ID работы: 6225028

Земля и звёзды

Слэш
R
Завершён
653
автор
Размер:
112 страниц, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
653 Нравится 353 Отзывы 216 В сборник Скачать

Часть Третья. Параллельные жизни.

Настройки текста
Последнее объятие в туалетной комнате Фьюмичино, десять часов полёта, такси из аэропорта. Нью-Йорк, сто четырнадцатая улица. Моя квартира. Окно выходит в шумный двор, никакого солнца, едва хватает места под вещи — даже не знал, что у меня столько книг, — и кровать гораздо меньше, чем в римском отеле. Всё та же музыка из окон, переполненный автоответчик, приглашение от приятелей на поздний ужин. Немедленный звонок матери: она надеялась, что я успею недельки две перед учебным годом погостить дома. Равнодушно пожал плечами. Если боль залепить лейкопластырем… А я хотел бы запрыгнуть на тот же самолёт с одной сменной футболкой, купальными плавками и зубной щёткой… Я набрал номер профессора. Неожиданное: — Начать бы всё сначала в твоей комнате. Вместе высовываться в окно поздним вечером, касаясь плечом плеча, как в Риме… и так — каждый день. — Каждый день. Рубашка, зубная щётка, заплатить по всем счетам — и прочь от всего этого. Не искушай меня. Я кое-что забрал у тебя в комнате. — Что? — Иди и сам узнай. Молчание. И торопливые слова: — Я не хочу тебя терять. — Не потеряешь. Это всё, чем нам придётся довольствоваться, по крайней мере, предстоящие четыре месяца: письма, в которых тоже нельзя выражаться слишком откровенно, и вот такие разговоры. Я упомянул, что кое-что забрал из его-моей комнаты, — старую почтовую открытку в рамке. На ней — фотография знакомства Моне с бермой, датированная тысяча девятьсот пятым годом или около того. Сама открытка нарисована в девятьсот четырнадцатом. Открытка и "Арманс". Я мог потрогать и то, и другое. Они, казалось, ещё хранили тепло Элио, дышали им; они единственные убедительно доказывали, что мне не привиделись в горячечном бреду эти шесть недель. Через несколько дней я приехал домой, в небольшой городок поблизости от Бостона. По этому случаю к чаю пожаловала почти вся семья: дед, двое дядьёв с жёнами, сестра Рэчел с мужем и детьми, кое-кто из кузенов и кузин — все желали послушать отчёт о моей поездке. Желаете? Будет! Лишь бы не отдирать пластырь. Я уже давно заметил: когда члены семьи или близкие друзья расстались — один уехал за границу, а другой остался дома — возвращение из путешествия родственника или друга всегда ставит тех, кто был дома, в трудное положение. Первый жадно впитывал новые мысли, новые впечатления, второй пассивно пребывал на старом месте. Вначале это создаёт некоторую отчуждённость между самыми любящими родственниками, между самыми близкими друзьями и нарушает их близость — неожиданно и порой безотчётно для обоих. После того как прошли первые минуты нашей встречи, и мы расселись за чаем, я сразу почувствовал эту отчуждённость и понял, что и прочие её тоже чувствуют. Я этому не удивился и приложил все усилия, чтобы её развеять. Сицилия — Таормина, Катания, Палермо, Сиракузы — Неаполь, Рим. Капитолий и Вилла Боргезе, базилика Сан-Клементе. Я рассказывал и рассказывал. Особенно отличалось заинтересованностью младшее поколение; старшее предоставляло молодёжи возможность засыпать меня вопросами, внимательно прислушиваясь к ответам. Зачем щенков держать и лаять на луну самим, в самом-то деле? Отчуждённость вроде бы исчезла, однако я не мог отделаться от впечатления, что никак не могу привыкнуть к родному дому. Он мне тесен, как костюм не по размеру, а вся родня показалась мне инопланетянами, неведомо каким образом занесёнными на мою с Элио планету. Словно их подменили — или подменили меня. Нет ничего лучше, чем возвращаться туда, где ничего не изменилось, чтобы понять, как изменился ты сам. Возможно, но я бы сказал, что нет ничего ХУЖЕ. Я взмолился, чтобы быстрее протекли недели, оставшиеся до начала учебного года. Меня могла спасти только работа, много работы. Постепенно я вошёл в привычную колею, а там и занятия начались. Мы с Элио обменивались письмами; писал мне также профессор — изредка, и Вимини — постоянно. Я считал, что снова взял под контроль свою жизнь и чувства. Я забыл, что с недавних пор, когда говорил себе нечто подобное, вскорости оказывался под колёсами старого поезда с эмблемами Савойского королевского дома, несущегося по маршруту «станция “Позже” — станция “Сейчас”. Конечная». Человеку никогда не бывает так плохо, чтоб ему нельзя было сделать ещё хуже. На Хануку одно обстоятельство, которое, если так можно выразиться, я абсолютно упустил из виду, рывком выдернуло меня из состояния блаженного предвкушения будущей встречи. Домой я выбрался на последние два дня праздника. 