***
Как и следовало ожидать, швея из Наташи выходит гораздо лучше, чем хирург. Швы получаются настолько умелыми, что преподаватель по военно-полевой хирургии точно поставил бы ей пятерку с плюсом. Пациент, надо признать, оказывается таким же послушным и немногословным, как тренировочный манекен, на котором Романофф практиковалась в Академии вместе с другими рейнджерами. Все то время, что она возится с раной, Солдат стойко хранит молчание и безропотно терпит. Терпит он и потом, когда Наташа, устало вытирая взмокший лоб, ощупывает его расцвеченные гематомами ребра, пытаясь понять, сломаны они или нет. — Сломаны, — словно читая мысли, говорит он, и от звука его голоса она едва не вздрагивает. — Шестое и седьмое. В пятом трещина. Почти срослась. — Это ваш окончательный диагноз, док? — Романофф нервно смеется, поражаясь тому, какие идиотские шутки способен выдавать ее мозг в моменты колоссального напряжения. — Повернись. Мне нужно проверить, нет ли... Закончить фразу так и не удается — Солдат безоговорочно повинуется, и Наташа осекается, придушенно и резко, глядя на его спину. Мысли вмиг переплетаются в путаный безобразный клубок. Романофф даже не знает, что ужасает ее больше всего: рваный заживающий порез от гусеничной лапы вдоль ребра, белесые полоски бесчисленных шрамов по всей спине или вросший в позвоночник устрашающий протез, похожий на огромную металлическую многоножку. Горло тут же перехватывает, желудок протестующе бунтует. Наташе стоит огромных усилий не поднести к губам дрожащую руку, и останавливает ее лишь то, что перчатки сплошь покрыты пятнами крови. Разум будто отключается. Руки сами берутся за иглу, пальцы проворно сводят края раны и с хирургической точностью выверяют места для стежков. Наташа приходит в себя, лишь когда на коже Солдата уже чернеет свежий шов, а в руках у нее каким-то магическим образом сам собой появляется пластырь-повязка. Дальше все на автомате: перевязать ребра, забрать со склада пару бутылок фильтрованной воды, сходить в соседнюю комнату за припасенной в шкафчике чистой одеждой. — Пей, — велит Наташа, протягивая Солдату бутылку. Он странно смотрит, будто видит предмет впервые, но все же подчиняется. Делает мелкий, несмелый глоток, словно никогда прежде не пробовал воды, сдавленно кашляет и только потом начинает жадно пить. Романофф тем временем кладет сложенные аккуратным квадратом футболку и рубашку на кушетку и вновь принимается копаться в лекарствах. Перед мысленным взором все еще стоят грубые розоватые рубцы вокруг впаянного в спину протеза, и она несколько раз пропускает нужный препарат, сердито жмурясь и едва слышно ругаясь сквозь зубы. Потом она снова начинает считать. Про себя, медленно, после каждой цифры длинно выдыхая. Когда добирается до пяти, шок проходит. Мысли проясняются, и отголоски недавней паники трусливо забиваются глубоко на задворки. Наташей вновь овладевает холодное спокойствие. Она без труда находит ампулу, в уме прикидывает дозу, разводит во флаконе пенициллин, встряхивает и набирает полный шприц. Солдат, вопросительно покосившись, пытается запротестовать, но Романофф раздраженно его обрывает: — У тебя жар, может быть, инфекция. Без антибиотиков они никуда не денутся. И не надо говорить, что на тебя ничего не действует, я должна хотя бы попробовать. Не встретив возражений, она дважды щелкает пальцем по шприцу и, целясь иглой в плечо, добавляет, уже чуть мягче и почти шутливо: — Надеюсь, у тебя нет аллергии. Солдат, конечно же, не отвечает. Покончив с уколами, Наташа отсыпает в ладонь пару таблеток от радиации. Просительно и вместе с тем