбивает надежды, то пусть хотя бы не эту.       — Это Войтех?       Wollust. Демон, сложившийся полумесяцем. Есть в нём что-то от давно умерших юношей с помпезных портретов на стенах галерей. Он всегда отличался от сверстников. «Тебе не хватает хорошей книги». Под подушкой — том Заратустры. Кто ты и где ты сейчас, Верблюд, Лев и Ребёнок?       — Это Лука?       Selbstsucht¹. Мать закопает её заживо, если узнает. Запястье галстуком привязано к изголовью, а он лежал в подушку лицом, будто мертвец, человек в костюме напрокат. Он с лёгкостью мог бы выкупить весь бутик, стоило только захотеть. «Классные туфли», — обронила девушка однажды, и отчим вернулся из командировки с ещё тремя парами такой же модели.       — А, это Марти! — Павлик хлопнула в ладоши, угадав в выражении сидящей рядом итальянки страх. Вишнёвая косточка. Осталась в тканях. Брюшная полость, грудь и шея. «Стреляли не прицельно, мисс. Мне жаль». Ах, как долго она смеялась, сидя на полу в его косухе. «Ты его не заслужила». Заплаканное лицо матери. Его хоронили в костюме деда. «Два Россини, пожалуйста».       — Откуда ты их знаешь?! — Микела схватила Геше за плечи, содрогаясь всем телом. Два Россини.       «Был же такой композитор, да?»       «Да. Итальянский Моцарт».       «Вот тебе очередная причина взять мою фамилию, малыш».       Пули ей вернули в металлической табакерке.       — Ты о чём?! — она попыталась вырваться, однако безрезультатно — Коломбо вжала её в подголовье. — Я ничего не говорила!       «Сколько детей он хотел?» — Сильвия отодвинула бокал, меняя его с бутылкой местами.       «Не знаю. Одного?»       «Если бы троих, было бы смешнее».       По одному на каждый саженец. Кудри и карий терновник.       — Микела?.. — прикусывая дрожащую губу, жалостливо позвала Павлик. Хватка ослабла. Тристан мёртв. Остались только скорбящие Изольды. — Ты вообще кокнулась… Пойдём на воздух.       Она протянула ладонь и ступила в пустоту. С каких пор дверь отсюда стала выходить на балкон? Девочка, чувствуя чужую нерешительность, потянула сильнее. В ночи, за прялкой, существо, стёртое в мозоли для дочери Эфры от преступника и бесплодного узника спирта. Возьми эту нить — ты больше никогда не заблудишься. Здесь едва ли можно повернуть не туда. Пообещай взять с собой к отцу и оставь спящей в порту. Чудовищем с самого начала был ты.       По пожарной лестнице они взобрались на крышу. Иссечённая редким движением, улица под ними напоминала хрупкие тропы у муравейника посреди поляны, окружённой зловещей бытностью унылой архитектуры. Выход сюда с «чердака» оставался открыт, по-видимому, забытый дворником, второпях старающегося избавиться от инвентаря и уйти домой. Повсюду оказались раскиданы флаеры, кое-где припорошенные снегом. Геше приземлилась на изобретательно собранную из вёдер и досок скамью, натягивая юбку до щиколоток — ей, должно быть, стало невыносимо холодно, но она и не пикнула, только поёжилась.       — Откуда ты взялась? — Микела нависла над ней ненадёжным строительным лесом, грозящимся вот-вот накрениться вперёд и раздавить. Павлик вытащила у неё зажигалку, уже прикусывая кнопку на сигарете:       — Если я скажу, ты будешь смеяться, — ответила она, гоняя фильтр из одного уголка рта в другой, — а я лучше умру, чем позволю над собой насмехаться.       — Тогда тебе давно пора было уже откинуться.       Геше цокнула. Огонёк живо плясал в темноте.       — Ха-ха.       — Приятно выступить на хорошую публику, — девушка неуклюже поклонилась. Ей с трудом давалась борьба с нахлынувшей сонливостью, однако вид Геше её несказанно веселил, и она присела рядом с подростком на корточки, а затем снова поднялась. — Круто выглядишь. Павлик этот комментарий смутил. Красивая сцена, памятная открытка: кукла в платье из рюша и сладостей, рядом — восхитительно галантный кавалер-итальянец, на грязной крыше строящий для неё сказочный дворец, где летом они будут пить лимонад и кататься верхом на пубертатном волнении.       — Тебя посадят.       — Не зазнавайся. За ложь? Ещё бы меня посадили, ага.       — Многовато ты врёшь, — девочка стряхнула пепел на ножку-ведро. — К тому же, моё сердце занято.       Реплика, сказанная будто со сцены в зал, полный ошарашенным зрителем, заставила Коломбо присвистнуть. Почему-то её это удивило, хотя, с другой стороны, не удивило нисколько в том отношении, в каком принято удивляться взрослому человеку, не раз налетевшему на тот же камень. Достаточно было и раза, но Микеле просто жутко нравилось со дна жизни рассматривать плоды божественного влияния на тех, кому хватило ума в одностороннем порядке с ней попрощаться.       — И кем это?       — Ты его не знаешь.       Ab imis unguibus ad verticem summum² романтический герой. Вот шпага, безразличный взгляд и монолог под дождём, она одна — центр его внимания и существа, его тела, души и сердца. На последнее занятие он пришёл в водолазке в цвет её школьной формы. Палитру, разумеется, носили и остальные, но для Павлик эта резкая смена послужила смелым сигналом к кульминации чего-то опасного. Каждую фразу, каждую мелочь необходимо оставить на страницах чернильными пятнами первоцвета со склона Голгофы.       — Точно, ты же запала на того препода, — итальянка что-то припоминала, но не могла точно соотнести момент состоявшегося разговора с реальностью. — «Господин Святоша». Рыжий.       — Всё верно. Будь проклята эта дебильная школа.       — У меня это, — помедлила собеседница, — дежавю.       — Потому что всё, что могло произойти, уже произошло дважды.       Поступление было единственным пожеланием четы Вилюш, жившей сейчас где-то на окраине Клодзко. Геше лишь раз видела то письмо, где кто-то из биологических родителей в красках описывает достоинства столь престижного учебного заведения, запрятанного от свиста пуль под дарами волхвов из-под пера О. Генри. Ночевать позволялось в общежитии при школе, только Павлик настойчиво возвращалась домой, не желая делить комнату с маленькими женщинами. Юма-звездочёт, одержимая Лея, Роуз, не снимающая олимпийку — скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Пепел подхватило ветром. Астрей-отец³ громадой покрывал грешки блуждающей звезды.       — Не помню ничего о том, откуда ты помнишь меня.       — Есть идеи? — наконец сдалась и присела рядом Коломбо, чувствуя, что тело готово надломиться. Не хотелось думать. Не хотелось самой отвечать.       — Видно, вселенная так распорядилась.       «Я тебя знаю в той же степени, что и плохая мать, не обмолвившаяся ни словом с ребёнком с рождения до смерти, но всё же безошибочно узнающая на их лице выражение, какое мы носим после долгой ночи, полной слёз».       — Люди находят друг друга в совершенно неожиданных местах. Ты сохраняешь в памяти моменты, которых не было, а я не запоминаю даже того, что мне нужно открыть учебник по биологии ради одного абзаца, потому что завтра — очередной ущербный тест. Мне не понять, ради чего сталкивать противоположности. Да и не надо, мне только пятнадцать лет.       Микела забрала у неё сигарету, от которой остался один бычок. Никого, похоже, не заботило иллюстрированное предупреждение на пачке.       — Я сейчас помру от обморожения. Надо возвращаться.       Помалу мгла растворялась в головокружении, вызванном изнеможением. Обратный путь был пройден в призывавшем к сохранению тайны солидарном безмолвии. Павлик, влезая в окно, настояла на том, чтобы её не провожали. Дверь закрылась с той стороны совсем тихо, и в номере Коломбо осталась одна. В кровати до сих пор кто-то спал.       