8 декабря мы сидели за поздним ужином в узком кругу — только родители и мы с сестрой; детей к тому времени уже уложили спать. Я подметил взгляды, которыми обменивались мать с отцом, только не мог понять, к кому из нас они относились. Наконец слово взял отец. — Я доволен, что ты на хорошем счету в университете, — начал он. — Ты славно потрудился и заложил крепкий фундамент под свою будущую карьеру… Я выжидал, не понимая, куда он клонит. — Теперь можно подумать и о семье. Уж не намекал ли он, что долги, в смысле потраченные на моё обучение в Колумбийском университете средства, уже надо возвращать? Собственно, я ничего не имел против обсуждения этого вопроса. — Я готов, в любую минуту. Когда ты хочешь, чтобы я это сделал? — Думаю, в конце весны или начале лета, после того как закончатся занятия. — Но я могу не успеть заработать нужную сумму… Ничего, договорюсь о займе. — Причём тут заём? Вопрос можно решить в семейном кругу, если не хватит твоих средств. Я перестал что-либо понимать. Кого он подразумевает под “семейным кругом”? — Отец, ты о чём? Почему кто-то должен помогать мне возвращать тебе деньги? Он явно удивился: — Я ничего не говорил ни про какие деньги. Теперь уже удивился я: — А про что тогда ты говорил? — Я говорил про твою семью, — он выделил голосом слово “твою”. — Про твою будущую свадьбу, если быть совсем уж точным. В ушах у меня зазвенело. Вдруг показалось, что в комнате стало темно, меня замутило, кинуло в холод, потом — в жар, мне стало не хватать воздуха. Кровь прилила к голове, и я почувствовал себя Ананией, брошенным в раскалённую печь*. — Позавчера у нас в гостях были родители Гвендолен, они согласны, что сейчас самое подходящее время для помолвки… — продолжала мать. Я непроизвольно вскочил с места, хотя и не знал, устою ли на ногах, и моя тарелка полетела на пол. Я закрыл глаза и вцепился в край стола в полной уверенности, что у меня сейчас хлынет кровь из носа, как у Элио, или из глаз. Я глубоко вдохнул и выдохнул, а потом молча развернулся и покинул столовую, каким-то непостижимым образом умудрившись не шарахнуть дверью. Мне нужно было оказаться подальше от этой роковой комнаты. И срочно. Может показаться невероятным, что я забыл про собственную женитьбу. Дело в том, что два года назад мы с отцом условились об этом предстоящем событии так, как если б речь шла о выгодной покупке места под семейное захоронение на городском кладбище. Разумеется, рано или поздно меня бы это тоже коснулось, но, согласитесь, в двадцать два года разумнее предположить, что скорее поздно, чем рано. Скажу пару слов, как организуются браки в нашем кругу. Виной ли тому многовековая рассеянность нашего народа, вынуждающая крепко держаться своих и не приветствовать браки с представителями иной культуры и религии, или подобное поведение свойственно всем малым социальным группам, по какому бы признаку они себя ни выделяли, но ответственный процесс создания семьи никогда не пускался на самотёк. Постоянная угроза кризиса национальной самоидентификации — и демографического, кстати, тоже, — заставляла серьёзно относиться к семейным ценностям. Исключения бывали, но история с моим дедом, проигнорировавшим тщательно подобранную кандидатуру, осталась в далёком прошлом, а то, что родня приняла его жену, следует отнести на счёт его твёрдого характера, приличного состояния и личных качеств супруги — воспитанности, терпения и красоты. Наверно, это впиталось вместе с воздухом, которым я дышал: семья — это дети, они обязательно должны быть, а дети — это жена. Гвен я знал с детства, и мне не составило труда догадаться, что с определённого момента, примерно совпавшего с поступлением в Колумбию, мои родители стали смотреть на неё как на свою будущую невестку. В принципе возражений у меня тогда не возникло, да и сейчас любой мужчина был бы доволен такой женой: брюнетка, сероглазая, среднего роста, в меру, как изящно выразился отец, привлекательная и образованная, правильно воспитанная, она обладала трезвым умом, большим здравым смыслом и практической смёткой, выдававшими будущее умение грамотно строить семейные отношения, заботливо взращивать потомство и текущий счёт в банке. Ни в кого я не влюблялся так