настойчиво говорит, что их нужно выпить. На всякий случай. Солдат выполняет. — Есть хочешь? В ответ, как всегда, ничего. Тупое молчание начинает раздражать. До такой степени, что Наташе хочется схватить Солдата за плечи и хорошенько потрясти. Вместо этого она, возмущенно пыхтя себе под нос, грозно вышагивает из медотсека и идет на склад. Хватает с полки первую попавшуюся консерву, гремит в ящике, выискивая ложку, и, вернувшись, громко ставит банку на тумбочку у кушетки. Солдат не шелохнется. Снова в его глазах застывает этот взгляд — пугливый, пришибленный, совершенно растерянный и какой-то виноватый. Он и впрямь словно не понимает, что от него хотят. Как несмышленый маленький ребенок. Как собака, на которую битый час кричит недовольный хозяин. От этого сравнения Наташу бросает в дрожь. И вдруг, будто по щелчку незримых пальцев, в ее голове собирается пронзительная мысль. Ясная, как день. И до ужаса отвратительная. Солдат понимает только приказы. Прямые, четкие, безоговорочные приказы. Потому что так его научили. Выдрессировали, точно бойцовского пса, вбили в голову, выжгли это слепое и беспрекословное подчинение, будто клеймили каленым железом. Наташе становится нестерпимо гадко, но губы шевелятся сами собой, и в напряженной тишине она едва узнает свой голос. — Ешь. Переоденься и отдыхай. Вдох. Судорожный и короткий. Воздух будто горчит, его так мало, так невыносимо мало, что кажется, что вокруг — один только горючий дым и больше ничего. — Это приказ. Лишь после этих слов Солдат, наконец, отмирает. Неторопливо, явно через боль, перебирается на кушетку. Легко поддевает крышку консервной банки бионическим пальцем и, неумело зажимая ложку в правой руке, начинает есть. Наташа отворачивается. Смотреть на это слишком больно. Еще больнее — осознавать, что перед ней не робот, а человек. Настоящий, живой человек, которого превратили в машину.***
В душевой Наташа долго глядит в мутное, покрытое белесым налетом зеркало и едва узнает себя в отражении. На обветренном лице уже вовсю расцвели последствия вчерашней драки: разбитая скула распухла, в уголке губ краснеет запекшаяся корка, на виске и над глазом налился огромный фиолетовый синяк. Забрызганные гусеничной кровью волосы висят слипшимися космами, и Нат устало вздыхает, опустив голову и уперев ладони в край железного умывальника. Она долго стоит вот так, сгорбившись, разглядывая изъеденную ржавчиной раковину, пока в разбитых мышцах не просыпается боль. Глухая, стонущая, она нарастает подобно снежной лавине, разливается по телу и собирается горячим узлом в раненом плече. Наташа тихо стонет сквозь зубы. С отвращением стягивает влажную от пота, сплошь покрытую грязно-зелеными подтеками одежду, швыряет ее на пол вместе с наручным планшетом и, шатаясь, забирается в закрытый грязной шторкой душ. Проржавевший смеситель барахлит — из душевой сетки с хрипом бьет то кипяток, то жидкий лед, но Нат все равно. Она остервенело трется каменным куском хозяйственного мыла, дерет свалявшиеся волосы, подставив лицо под струи затхлой воды, и ей все равно кажется, что эту липкую, въевшуюся грязь никак не смыть, что вся она сама насквозь пропиталась пустошной пылью и смрадной зеленой жижей, что хлестала из тел убитых монстров. Она скребет ногтями кожу все сильнее, скребет до боли, до красноты, пока на глаза не наворачиваются слезы. Она думает о предстоящей ночи в бункере, о том, как будет отчитываться перед Филом за проваленное задание, торопливо перебирает в памяти события прошедшей пары дней и сама не замечает, как все ее мысли неожиданно и упрямо собираются вокруг