Прильнуть, целовать его гордый профиль и гладить обгоревшие колени. Такой холодный, в утренних лучах, но нетронутый бронзовым сиянием — так мёртвая промёрзлая земля отвергает ласки лета, пока в ней расплывается грязью снег, хоронящий под собой пожухлую траву. Если зачерпнуть ладонью землю, кожа пойдёт мурашками — настолько та ледяная — а под ногтями останутся плотные комочки. Он на всё смотрел как бы сквозь; ясный, призрачный принц. И справа — сестра, башня из янтаря, окружённая колосьями в огне. От её гнева всё, что несправедливо, обращается в пепел. Взгляд, уходящий за горизонт, определяющий границу владений. Весь мир перед ней — наложница в одеждах из упования, нетерпения, желания. Как может та, что владеет всем, не знать, чего ей хочется? Мгновение, и губы её не твои больше, они принадлежат людям, принадлежат чужим сердцам. Звёзды светят нам всем. Украсть для себя одну — обокрасть человечество. Но чем меньше подданных, тем больше доля. И нож вновь и вновь вонзается Марти в горло. Что-то незнакомое сверкает на его забрызганном кровью лице — смирение. Он не сопротивляется. Сидящая сверху Коломбо, голая, от безумия алая, в ответ не дышит. Под её коленями мнутся простыни. Жених наконец вздыхает. Он устал.       — Любимая.       «Пойдём спать», — слышит она в мыслях, не над ухом — в своей голове. Нож выскальзывает из рук, напившись счастья, рукоять едва отличимая от лезвия из-за багра, и Микела кричит. Кричит, но без голоса, будто в глотке застрял уголёк. Не в силах подняться, теперь она падает. Пол принимает девушку в себя. Широко распахнутые глаза. Опухшие веки, от слёз. Их потоки смешались с кровью в мутно-розовую, полупрозрачную рвоту. Ей хватает сил лишь на то, чтобы с тумбы схватить телефон, и он падает ей на лицо — дважды, трижды — от трясущихся рук и всхлипов, мешающих слышать гудки. У Микелы в постели тело.       — Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…       Песчинка к песчинке, время шло неумолимо долго, горкой насыпая по проводам, соединяющим страны невидимыми нитями. Тональный набор — код оператора, сообщение после сигнала. Пальцы стёрлись о кнопки с шифром на стенах храма, повествующего о хозяине, приговорённом к расплате за беспечность в бессмертии.       — Алло?       Итальянка рвано — и громко — выдохнула. На неё обрушился новый поток рыданий. Сколько времени прошло? Неужели она умерла, и никто не придёт проститься?       — Который… который час? — спросила она, размазывая сопли по щеке. Слизь от свечения на экране заблестела.       — Шесть утра. Плюс-минус, — послышался шорох страниц, будто закрыли книгу. Он встал с кровати, осторожно, не зная, чего ожидать. — Что случилось?       — Войтех, я… — от ужаса она не могла перестать плакать. Ей повезло, что он хотя бы частично разбирал слова, одновременно борясь со сном и плохо скрываемым раздражением — первичным чувством, быстро уступающим беспокойству. — Я хотела…       — У Павлы в номере четвёрка на конце. Ты промахнулась.       Микела запротестовала, замахала головой, хотя он и не мог этого видеть. Но он точно и понял, вздохнув:       — Она на протесте. Я передам, что ты звонила. Отдыхай теперь…       — Останься со мной.       Молчание.       — Пожалуйста.       — Ты специально меня набрала?       «Она просто трусиха! Знает, что ты ей ничего не скажешь!»       — Очень проницательно с твоей стороны, — Войтех заговорщицки улыбнулся. — Но теперь, может, и скажу. Ты не в себе.       — С кем ты разговариваешь?       — Ты скорую можешь вызвать? Или просто обкурилась? Поверить не могу, что соглашаюсь, но права она была — нечего столько долбить, крыша пое…       — Чех.       