сильно, чтобы не понимать, что Гвен не хуже прочих. Нельзя сказать, что я любил её, как и нельзя сказать, что нет. Она принадлежала к типу, всегда меня притягивавшему, но я знал, что буду ею обладать; возможно, это помешало мне сходить по ней с ума. С этой точки зрения то, что пару тебе подбирают из нашего же круга, — думал я, — лишний плюс. Кроме того, этот метод был на моих глазах опробован на Рэчел, которая старше меня на шесть лет. Она была вполне удовлетворена своим браком; у них с мужем родились трое детей — два сына и дочь — и, насколько я мог судить, её муж не спешил сбегать из дома при первой же возможности. Это лучше всего доказывало, что довольство сестры имело под собой почву. Любовь — не единственный критерий выбора спутника жизни, а то бы наши расходы на свадебные подарки значительно сократились. Но именно то, что сестре подошло как нельзя лучше, и грозило сейчас лишить меня рассудка. Я не только почувствовал себя племенным жеребцом — моё сердце вдобавок терзали острыми когтями бессилие и смертная тоска. Я давно не обманывал себя, понимая, как крепко обвился Элио вокруг самих основ моего существования, как пророс в меня. Из чего бы ни сотворили наши души, они суть одно и то же, и при мысли, что я потеряю его навсегда — а иное невозможно — я сжимал кулаки, чтобы удержать рвущийся из груди вой. Как жить, если тебя лишат души? Этому, — полагал я, — даже названия ещё не придумали. Однако какие доводы, скажите на милость, я мог привести, как объяснить, что не стану жениться на девушке, на будущую помолвку с которой сам дал согласие два года назад? Как мог нарушить данное слово? Я боялся увидеть презрение в глазах отца, боялся подвести мать и семью, ведь я, к своему великому несчастью, единственный сын старшего сына. Это вериги, усыпанные бриллиантами, вызолоченный терновый венец. Вся надежда и будущее рода лежат на моих плечах. Семья превыше всего! И, вероятно, может оказаться превыше глупых личных симпатий одного, возможно, недостойного славной фамилии отпрыска. Разумеется, так уж бессердечны родители не были. Сговор — не помолвка, его расторжение не отразилось бы на репутации Гвен. Признайся я, что серьёзно влюбился в другую, отец и мать, по крайней мере, расспросили бы меня о ней, постарались бы познакомиться и узнать мою возлюбленную получше. Будь Элио девушкой, всё могло бы сложиться совсем иначе. Он из хорошей семьи, нужного вероисповедания, а возраст… дело поправимое — свадьбу просто отложили бы на два-три года. Но семнадцатилетний парнишка-любовник, из-за которого я вдобавок отказываюсь от возможности иметь семью и продолжить род?! Этого не понял бы никто, даже дед от меня отвернулся бы. Я уже был виновником одного самого натурального скандала, когда отказался заниматься семейным бизнесом, предпочтя стезю гуманитария, а не финансиста. Правда, потом установилось зыбкое согласие. Но второго скандала, гораздо хуже первого, наше семейство не выдержит. Конечно, теперь в психлечебницу меня никто не упечёт, просто в собственной семье я стану изгоем. А вздумай я жениться и потом встречаться с Элио тайно, даже если бы мне не было противно подобное, это не привело бы ни к чему хорошему. Такое может некоторое время сходить с рук, если ограничиваться разовыми встречами и соблюдать осторожность, что я успешно и проделывал до сих пор, но постоянную привязанность к одному человеку раскроют всенепременно. Я потёр висок и машинально глянул на часы. Казалось, прошли сутки, а на самом деле не больше четверти часа. Кто-то — мать, отец или Рэчел — обязательно пожалуют ко мне, и надо встретить их, вооружившись твёрдым решением. Так какие у меня варианты? Можно обратиться в лечебницу Сэвиджа и сделать фронтальную лоботомию. Я рассмеялся, но в тишине комнаты смех прозвучал сатанински. Только операция помогла бы перестать хотеть Элио, любить Элио, так ведь? Расстояние и время пока мне не помогли, как раньше — логика и инстинкт самосохранения. Можно отказаться от свадьбы, порвать с семьёй, бросить преподавание и вернуться в Италию, к Элио, к тому, что у нас было. Однако он так юн! Сильны ли его чувства? Выдержат ли они чрезмерную ответственность, которую я на него возложу, если он будет знать, чем я ради него пожертвовал? Скрыть этого при всём желании я не смогу — не я, так кто-нибудь другой просветит его на этот счёт. Не почувствует ли он себя… ОБЯЗАННЫМ любить? Не окажется ли в один непрекрасный день посаженным в клетку, из которой