Солдата. Перед глазами как наяву всплывает его пустой, затравленный взгляд, вгрызшееся в спину жуткое металлическое чудовище, рваный рубец на стыке протеза и живой кожи и эти шрамы, эти чертовы шрамы, похожие на трещины, на корявую паутину, на тонкие штрихи на холсте безумца-художника. Лучше бы он был роботом. Слепленной на заводе, немой, безликой железкой, какими легионеров всегда и считали. Лучше бы Наташе и вовсе не знать, что — кто — он на самом деле такой. Это знание ее пугает. Сбивает с толку, мешает и без того спутанные мысли, разжигает в расчетливом, закованном в рамки правил разуме мятежную искру. Не может быть, что из сотен солдат на это задание отправили именно того, кто был человеком. Выходит, они все такие. Грозные безмолвные стражи порядка, живое воплощение силы и абсолютной власти ГИДРЫ на самом деле всего лишь изувеченные люди. Пока Наташа кутает в полотенце пестрящее синяками тело, ее вдруг осеняет, резко и пронзительно, словно молнией: каким бы зверским способом власти ни создавали своих Солдат, они не хотят, чтобы об этом кто-то узнал. Да, нынешний мир далек от того, что был раньше, люди стали жестче, а моральные устои, на которых строилось общество прошлого, кое-где расшатались — отчаянные времена требуют отчаянных мер, все это знают, — но чтобы сотворить с человеком такое... Романофф сердито себя одергивает. Пытается отвлечься, поливая перекисью изрезанные стеклом ладони, бинтует ожог, перетягивает ушибленные ребра, но перестать думать о Солдате не получается. Получается, что власти держат свои чудовищные эксперименты в строжайшем секрете, скармливая народу миф о роботах-легионерах. Вряд ли кто-нибудь из рейнджеров знает правду о том, кто на самом деле каждый раз сопровождает их в поездках на Пустошь, и Наташа более чем уверена, что правительство сделает все возможное, чтобы так оно и оставалось. Как только она вернется в Нью-Йорк, ГИДРА заставит ее держать язык за зубами. И она повинуется, ведь альтернатива совсем не улыбается, но ужасает ее, как ни странно, вовсе не это. И даже не то, что в человеке, лежащем сейчас в медблоке, мало что осталось человеческого. Самое страшное — то, что он все чувствует, но никак не реагирует, потому что уже привык. Он привык к боли и воспринимает ее как данность. Привык подчиняться, слепо и безропотно, и даже не представляет, что может быть как-то иначе. Что же такое нужно сделать, чтобы напрочь лишить человека воли, стереть личность подчистую, без следа, и превратить его в послушную куклу?.. Знать ответ Наташа не хочет. Это не ее ума дело. Копаться в том, что творится в недрах гидровских лабораторий, она не собирается; уличать правительство в бесчеловечных преступлениях — тем более. Она ведь не правоборец, не поборник свободы, не бесстрашный глашатай правды, готовый ради справедливости бросить вызов сильным мира сего. Она не герой. Она всего лишь рейнджер. Просто человек, пытающийся выжить. Чего бы это ни стоило.***
Чистые вещи пахнут тканью и совсем чуть-чуть — сыростью. Наташа избавляется от старой, безнадежно испорченной одежды и выходит из душевой, плотно прикрыв за собой дверь. Она чуть хромает на правую ногу — помятое рулевой колонкой бедро все еще слабо потягивает, а распухшие от мозолей ступни уже не умещаются в сапогах, и те приходится нести в руке. В бункере тихо. В стенах гуляет лишь далекий гул генератора, и мягко шуршит воздушный фильтр. Здесь даже немного, совсем чуть-чуть, уютно — если так вообще можно сказать о закованной в броневую сталь подземной коробке. Тусклый свет, холодный цементный пол, металлические балки и хитросплетения