Она представила его на первый взгляд беспечную красоту, место которой в камне, а не в чужой спальне; свои плечи рядом с его — костлявыми, белыми, как бумага; дуру и дурака, толкающихся на садовых качелях, и Павлу рядом, умилённую идиллией — рисунком на песке, скоро поглощённым безразличным мраком моря. Павла взяла её за руку. Засветила щербинкой, натягивая зубастую улыбку. А он… он провёл пальцем по колену Микелы — в шрамах от падений с велосипеда — и родинке на бедре. Заскучал по застиранной зелёной шапке. Обе девушки смотрели теперь сквозь него, и тоска увела его под сень вяза. Он снова сел:       — Что?       — Просто странно. Больно много по-английски болтать стал.       — Уже жалею, что вообще начал.       На щеке у Коломбо отпечатался шов футболки. Так телевышка, вставшая пред молочными облаками, отмечается вечером на склоне из лазури, когда высовываешься из окна ради свежести после грозы, и видишь её впервые по-новому, как рукотворное чудо-погибель, а не просто плоскую, одинокую ветвь, воткнутую в бетон. Мир движется, даже когда не смотришь новости. Как выглядит Марти теперь в своём благородном гробу? Точно. Он ведь там. И здесь его нет. Он не в постели, обложенный увядающими розами. Его зловонный дух не ходит по земле. Он не касается её ледяными пальцами, шепча: «В болезни и здравии, отныне и навеки». Он и при жизни бы ничего подобного из себя не выдавил. С утра, перед храмом, его вырвало у скамьи в живую изгородь (комочки рвоты остались кое-где на листьях), он попросил у присевшей отдохнуть блаженной прихожанки платок, и та протянула ему салфетку размером с Липарский остров, будто и не замечая его перекошенного от тошноты и внезапно обрушившейся слабости лица. Сколько он вынюхал Микела не знала. События запоминались с трудом: она была то трезвой, чтобы навечно впитать в себя ужас концепта традиционной семьи, то присаживалась у стены, мечтая о вмешательстве санитаров. «В жизни надо всё попробовать. Кроме героина».       — У меня труп в комнате.       — Чей? — спросил Гавел спокойно.       — Марти помнишь?       — Смутно.       — Его.       Он приобнял её, приняв сначала какую-то бесформенную позу, а потом едва не превратившись в напряжённую, слаженную стать с полотна фон Штука. Геше наблюдала за ними из темноты.       — Ты когда-нибудь думаешь о том, кто ты?       Люди думают. А ты просто есть. Мир просит поставить галочку, что-то подписать, всегда есть два варианта, но отметить почему-то можно лишь один и отметить обязательно. Анкета в отеле. Хор в детском саду. «Почти девочка», — вспомнила Микела. Только не почти, совсем не девочка. Равнодушное и беззлобное «обзывайте как хотите». И ладонь Войтеха на упругой ляжке. Всё попробовать.       Сколько раз она уворачивалась? И почему так противна мысль быть невестой, женой, матерью? Это ведь вещи общие для всех, если ты не идиот. Слова ни к чему не обязывают. «Она», три буквы. Капля в море. Он — моя мать. Она — мой отец. Мальчик-кукла. Девочка-король. Некоторые из нас рождаются вне коробок, выставленных, точно капканы, биполярностью. Не живут её законами. Не черпают воду из той же отравленной реки. Циклоны. Ураганы. Пираты и корабли. Лесной пожар. Нет святого, нет бога, нет ни синего, ни розового. Нет стороны света, где двоякая телесность укрощает человека неизбежностью выбора. И разверзлась бездна — его длинные пальцы играли с резинкой трусов. У Павлы подушечки грубее на ощупь — в мозолях, порезах от бумаги.       Вселенная для неё слишком мала; она за своим столом — как великанша в игрушечной кухне, усаженная ребёнком к чаепитию; может унести на плече корову, в два гребка переплыть океан, растоптать всё злое, что привносят люди в царство стройности.       — Ты спрашиваешь, потому что трахнуть меня хочешь?       — Не знаю.       — Я типа знаю. Ты тут мужик. Всему голова.       — Мужик и голова — это разные вещи. Голова — это хлеб.       — А шея?       — Тсс, kytka⁴, — не было ласки в его словах. Так просят замолчать кривляку в библиотеке, забывая тут же, что голосить — его святая обязанность. Всё повторится. Всё всегда повторяется.       — Китка — это что?       — Это как «fiorellino»⁵, наверное. Вроде того.       — И какой я тебе «цветочек»?       — Борщевик.       Она рассмеялась:       — Ты ради этого одно слово по-итальянски загуглил?       — Ага.       — Minchione⁶… Скажи лучше про… — закончить мысль она не успела — он облизал губы и мягко коснулся губами её шеи. — В чём соль, Войтех? Зачем это всё?       — В том, чтобы каждое утро себе похоронный марш не ставить, потому что уверен, что на похороны никто всё равно не придёт, скольких бы ты ни звал друзьями, — Чех чуть кивнул к потолку, чтобы она поняла руки, и снял с неё футболку. — Люди в целом сами по себе разочаровывающие. От этого не способна их избавить ни одна пилюля. Всё заканчивается. И чья-то дружба тоже — иногда даже раньше твоей смерти. Коломбо прыснула.       — Смешной ты.       — Это я-то смешной? — голос его звучал так, будто замечание его возмутило, но стоило итальянке снова поднять на него глаза, она увидела, что Гавел улыбался. — Ты думаешь, что у тебя в постели труп.       Павла ненавидела терять вещи. Микела могла оставить собственное тело в поезде и забыть его в безучастном эхе исступлённого волнения, будто она приобрела нечто новое, а не утратила. Войтеху было нечего терять, он сам выбрасывал всё, что к берегам его существования прибивало волнами щедрости явлений, любящих душ и всего того, на что богат мир, если дать ему полнится живостью в покое. Он осторожно притронулся к её груди и свободной рукой опустился ей в бельё. Микела подалась вперёд, переступая коленом уже снятые шорты, навстречу его пальцам, и они оба завалились набок, друг к другу лицом.       — Раньше у меня была какая-то связь с людьми, — медленно произнёс Чех. Девушка уткнулась в его ключицу. Cтон грацией ушёл в тонкий изгиб. — Но чем старше я становлюсь, тем сильнее отдаляюсь. Мои друзья редко подставляли плечо, когда я нуждался в них, и я охладел к самому акту дружбы. Теперь они нашли себе новых, — он чуть ускорился, когда почувствовал, что указательный и средний не слушаются от влаги. Тесно в ней не было; она раскрывалась податливо, точно молитвенник с разошедшимся переплётом, а ноги дрожали, и он поцеловал Коломбо в висок, удивляясь тому, как легко ему досталось поражение чужой враждебности. — Я же остался один. Любовь мне не даётся. Даже зная, чего я хочу, я слишком поздно угадываю, насколько мы с кем-то различны. Я сожалею о многих встречах, потому что они привели меня к ещё более печальным обстоятельствам расставаний. Я выучился на разочарованиях и не надеюсь умереть при чём-то, кроме разочарований. Ты знаешь, почему я такой? Почему я сейчас в тебе, Микела?       Она хрипло заскулила в ответ.       — Мне одиноко. Настолько одиноко, что сколько бы люди ни говорили, сколько бы ни делали — никакие признания, песни, открытки, цветы, одежда, пахнущая чужим телом, — он вдохнул запах её волос, неприятной смолью украшающих ложе, — общая комната в высотке, телефонные разговоры по ночам не растопят ту льдинку, что попала мне в стужу меж рёбер. Потому что там не льдинка. Там айсберг. И сердце моё в нём сидит как в плотно захлопнутой шкатулке.       — Хочу схватить что-нибудь острое и…       Войтех вошёл глубже, чтобы она прервалась на стон. Его это забавляло.       — И грудь тебе вспороть.       — Чтобы вытащить сердце? — он хихикнул.       — Вытащить, — она грубо схватила его за подбородок, проведя большим пальцем по обветренной нижней губе, — и съесть.       Чех не сопротивлялся, когда почувствовал, что вдруг её зубы оказались у его шеи. Он хотел заглянуть ей в рот, вечно приоткрытый от замешательства и тупого аппетита к бесплодному, за шершавый язык вывернуть её наизнанку и расстелить на потолке, чтобы перед сном изучать каждый мускул как звёзды, притворяясь романтиком. Хотел разобрать и снова собрать из чужих частей, незнакомую, переродившуюся, холодную, чтобы усадить её, живой манекен, за стол и притворяться нормальным. Замедлившись, он почувствовал влажную ткань своих пижамных шорт и мрачно усмехнулся:       — Что ты со мной делаешь?       — Что, давно не лапал католиков? — трудно было не заметить её шутливый, кокетливый тон. Она была где-то далеко, но большего ему и не требовалось.       — Не хочешь быстро принять веру? Поиграем в святого отца и прихожанку.       — Всё, что попросишь, извращенец.       Антонию исполнилось двадцать три. Он на год младше Войтеха, хотя разница эта ощущается иногда между ними огромной пропастью. «Делом ветра и воя его в разломе скалы», — сказал бы он, как говорил обыкновенно, напившись. Чех его не поздравил. Притворился для спокойствия совести, что забыл, но весь день думал об этом, точно о плане мести, на осуществление которого потребовались бы годы. Ему с приглашением написала К. Удивительное существо. Он, будучи ещё удивительнее, согласился, по-собачьи виляя хвостом.       Испекла ему кокосовый торт. Своё детище она держала почти как настоящего ребёнка. Она изменилась; теперь очень хотела детей; вышивала; коротко носила волосы. Её молодой муж неловко плёлся позади, усердно старая скрыть мучившие его потуги сдержать крик. Мы знаем, когда наше присутствие нежелательно. Мы знаем и идём навстречу этому дискомфорту, чтобы на середине пути схватиться с ним и проиграть, продолжая переступать через собственное тело, обмякшее от стыда и боли к чужому человеку. Он чувствовал себя лезвием, поворачивающимся в чужой плоти. Войтех высился над ними. Молчал. К. отвела его в сторону пошутить о том, какими они были разными. Какие разные они и теперь. Войтех кивал. Он ждал, что она его пожалеет. Пожалеет себя. Пожалеет своего мужа и оставит его ради химеры. Она всё равно не нужна была ему. Ему нужны были её слёзы. Разбитая тарелка. Торт, зачерпнутый ладонью, куском брошенный в осколки. Последний поцелуй — в пылающую щёку. И «прости, солнце» со встречей влажных глаз. Ничего. Она отдала ему кондитерское чудовище, Мадонна и младенец. «Спасибо, что родился!» со смазанной «а» после «л» и переставленной откуда-то «я». «Родилась». Кто делал надпись? Что она сказала этому человеку? Злилась ли? Наверняка злилась. Никто так не понимал его. Никто не бил сильнее. До сих пор он бреется только для неё одной. Муж за спиной К. поправил причёску и закурил. Она не переставала улыбаться. Она была счастлива.       — С днём рождения, Павла!       — Меня зовут не Павла.       — Покажи паспорт.       Его затрясло. Войтех не знал отчего вдруг, но не смел с этим бороться. Его же тело ему противилось, и он мгновенно сдался.       «Всё возвращается к отцам. Отец-начало. Отец-завершение. Итог. Приятно фантазировать, что за тобой кто-то присматривает. Что кто-то карает. Что кому-то не всё равно. Любимый питомец — это ты. Родной, единственный. Его тёплая ладонь на твоей макушке. "Здравствуй, сын". Привет, пап. Представь, кем бы мы стали, не будь ты так далеко. Не знаешь? И я не знаю. У нас никогда этого не было.       