не сможет вырваться? Вот что будет воистину ужасно. И такой поступок означал также разрыв с матерью, и с Рэчел, и с любимым дедом… Что ж тут решать? Разве я не знал с первой же минуты, едва осознал новость, как поступлю? Дверь скрипнула. Рэчел тихо присела рядом на кровать, молча взяла мои ладони в свои, прижала к щеке. — Милый, мы всё понимаем. Ты ведь кого-то встретил там, в Италии, правда? Я опустил голову — отрицать бесполезно. — Между вами что-то произошло? Молчаливый кивок. — Произошло всё? Снова кивок. — Ты хотя бы был… осторожен? “ОСТОРОЖЕН”? Ну да, кто бы на месте сестры подумал о чём-то другом? Несмотря на сердечную тоску, я улыбнулся: вот уж какой проблемы у нас с Элио не было! — Не волнуйся, с этим всё в порядке. Она с облегчением выдохнула. — И что же теперь будет… с Гвен? — Да ничего. Это… это просто было неожиданно. Я справлюсь. Нет ничего плохого в том, чтобы погрустить какое-то время. — Конечно, ты справишься, братишка. У меня нет никаких сомнений, — она ласково взъерошила пальцами мои волосы. Однако даже Рэчел, которая была мне всегда ближе, чем мать, я не мог ни в чём признаться. — Только не пытайся сделать это быстро. Психика не терпит суеты, говорю тебе как мать семейства. Даже если ты сейчас жалеешь о своём выборе… — Не жалею. — Как бы то ни было, ты же скажешь… ну, той девушке? А ведь эту чашу мне тоже предстоит испить. Самое малое, что я обязан сделать — посмотреть Элио в глаза. — Я обещал профессору Перлману провести Рождество с его семьёй. Тогда и разыщу… её, объяснюсь. Не думаю, впрочем, что объяснять придётся многое — итальянки проще к этому относятся. — Тебе видней, Казанова, — успокоенная Рэчел поцеловала меня в лоб. — У тебя впереди полгода. Через шесть месяцев ты её даже не вспомнишь. Это как корь. У сестры всё просто, словно от любви, как от кори, и впрямь можно излечиться микстурой из масла и мёда. Моё лекарство будет горчить сильнее. Нужно выстроить мысленные стены, снабдить их фальшивыми дверями, спрятать, подавить и даже забыть собственные эмоции. Нельзя позволять себе неконтролируемых размышлений. Никогда. Постоянно держать мысли в узде, не возвращаться туда, где мы резвились в море ночью под только народившейся луной. Вообще не погружаться в воспоминания без необходимости, особенно в воспоминания о нашей последней ночи в Риме. И горячо надеяться, что это поможет ЗАБЫТЬ. ***** Я сдержал обещание, приехав на виллу перед самым Рождеством. И хотя зима на итальянской Ривьере отличается от новоанглийской, всё изменилось кардинально. Море приобрело зимний пепельный оттенок, бассейн закрыли, чтобы листья с деревьев туда не сыпались, и никому не приходило в голову работать снаружи за столиком. Но внутри дома жизнь кипела всё так же. Пахло пряностями и цедрой апельсина — сразу же по приезде Мафалда поднесла мне бокал, обёрнутый белейшей салфеткой, с превосходным глинтвейном. — У тебя усталый вид, — улучив минутку, шепнул мне Элио. — Перелёт был ужасный, — отмахнулся я. Он внимательно посмотрел на меня, и на его лицо, только что светившееся сдержанным огнём радости, набежало тёмное облачко. Мы проехались на велосипедах до Б. Город опустел, небо заволокли серые тучи. Фургончик с мороженым был закрыт — не сезон. Закрыты были и цветочная лавка, и аптека, куда мы как-то заскочили, когда я ободрал бок и мне понадобился антисептик. Всё это отныне принадлежит прошлой жизни. Я старался максимально избегать Элио: мне нужно было набраться мужества перед неизбежной вивисекцией, и я коротал часы в основном с его родителями, затем — с невероятно счастливой Вимини. Перед моим отъездом в Рим она чувствовала себя неважно, а мы собирались так поспешно, что я не простился. Теперь я с радостью уделял ей столько времени, сколько мог. Скоро у меня, вероятно, будут свои дети, и их я буду любить, если не получится любить никого другого. Вечером Элио ушёл наверх, бросив на меня один из своих недоумённых взглядов, старательно игнорируемых мной, а мы засиделись с профессором в его кабинете допоздна за разговорами, сигаретами и виски. Мы беседовали о моей книге, уже изданной в Англии, Франции, Германии, а теперь — и в Италии, о преподавании, о дальнейшей учёбе Элио, о его таланте к музыке и обо мне, хотя я быстро уловил, что скорее о нас с ним. Я хотел спросить, откуда профессор узнал, а потом подумал: как он мог не знать? Как могли не знать все остальные? Профессор расспрашивал меня о работе и планах на будущее, о