труб на потолке — не дворец, но и Наташа не принцесса. Она неприхотлива. Солдат, как оказалось, тоже. Она находит его там же, где и оставила, — на койке в медблоке в окружении сваленной на полу формы, оружия и одинокой ленты патронташа, свернувшейся черной змеей у изножья хирургического кресла. Пустая банка консервов стоит на тумбочке у будильника, там же — ложка и ополовиненная бутылка с водой. Сам Солдат спит — или делает вид, что спит, — неуклюже завалившись на здоровый бок. На нем чуть узкая в груди футболка и темно-зеленая защитная рубашка. «Переоделся, — безотчетно подмечает Наташа, и в висок тут же стучит предательски-гадкое: — Конечно, переоделся, ему ведь приказали». Он лежит, весь подобравшись, в застывшей нескладной позе: колени подтянуты к груди, голова устроилась на левой руке, раненая правая вытянута вдоль тела, ладонью поближе к торчащей из сапога рукоятке ножа. Он выглядит мирным, почти безмятежным, дышит так тихо, будто и вовсе не дышит, и Наташе с трудом верится, что этот же самый человек всего пару часов назад голыми руками размозжил голову огромной пустошной твари. Она уходит бесшумно. Дверь не закрывает, свет оставляет зажженным. Не хочет тревожить Солдата — с какой-то странной уверенностью знает, что его может разбудить даже малейший шорох. Он провел без сна больше суток в пути и неизвестно сколько до этого. Ему надо отдохнуть. И ей самой — тоже. Однако ложиться Наташа не спешит. Бродит по бункеру, точно сомнамбула, разминая стертые до крови, измученные сапогами ноги. Заглядывает на склад за водой и банкой тушеного мяса, устраивается у старенького компьютера и отправляет в диспетчерскую короткий сигнал о прибытии на базу. Потом она, наконец-то, ест. В одиночестве и полной тишине, осматривая глухую полутемную комнатенку и цепляя утомленным взглядом картинки на бетонных стенах. Один плакат висит прямо над компьютерным столом — выцветший, облезлый, но в окружающей серости все такой же нелепо пестрый. На нем — вычурный призыв вступить в ряды рейнджеров: пропагандистская надпись и требовательно указывающий на зрителя пальцем — на манер когда-то известного в доядерном мире дядюшки Сэма — светловолосый мужчина в звездно-полосатом костюме. Это Стивен Роджерс — Капитан Америка, символ возрожденной страны. Герой, о котором в Нью-Йорке и других городах знают все от мала до велика. Еще бы не знать — этот парень был едва ли не единственным живущим в городе мутантом, которого радиация наградила не уродством и мучительной смертью, а поистине чудесной способностью к регенерации. Когда-то обычный нью-йоркский мальчишка, а теперь — гордость нации, Роджерс застал и катастрофу, и страшную ядерную зиму, и даже отслужил в правительственной армии едва ли не четверть века. Почти как старик Чарльз, за тем лишь исключением, что за все это время постарел от силы на полдесятка лет. ГИДРА пыталась сделать из его крови лекарства, панацею от мутации, эликсир молодости и еще черте что, но у них ничего не вышло, поэтому вскоре из подопытной крысы Роджерс превратился в цирковую обезьянку. Власти нарядили его в звездно-полосатый костюм, вручили игрушечный щит расцветки американского флага и отправили разъезжать по городам Пустоши с агитпрограммой. Вот, мол, глядите, граждане, — даже столетние мутанты верны ГИДРЕ, поэтому и вы должны любить и жаловать наше почтенное правительство. При всей нелепости этой пропаганды, больше похожей на дурацкий наигранный фарс, Роджерсу все же как-то удавалось располагать к себе людей. Говорят, он и правда был хорошим парнем — честным, надежным, с большим сердцем. Он