Я помню берег, где ждал тебя, щурясь от солнца. Стоило мне зажмуриться, как твоя лодка исчезала. Ты был везде. В солёном ветре, стиральной машине, ты был галькой под колёсами велосипеда. В разбитом объективе камеры. Во рту моего отца. В пятнах на простыне. На фотографиях со дня рождения Павлы. В церкви. В больнице. В Италии. Только в жизни моей тебя не было. Твоя окутанная тайной фигура оставалась всегда где-то позади или обгоняла меня размашистыми шагами. Я выше тебя. Я из тебя вышел. Вышла и она, но почему ты не здесь, хотя сидишь сейчас в соседней комнате с Сарти? Кто ты такой? И как вышло, что связанный с тобой когда-то пуповиной я ничего о тебе не знаю? Я рос болезненным и щуплым, может, этим и нанёс тебе обиду? Ты тяжело болел мною, и я неоднократно желал тебе избавления, правда, уже после своего рождения. Павла считает меня дураком. Пусть. Я завидую ей, блаженной. Её первенство никогда ни в чём её не обделит».       Они лежали вдвоём, утомлённые, липкие от пота в нарочито наивном покрове из дрёмы. Войтех заговорил, медленно, рассчитывая на единственного слушателя:       — Для меня женщина существует только в качестве некого абстрактного понятия. Вот моя сестра. Вот моя бывшая. Вот девушка, которую пророчили Антонию в жёны и на которую он ни разу даже из христианского стыда не взглянул. Это нечто недружелюбное и далёкое. А есть ты. Ничто из того, что мне чуждо и почти отвратительно, ничто из того, что во мне возбуждает любовь. Что мне с тобой делать? Наверное, только ненавидеть и уважать. Ненавидеть за правду, уважать за способность заставить меня чувствовать нечто, приближенное к мирскому. Я не бог и не человек. Я существую из потребности быть видимым для кого-то, кто решится из забавы признать меня за первое или второе. За равного — если повезёт. А в итоге всё неизбежно превращается в грязь. Они засыпают в отвращении к собственному желанию. Что делаешь ты?       Сначала итальянка ничего ему не сказала, только вздохнула — с облегчением. Впервые за ночь она полной грудью вобрала в себя прохладу ясности.       — Дай поспать.       Он повернулся к ней, пытаясь мысленно перечислить всё то, что ему в ней нравилось. Голос? Впервые услышав его, он подумал: «Привыкну». Её глаза всегда оставались те же. Она почти никогда не плакала, а когда всё-таки сдавалась — раздражала в нём поначалу податливое сочувствие, а затем какую-то нечеловеческую ярость, необъяснимую и разрушительную. Щёки её за последние несколько месяцев впали, превратив лицо в кроткий погост трезвости. Она немного похудела с виду, приобретя ещё более пугающий вид. Когда Гавел просыпался, она лежала непременно спиной к нему. За брови и губы он не мог любить её — всё это дано от рождения, а почитать совпадения для неё было бессмысленным, почти оскорбительным; с таким же успехом он мог с обожанием разглядывать её отца. Он так и делал — пока считал себя подростком. Юным, недостойным. Он не вырос ещё, не вошёл в расцвет, когда пришёл упадок. Может, за это и любил; жизнь Микелы ему представлялась тем уродством, что пытается продать искушённому зрителю декаданс.       Зависть. Его что-то ждало, но он в этом провалился. Что-то настоящее, живое и трепетное обещало раскрыть себя перед его голой фигурой. Он на мгновение ощутил вкус к действительности. Коломбо… с ней никогда не происходило ничего подобного, так Войтех считал. Он забрал у Павлы имя и жизнь, чтобы теперь лежать с её безумной страстью в одной кровати. Маленькие победы.       — Я тебя ненавижу, — прошептал он, заправляя прядь ей за ухо. — Лучше бы мы не приезжали тогда в Италию.       Микела оставалась неподвижной. Её грустная улыбка успокоила в нём бурю. Гавел бы всё отдал, чтобы стать таким же.       — Ты проспал, тупица.       Ей хотелось его наказать, хотя, по существу, он ничего и не сделал, был только порядочно равнодушен с виду. Но пока она размышляла над следующей фразой — если мычание про себя можно было назвать размышлением — Микеле вспомнилось, что у неё в волосах кровь. В панике она забыла обо всём остальном и перебрала пальцами несколько прядей. На ощупь они были как слипшиеся ленты для ловли мух. Каменные. Плоские и клейкие. Живые. Она потрясла рукой, по которой ползла мошка. Три. Четыре. Под ногтями — земля. Отец в детстве всегда давал ей лопатку — поиграть в саду. Земля и кровь. Чьи-то волосы. Чьи-то волосы в сливе. Волосы и лоскуты кожи. Она прошлась по затылку — на руке остался бордовый след. Кровь капала ей на лицо, текла по лбу. Коломбо легла в ванну; девушка дрожала, но дрожь не пугала её. Её уже ничего не пугало. Будто разучившись двигаться, она застыла и пожевала губы.       — Эй.       Он снова оказался рядом как по щелчку.       — Войтех, — сказала она, по металлическому привкусу во рту понимая, что укусила себя слишком сильно.       — Да? — он присел рядом, спокойно пытаясь отнять её руки от волос, сыпавшихся вниз. — Я здесь.       — Она меня простит… — Коломбо не смотрела на него, только слушала чужое присутствие. У неё уже не было ни глаз, ни носа, ни щёк. Ничего не осталось. Лента для мух.       — Кто простит? — спросил Гавел.       — Кто простит? — повторила Михаила.       — Кто простит? — в унисон с ними вздохнула Микаэла, пытаясь подражать чудовищной тени, растущей в углу ванной. На полу стояли коробки с краской. Микела привстала. Её фигура выпрямилась напротив зеркала, из которого с вызывающим безразличием смотрел Лука. Ей он показался крохотным. Громадным. Мелочью. Мужчиной. Таков мужчина — весь из мелочей. И из женщин. Других, слабых женщин. Флорентийка отвернулась. Войтех — не без усилия — поймал её и поддержал голову. Её рвало без остановки уже почти полчаса.       — Когда ты приехал? — она ухватила долгожданный перерыв за хвост и подавила очередной приступ, вытирая ладонью слизь. От неё пахло больницей и гнилью, но Войтех без отвращения выпрямился и произнёс:       — Копну свою подержи. Заляпаешь.       Он вышел в кухню и открыл кран. Коломбо не видела, как он набирает полный стакан, но знала, что налить туда моющего средства ему не хватит духу. К тому же, заключила она, шутка вышла бы не очень. Он вернулся почти сразу, беспокойство его не нашло. Скорее, всё то же раздражение. Что нужно принять, чтобы вечность провести на коленях?       — Я не приезжал.       От этого её почему-то снова вывернуло наизнанку.       — И что ты тогда тут делаешь?       — Спроси себя.       Ей его захотелось, вот зачем. Захотелось, чтобы он грел постель. Захотелось знакомых запахов, следов по всей квартире. Он оставлял махровые полотенца на батарее у раковины. Держал двери открытыми. Откуда она знает? Точно не от Геше. Для Геше эта сладкая тайна — самое дорогое сокровище. Микела заглянула глубже в массу жёлтой рвоты на дне унитаза. Её перебивали коричневые вкрапления, чем-то похожие на непереваренные макароны в форме ракушек.       Моргнув, она открыла глаза уже в спальне и инстинктивно ощупала простыни. Никого. Одежда на ней тоже была чистая, приятно пахнущая стиральным порошком, который всё время раньше покупал отец. Так она и уснула — на спине, с раскинутыми руками, до следующего утра пролежав в послевкусии жаркой агонии. Он же проснулся в обед, с разряженным телефоном в руках.       — Ты проспал, — сестра швырнула в Гавела толстовкой, на ходу надевая обувь.       — Я знаю, — в забытье промямлил юноша, крепче зарываясь в ускользающий сон.
Примечания:
33 Нравится 41 Отзывы 7 В сборник