семье, мы говорили о вещах, которые могли бы обсуждать отец и сын, и я понял: если сейчас же не внести ясность, дело зайдёт слишком далеко. — Я рад, что у Элио есть такой друг, — профессор отсалютовал мне бокалом. Глаза его улыбались. — Вам двоим повезло найти друг друга. — Синьора тоже знает? — Не думаю, — мягко ответил он, и в его голосе слышалось: “Даже если это так, едва ли её реакция будет отличаться от моей”. — Спасибо, — я отпил глоток и решился: — Кстати, можете меня поздравить: я помолвлен. Улыбка сбежала с лица. — Вот как… Поздравляю, — он залпом опустошил свой бокал. — И когда же свадьба? — Вероятно, в мае. Может быть, в июне. — Вот как, — повторил профессор. — Элио знает? — Нет. Пока нет. — Он очень ждал… вас. Надеюсь, вы объяснитесь перед тем, как уедете. Если, конечно, это вообще возможно объяснить, — его тон неуловимо изменился. — Если вы скажете, что знали об этом, когда приехали сюда в июне, вы не такой хороший друг, как я думал. Я отрицательно покачал головой: — Я не оскорбил бы так ни этот дом, ни его. Помолвка состоялась всего две недели назад. — Отрадно это слышать. Настороженность, еле заметная угроза. Рот мой наполнила горечь, как если бы вместо виски мне налили настойку хины. — Простите, — я вертел в руках бокал и смотрел в пол. Я не мог поднять глаз на отца Элио. — Я тотчас уеду, если вы пожелаете. — За любовь прощения не просят, — вдруг ответил он, удивив меня донельзя. — Никто не может похвастать тем, что постиг её тайну. Никто не знает заранее, к кому и когда она постучится в сердце… Профессор усмехнулся при виде моих широко открытых от изумления глаз и вдруг подался ко мне совсем близко. — Почему вы женитесь? — спросил он тихо. — Вы ничуть не похожи на влюблённого, я способен разглядеть любовь. Знаете, на кого вы сейчас похожи? На преступника, над которым завис топор палача! Я сглотнул: — Не буду утверждать, что этот брак как-нибудь затрагивает мои чувства. С лета в них не изменилось ничего. — Тогда я жалею вас больше, чем Элио, а его ждут трудные времена. — Он молод, ум его гибок. Он меня забудет, — возразил я, — тем более что у него есть вы. — Разумеется, — профессор закурил и пододвинул сигаретницу мне: — Плохим я был бы отцом, если б начал читать ему мораль именно теперь. Но вы ошибаетесь: никто, разделивший то, что разделили вы, не забудет. Некоторое время мы молча курили. — Я пойду, поговорю с Элио, — наконец сказал я. Была уже глубокая ночь. — Идите, — махнул рукой профессор, и столбик пепла осыпался ему на колени. — Как же я неловок… Я затушил сигарету в пепельнице, встал и направился к двери. — Погодите, Оливер. Я обернулся. Тёмные глаза смотрели сочувственно, но нахмуренные брови заставили моё сердце сжаться в тревожном предчувствии. — Как вы проживаете жизнь — дело ваше. Я привык уважать чужие желания и чужие чувства даже больше, чем собственные, — профессор говорил медленно, с расстановкой. — Я уважаю также принятое вами решение, по какой бы причине вы к нему ни пришли. Однако запомните одно: когда вы будете вести двойную жизнь — а вы будете, при таких-то обстоятельствах, — не вздумайте втянуть в неё Элио. Если я об этом узнаю, я отброшу все свои принципы невмешательства и уничтожу вас! — Вам не нужно угрожать, я и без того не собирался делать подобного. Даю слово, — я протянул руку, которую профессор и пожал. В этот момент очень кстати в кабинет заглянула синьора Анелла и разрядила напряжённость. — О чём можно столько говорить? — с наигранным возмущением поинтересовалась она. — Спать давно пора! Мы пожелали друг другу спокойной ночи, она ласково поцеловала меня в щёку. Осталось самое трудное: подняться по лестнице — я не мог заставить себя пройти через наш балкон — и сказать правду или то, что я готов за неё выдать. Элио лежал в постели и читал. Я присел на самый край кровати. Мне хотелось сжать его в объятиях — я же четыре месяца мечтал о том, как снова коснусь обнажённой кожи его руки, плеча, как проведу вдоль спины, наслаждаясь её гибкостью и податливостью… но прав на это у меня не было. Больше не было. — Ты хочешь мне что-то сказать? Как я мог подумать, что, зная меня, он не почувствует неладное? Наше общение, поневоле сдержанное в письмах, в телефонных разговорах было гораздо нежнее; по этой причине последние две недели я избегал их. Я привык лицедействовать, но чувствовал, что такой уровень актёрского мастерства мне не по плечу. — Да. Вероятно, я женюсь этой весной. Светлые глаза воззрились на меня с непонятным выражением. — Но ты никогда не говорил ни о чём таком! — Ну, это тянется уже больше двух лет. — Думаю, это замечательно, — его улыбка была почти что искренней. Однако я не дал себя обмануть: я видел, как быстро она сползла. — Ты не против? — Не дури, — резко бросил он. Повисла долгая пауза. Я вдруг подумал: «Глупо. Что бы я делал, если бы он ответил: "Против!"