никогда не считал себя выше других, несмотря на то, что удача к нему явно была благосклоннее. Он рвался в рейнджеры, пытался помочь, как только мог, однако власти своим драгоценным бессмертным трофеем рисковать совсем не хотели. Но Роджерс все равно отличался — вкалывал до седьмого пота на заводах вместе с остальными, обустраивал Зону для стекавшихся в город пустошных беженцев, а пару раз во время пропагандистских турне по стране даже спас от мутантов сопровождавших его рейнджеров. Наташа, как и многие дети нового века, выросла на рассказах о бравом капитане, но в живую его никогда не видела. И уже, увы, не увидит — двенадцать лет назад Роджерс уехал на ежегодные «гастроли» по автономиям с извечным призывом вступить в ГИДРУ да так оттуда и не вернулся. Сгинул вместе с театральной труппой и охранным экипажем, так и не добравшись до Нью-Йорка. Их искали — ГИДРА посылала несколько поисковых групп, в одну из которых добровольцем записался тогда еще новичок Колсон, но кроме разграбленных машин и пары трупов девушек из подтанцовки ничего обнаружить не удалось. Как говорили рейнджеры, их забрала Пустошь. Такой вот постъядерный эквивалент печально известного «пропал без вести», который уже давно стал негласным синонимом слова «смерть». Вне городов мало кто выживал — разве что безумцы или совсем уж отчаянные смельчаки. Роджерс был как раз из последних. Многие, в том числе и Фил Колсон, свято верили в то, что народный любимец капитан все же не погиб — ведь тела так и не нашли. Они просто не хотели мириться с его кончиной, совсем как фанаты рок-звезд в далеком прошлом, которые даже после смерти кумиров были уверены, что те живы и просто переселились на другую планету. На Марс, например. Почему бы и нет? Сейчас, когда о космосе никто уже не грезил, Пустошь стала новым Марсом, на который люди с упрямой надеждой селили всех тех, кто так и не вернулся домой. Уже вступив в ряды рейнджеров и сполна вкусив суровой пустошной жизни, Наташа часто думала о том, каковы и впрямь были шансы уцелеть в этом Богом забытом месте. Думала и всякий раз приходила к одному и тому же выводу: шансы были ничтожно малы. Когда тебя забирает Пустошь, ты либо умираешь, либо становишься ее частью, такой же выжженной и пустой, а эта участь порой гораздо хуже смерти. Наташа тяжко вздыхает. С поблекшего плаката Роджерс смотрит, как живой. В твердой линии его губ и обесцветившихся от времени глазах ей даже чудится легкая улыбка. Такая теплая, надежная, почти родительская. Неудивительно, что люди за ним шли — эта улыбка и впрямь способна вселять надежду даже в тех, кто ее давным-давно потерял. Романофф в последний раз звякает ложкой о пустую консервную банку и относит ее в контейнер для обработки отходов, по пути недобро хмурясь на глядящего с портрета президента. Пугающе худой, с редкими волосами и стеклянными глазами навыкате, Иоганн Шмидт — второй президент Новой Америки и ее бессменный лидер на протяжении вот уже почти четырех десятилетий. Никто не знает, когда Шмидт родился и сколько ему на самом деле лет. Поговаривают, что он тоже мутант и что именно он, а не его отец, в свое время основал ГИДРУ. Рамлоу где-то услышал, что Шмидт ставил на себе эксперименты, пытаясь стать бессмертным, как Стив Роджерс, но что-то пошло не так, и эликсир молодости превратил его в обезображенного монстра, который теперь вынужден прятаться за имитирующей человеческое лицо маской. Брок обожал рассказывать эту историю молоденьким рейнджерам. С неподдельным наслаждением стращал новичков, в красках описывая то, как за невыполненные миссии провинившихся лично