?» — и кожа вмиг покрылась мурашками ужаса. — Ты заберёшься в постель? — Как хочешь. Я лёг поверх покрывала, сняв лишь мокасины. — Но ты же не думаешь, что я задержусь здесь надолго? — спросил я с иронией. — Это будет последний раз. Я поцеловал Элио совсем не так, как раньше, в те десять дней июля и в Риме. Но вкус его губ, его запах… Боюсь, ещё секунда — и я бы сдался. Независимо от того, что я пообещал отцу Элио, я не хотел пасть столь низко. Я отпрянул. — Я не буду… — Я буду, — он подался ко мне. — Да, но я нет! Взгляд, которым Элио меня наградил, был смертоноснее пули и красноречивее любых слов. На секунду я лишился способности дышать, словно он вонзил мне копьё прямо в грудь и провернул его там. — Поверь, я ничего не хочу сильнее, как сорвать с тебя одежду, и будь что будет. Но я не могу. Он обнял ладонями моё лицо: — Тогда тебе лучше не задерживаться. О нас знают. — Я это уже понял. — Как? — По тому, как говорил твой отец. Ты даже не представляешь, до чего тебе повезло. Мой отправил бы меня в психиатрическую клинику. Элио вторично потянулся ко мне, мы поцеловались. Я постарался, чтобы прощальный — иудин — поцелуй вышел нежным и тёплым. Со следующего утра наши отношения сводились к формально-приятельским. В моей семье отмечают Рождество, хотя, конечно, далеко не с таким размахом, как в христианских семьях, — так сказалось влияние бабушки, не отказавшейся от своей религии. Каких-то мелочей, конечно, не достаёт: никто не ходит на службу в церковь, нет рождественских гимнов, фигурок ангелов. Впрочем, по моим личным наблюдениям, редко какой христианин вне зависимости от конкретной конфессии относится к этому празднику как к религиозному, и уж точно Санта-Клаус имеет очень опосредованное отношение к Рождеству Христову. Может, поэтому Санта-Клаус приходил и к нам с Рэчел, и к моим кузенам и кузинам. Думаю, делалось это в том числе и ради нас, детей, чтобы смягчить неизбежную изоляцию в школе. И всё же свойственное Рождеству ощущение праздника, начала чего-то нового, надежда на чудо, возможное лишь в конце декабря, приходит в детстве и, хочешь ты этого или нет, сохраняется во взрослой жизни. Только лишившись этих чувств, можно понять, что потерял. С того Рождества прошло ещё девятнадцать аналогичных дат. По-иному назвать я это не могу, потому что для меня больше не было в нём волшебства, не было и нет ожидания чуда, праздника. В эти периоды я жил, действовал и улыбался, как запрограммированный робот, и единственная эмоция, скрашивавшая Рождество, — радость при виде восторга моих детей. Для себя же я ничего не ждал и не жду. Предательство, как и насилие, — оружие обоюдоострое: того, кто пускает их в дело, они ранят так же больно, как противника, если не больней. ***** Женился я, как и намечалось, в июне 1984 года. Профессор и синьора прислали подарки, Элио — записку в две строчки с поздравлением. Я не придал значения поздравлению, я понимал, что это формальность: просто так положено — поздравлять молодожёнов, счастливое событие, как-никак. Брак означает любовь, любовь означает брак, а если любви нет и никогда не было, закроем на это глаза и вспомним Пьерпонта Моргана. Единственное письмо, которое я получил — и то с опозданием — от Элио после этого события, просто извещало о смерти Вимини. Это случилось через год; моему старшему сыну Джошуа исполнилось только три месяца, но жена упросила взять её в поездку в Израиль. Кто знает, что рассказали ей Рэчел или моя мать по поводу обстоятельств нашей женитьбы? Полагаю, они поделились всем, что подозревали, и, конечно же, из лучших побуждений — чтобы предостеречь на будущее. Я сделал такой вывод потому, что жена стала настаивать на том, чтобы провести “медовый” месяц в Италии и навестить профессора Перлмана. Хотела ли Гвен чисто по-женски обозначить свою территорию, заявить во всеуслышание, что я теперь принадлежу ей, а другим лучше смириться с этим и не соваться, или намеревалась вычислить соперницу и посмотреть на неё — не знаю, никогда не спрашивал. Но предпочёл бы выколоть себе глаза