приводили к Шмидту, и он снимал перед ними маску, открывая свою истинную сущность. По словам Брока, у президента вместо лица был уродливый красный череп, настолько жуткий, что после такого зрелища люди седели и оставались немыми на всю жизнь. Да, на отсутствие воображения Рамлоу никогда не жаловался, но все же, будь эти выдумки правдой, по возвращении в Нью-Йорк Романофф предстояла бы незабываемая встреча со Шмидтом и его красным черепом — ведь задание она с треском провалила. Усталость накатывает, резко и неумолимо, совсем как прошлой ночью после аварии, когда Солдат спас ее из лап налетчиков. Должно быть, его ранили уже тогда или даже раньше, во время погони. Сколько часов с тех пор прошло? Двенадцать? Четырнадцать? И он ни слова не сказал о том, что у него в плече застряла чертова пуля. Почему?.. В глубине души Наташа знает ответ. Знает даже лучше, чем хотелось бы, и поэтому бежит от него, как от огня, загоняя поглубже, в самую дремучую черноту подсознания. Эти мысли ни к чему — все равно она забудет, заставит себя забыть, как только вернется в Нью-Йорк. Скорее всего, Солдата она больше не увидит, и это, наверно, к лучшему. С глаз долой, как говорится... — Из сердца вон, — шепчет в тишину Наташа, и взгляд ее предательски стреляет в коридор, замирая на двери медотсека. Интересно, Солдату что-нибудь снится? Романофф зло дергает носом. Нет, ей не интересно. Ей плевать. Через пару дней она даже об этом не вспомнит. Она раздраженно вешает рейнджерскую куртку на спинку стула и только сейчас замечает, что внутренний карман все еще оттягивает разбойничий электрошоковый пистолет. Наташа достает его и кладет на тумбочку рядом с поясной кобурой, береттой и планшетом. Измятый гидровский бланк с разрешением на перевозку — туда же. Еще через пару секунд настольный склад пополняется водным фильтром и потрепанной компакт-кассетой со скошенным, сбившимся в пузырчатый сгусток расплавленным краем. «В магнитофон уже не войдет», — с тоскливой горечью думает Нат. Да, точно не войдет. Некуда входить. Ведь магнитофона больше нет. Где-то в груди, прямо там, слева под ребрами, болезненно давит холодная тяжесть. Наташа забирается на нижний ярус железной кровати, скользит ногами под простыню и засыпает почти сразу же, как только голова касается свалявшейся комковатой подушки. В сердце все еще ноет, и, закрывая глаза, она точно знает, кого вновь увидит в своих беспокойных снах.***
В прихожей хлопает дверь. Даже сквозь бульканье супа в кастрюле Наташа слышит, как об истертый половичок знакомо шаркают ботинки. С трудом наклоняясь, она спешит поскорее выудить из духовки жаркое. Потом суетливо гремит посудой, пытаясь втиснуть на стол дымящееся блюдо, и улыбается, услышав в коридоре привычное «я дома», а следом — восторженный возглас: — Боже мой, неужели это то, о чем я думаю? Картофельно-мясное месиво по рецепту твоей бабушки? Наташа с тихой усмешкой качает головой. Надавать бы ему за «месиво» кухонной рукавицей по носу, чтобы не повадно было обзывать стряпню своей жен... Мысль сбивается, когда она чувствует на своих плечах чужие ладони. Нет, не чужие — родные. Теплые, шершавые, с порезами и загрубевшими мозолями на пальцах, от которых по коже приятно бегут мурашки. — Не поверишь, весь день о нем мечтал. — Его дыхание невесомо щекочет висок, и Наташа, улыбаясь, шепчет в небритую щеку: — Только о нем? Над ухом шелестит смешок. — Нет, не только. Еще об этом. — Он мягко отводит рыжие кудри от ее лица и целует в шею у самой ключицы. — И об этом... …медленно ведет губами к подбородку. Потом — к мочке уха... — И об этом. …к щеке... — И особенно об этом. …пока не мажет поцелуем в уголок рта, заставляя Наташу рассмеяться. Его густые взъерошенные волосы тонко отдают сварочным дымом и терпким самопальным табаком, а в глазах плещется теплое синее море. Наташа никогда не видела море, но отчего-то уверена, что выглядит оно именно так — глубокое, необъятное, вкрадчиво-ласковое, с причудливым отсветом солнечных лучей — такое влекущее, что глядеть в него хочется целую вечность. — А еще мечтал вот об этом... — Он бережно кладет руку на Наташин круглый живот и с нежной отеческой улыбкой спрашивает: — Как там поживает малыш Мэтти? — Малыш Мэтти? — Она нарочито дергает бровью, изображая недоумение, и его улыбка становится шире. — А с чего это ты взял, что там именно малыш? Может быть, это малышка. Малышка Хоуп. — Не-а. — Он смешно морщит нос, и глубоко залегшие под глазами тени усталости будто бы светлеют. — Там точно Мэтти. Я прямо чувствую — пацан. Наташа неслышно смеется. Ей и самой почему-то кажется, что будет мальчик. Темноволосый, светлоглазый, с милой ямочкой на подбородке — как и отец. Если родится мальчик, точно пойдет в отца. Она это знает. Просто знает — и все. За спиной недовольно булькает забытый суп, и Наташе приходится вернуться к плите. — Чего это ты стоишь, муж? — бросает она через плечо, вынимая из ящика поварешку. — С грязными руками и в таком виде я тебя за стол не пущу. Он качает головой, смущенно глядя на запятнанный рукав рабочей куртки, пахнущей сырой известью и густой цементной пылью — извечным духом стройки, который он каждый вечер приносит с собой в дом. — Ох, чуть не забыл, — вдруг восклицает он и торопливо скрывается за дверью, продолжая уже из прихожей. — Я тебе кое-что принес. Наташа умиленно улыбается. Он всегда любил баловать ее подарками: цветами, книгами, самодельными украшениями с рынка, иногда — ее любимым молочным шоколадом, который непонятно откуда доставал. Она оборачивается, готовая получить очередную милую безделушку, и изумленно охает, когда видит самый настоящий кассетный магнитофон. Старый, доядерный — как на картинках в журналах — с истертой пластмассовой ручкой и забитыми песком и пылью защитными сетками на динамиках. Наташа не знает, что сказать. Стоит, приоткрыв рот, с поварешкой в руке и смотрит на магнитофон, как на Восьмое чудо света. Такой за талоны не купишь и на рынке не обменяешь — старая техника осталась только на Пустоши, да и то почти всегда нерабочая. — Где ты его взял? — Наташин голос звенит от восторга. Он заговорщически молчит. По знакомой лукавой ухмылке она сразу понимает, что ответа так и не дождется. — Я слышал, что беременным полезно слушать музыку. Классику там, Моцартов всяких... — Он осторожно ставит магнитофон на стул и запускает руку в нагрудный карман куртки. Вид у него довольный, глаза блестят. — Пока я нашел только вот это, но потом, кто знает... Может, мы начнем собирать коллекцию? Из кармана показываются темно-матовые прямоугольнички компакт-кассет. Три штуки, такие древние, что бумажные полоски с именами исполнителей, приклеенные над кругляшками сердечников, превратились в посеревшее затертое нечто. Наташа разбирает слово, похожее на «аэроплан», но тут же об этом забывает. Ноги сами несут ее вперед. В порыве благодарности она обвивает руками его шею и с растроганным всхлипом утыкается лицом в грудь. Хочется так много сказать, но выходит лишь дрожащее: — Спасибо. Он обнимает ее в ответ, осторожно, словно она — фарфоровая кукла — зарывается пальцами в волосы, мягко чмокает макушку. Жаркое остывает, суп по тарелкам так и не разлит, а они просто стоят, прижавшись