прежде, нежели привезти её на виллу, поэтому предложил “самый романтичный город мира” — Париж. Найдите мне женщину, которая будет протестовать против такого предложения! Этим оружием — аргументами, против которых невозможно найти возражения, — я овладел в совершенстве. Описанная ситуация повторялась неоднократно. Когда мы выбирали, куда поехать, всегда возникали Италия и профессор. Однако я был твёрд. Я решил не тревожить спящих собак, и если уж на то пошло, я и не тревожил. Я закрыл и запер все воспоминания и старался к ним не возвращаться. Я ничего не спрашивал, ничего не разузнавал и всячески изгонял из мыслей малейший намёк на Элио. Я знал из письма профессора, в какой университет Штатов он поступил, и решение это показалось мне правильным. Но и всё. Наше общение прекратилось. Шли чередой годы забвения. Боль утихла, стыд от совершённого предательства стал не таким острым. Я много преподавал, публиковал статьи и написал ещё две монографии. Составил себе имя, занимался любимым делом. Мы переехали в Бостон, у меня был устроенный дом, денег хватало на всё, на путешествия в том числе. Родился ещё один сын, Харальд; мы зовём его Харри. Это дед попросил назвать его норвежским именем: Харри, как и я, унаследовал облик бабушки, и дед чрезвычайно гордился этим. Наблюдать, как растут сыновья, оказалось крайне увлекательно. Уверенный, насколько это возможно для мужчины, что и Джош, и Харри — мои собственные дети, я частенько пытался разобраться, в кого они у меня такие: ни по внешности, ни по характеру, ни по склонностям в них вроде бы не было ничего общего. Джош — среднего роста брюнет с глазами матери, серыми и умными. Он немного медлителен, но искупает это вдумчивостью и небывалой для своего возраста проницательностью. Мой старший с детства был независим и скрытен до такой степени, что это граничило с сыновним неповиновением. Дерзкое "не скажу" или более позднее, изысканно-вежливое: "Извини, папа, я не могу тебе этого сказать", — вот что я от него слышал, когда допытывался, кто подбил Харри на участие в очередной мальчишеской проказе или где он сам умудрился напиться до положения риз в шестнадцать-то с небольшим. И, будучи наказанным за это "не скажу", Джош всё равно отказывался отвечать. С другой стороны, я ни разу не слышал, чтобы он лгал мне и говорил "да", думая "нет". Харри — сжатая пружина горячности и таящейся под спудом энергии, высокий синеглазый блондин того типа, про который говорят "у него всё на лице написано". Открытость, которая во мне результат искусственный, свойственна ему от рождения. Если он чем-то заинтересуется, то вспыхивает как порох, и тогда за день способен провернуть работу, на которую в режиме "из-под палки" у него же уйдёт месяц. И хотя, разумеется, у него тоже были свои секреты, он не любопытен, предпочитая заниматься своими делами, а не чужими. И Харри — первый мужчина в нашем роду, полностью избавленный от паники при виде крови. Сначала я думал, что из Джоша вырастет чистой воды гуманитарий, судя по его пристрастию к истории, чтению и рисованию, а Харри либо подастся в актёры, либо станет врачом — биология его всегда привлекала. До чего ж я удивился, когда помешательство Харри на космосе (он перечитал и пересмотрел всю научную фантастику, до какой смог добраться) не прошло вместе с детством! Мой младший решительно нацелился на карьеру в НАСА, только ещё не решил, стать ли конструктором летательных аппаратов или в перспективе те же аппараты пилотировать. Кажется, у нас в семье всё-таки может появиться военный. А Джош, неплохо владеющий карандашом и красками, избрал поэзию, воплощённую в камне, — архитектуру, что, кстати, подразумевает инженерное образование. И ни тот, ни другой не выказывают никакого желания посвятить себя финансам, тем самым расстраивая моего отца. Он-то думал, что, может, мои дети смогут его заменить, раз на меня рассчитывать нечего. М-да. Артистичность, когда она в крови, закономерно принимает самые удивительные формы. Но ещё раньше, убедившись, что меня к семейному бизнесу никак не привлечь, отец, к моему изумлению и немалой радости, оставил эти попытки и перенес внимание на Гвен. Не имея университетского образования, она, как я уже отмечал, отличалась способностью к финансам и деловой хваткой. Кроме того, она умеет мягко стелить там, где спать довольно-таки жёстко, и потихоньку-полегоньку отец стал поручать ей переговоры с клиентами и прочие тому подобные дела. ***** Через