друг к другу в этих нелепых полуобъятиях, и кажется, что на свете не осталось ничего, кроме них двоих. — Давай послушаем? Он вставляет кассету в паз, щелкает крышкой, нажимает кнопку. Песня до жути романтичная, и они кружат в танце так плавно и грациозно, словно были рождены для того, чтобы танцевать. Вдвоем. Всегда. — Это самый лучший подарок, — шепчет Наташа в его приоткрытые губы. — Жаль, что разбился, — слышится в ответ, и от этих слов внутри неприятно царапает. Наташа вскидывает голову. Непонимающе глядит в синее море, и лиричный песенный аккорд вдруг сбивается тягучим хрипом. — Что ты такое говоришь? — недоумевает Наташа. — Вот же он, целый! Магнитофон издает сдавленный скрип, будто давится, и резко замолкает, зажевав кассетную ленту. — Разбился, — с печальным вздохом повторяет он. — Там, на Пустоши. Наташа не понимает, почему последнее слово звучит так знакомо, и от этого ей становится не по себе. Воздух вокруг тревожно вздрагивает, на зубах будто хрустит песок — такой колючий, сухой, как дорожная пыль в выжженной солончаковой пустыне. — Что происходит? — испуганно спрашивает Наташа. — Скажи мне, что происходит, Дже... Что-то глухо стучит, совсем рядом и одновременно очень далеко. Один раз, потом второй. Методично, настойчиво, с каждым ударом все громче. — Тебе пора просыпаться, Нат. — В его бледной улыбке сквозит вселенская грусть. Лицо сереет, подергивается дымкой, но голос все еще слышен — стройный, бархатистый, пропитанный той теплой трепетной заботой, что согревает даже в лютую зимнюю стужу. — Нужно уходить. Громыхает уже будто бы над самым ухом, и мир вокруг опасно сотрясает. — Просыпайся, любимая. Вам пора уходить. — Я хочу остаться, — сквозь слезы шепчет Наташа. Цепляется за куртку, крепко, отчаянно, но он мягко отводит ее руки и, словно извиняясь, целует запястья, ладони, пальцы, и губы его с каждым поцелуем становятся все невесомее. — Ты не можешь остаться, любимая. Еще рано. Твое время еще не пришло. Наташа бессильно роняет руки. Хочет коснуться округлого живота, но его уже нет. Она растерянно опускает глаза, думая, что обманулась, и видит сжатую в ладони беретту. — Просыпайся. Тебе нужно идти. Его лицо тает клубами в сером тумане. Наташа плачет. Впивается до боли в рукоять пистолета, и на одну короткую секунду ей невыносимо хочется поднести дуло к виску. Спустить курок. И уйти туда, где ее уже давно ждут. Грохот повторяется. Наташа закрывает глаза. Время еще не пришло.***
Она просыпается от жуткого грохота. Не того, что был во сне, а вполне реального и устрашающе близкого. Она поднимается рывком, ловко и по-солдатски быстро. Хватает с тумбочки разбойничий пистолет и бесшумно скользит за дверь. В разбуженном теле нарастает боль, но Наташа ее игнорирует — сейчас не до плеча и уж точно не до тяжелой ото сна головы. Грохочет снова, так мощно и громко, что по всем углам бункера проносится раскатистое эхо. Источник шума Романофф даже спросонья находит без труда. Он в соседней комнате — маленьком жилом блоке с парой двухъярусных коек. Наташа приходит туда одновременно с выскочившим из медблока Солдатом. Бледный, взъерошенный, он едва стоит на ногах, но нож держит умело и крепко, готовый в любую секунду напасть. Снова удар. Жалобный лязг где-то снаружи. С потолка сыплется бетонная крошка, и весь бункер содрогается, словно началось землетрясение. Наташа сглатывает. Ей даже не надо смотреть на Солдата, чтобы догадаться — они оба подумали об одном и том же. Снаружи в стену рейнджерской базы ломится что-то огромное. Огромное и невероятно сильное, и совсем скоро оно пробьется внутрь.