девять лет после последнего письма Элио мы проводили мой отпуск в Европе, намереваясь проехать из Швейцарии до Рима. Тогда Гвен пришлось выпустить меня, наконец, из железной руки в бархатной перчатке и задержаться в Женеве в связи с каким-то поручением отца. Я сказал, что встречусь с ней в Риме, а пока развлеку детей. Надо ли пояснять, ГДЕ я собирался их развлекать? Поступок изрядно отдавал безумием. Минуло десять лет, но забыть не получилось, как и предсказывал отец Элио. Можно ли жить без половины души? Можно, живут же инвалид без ног или внезапно ослепший. В их жизни есть свои удовольствия, кто спорит, они многого могут добиться, однако всегда будут помнить, каково это — стоять на своих ногах, что такое любоваться закатом. Профессор оказался прав и в отношении моей будущей двойной жизни. У меня случались короткие интрижки и романтические связи. Что-то было попыткой обрести недостающую в браке романтику, и это помогало на какое-то время, что-то — мгновенным отчаянным порывом. Иногда мне даже казалось: вот оно, утраченное, однако разочарование наступало слишком скоро. Ни в ком не нашёл я того, что искал. Я словно выгорел в 1983 году, вложив все душевные силы в ту любовь. Конечно, я обожаю сыновей, но в этом нет моей заслуги. Любовь к своим детям, забота о них инстинктивны и безусловны, это наследие нашей животной природы. Может, прозвучит двусмысленно, но любовь моя к Элио была чем-то сходна с отцовской или, быть может, с братской: я в конце концов начал воспринимать его как часть себя, притом лучшую часть, как теперь воспринимаю Джоша и Харри. У меня никогда не было такого чувства ни к какой женщине, даже к Гвен. Разве я мог любить то, чего в ней нет? Тем не менее я считал себя достаточно защищённым от необдуманных поступков. Я мог задержаться у Перлманов лишь на сутки, и при мне были дети. Но я совершенно не ожидал не застать Элио! Мой разум настолько свыкся с его образом в этом доме, на этом балконе, за этим роялем, что наотрез отказался мириться с грустной действительностью. Я почувствовал себя обманутым, разочарованным; я так надеялся, что на меня, как роса с неба, упали бы капли прежнего счастья. Не знаю, заметила ли это разочарование синьора Анелла — она с удовольствием играла с детьми, возясь с ними на ковре, — но профессор раскусил меня в мгновение ока. — На Восточном побережье ночь, — сказал он, взглянув на часы, — но, учитывая исключительность события, думаю, Элио простит нас… И набрал номер. Долго никто не брал трубку. — Извини, что поднял с постели, — сказал он наконец, — но ты ни за что не угадаешь, кто к нам заехал! Он сейчас стоит прямо передо мной. Пауза. — Тот факт, что ты отказываешься поделиться своими догадками, уже о многом говорит, — усмехнулся профессор и передал мне трубку. Я взял её негнущимися пальцами. Я позвал его по имени, его имени. Как долго оно не срывалось с моих губ… — Элио. А в ответ выдохнули: — Элио… Никто не называл меня своим именем так, как будто оно моё. Никто не шептал его мне на ухо в самый пик страсти. Никто, никто, никто… Раздался восторженный взвизг восьмилетнего Джоша, подействовавший, как ведро ледяной воды. — Это Оливер, — ответил я спокойно. — А ты совсем не изменился, если судить по тем фотографиям, что мне показали. — Ты приехал один? — помолчав, задал вопрос Элио. Его голос звучал теперь куда суше. — Нет, со мной мои мальчики, знаешь, у меня два сына, они сейчас играют в гостиной, — зачастил я, — восемь и шесть лет, я был бы рад познакомить тебя с ними… и с их матерью, — спохватившись, добавил я. — Я так счастлив снова оказаться здесь, ты даже не представляешь, не можешь представить… — Это самое красивое место, какое я знаю. А меня несло: — Ты не понимаешь, как я счастлив… “Услышать твой голос будто опять оказаться в раю, по которому я, подобно изгнанному из него Адаму, безотчётно тосковал многие годы. Словно той ночью на берме ты навеки связал нас с этой землёй и остановил время, — мог бы сказать я. — Здесь мне всегда будет двадцать четыре, а тебе — семнадцать, когда мы переиначивали Леопарди в Хайяма, рассуждали о Гераклите, и кормили друг друга мороженым на площади, и взахлёб пили своё счастье на балконе в дождь и грозу, не страшась угодить в один ад”. Подобные минуты скоротечны. Слова прощания — и я передал трубку синьоре. На следующий день мы выехали в Рим. Этот город, несмотря на то, что тоже полон воспоминаний, не столь остро грозит мне потерей самообладания. Он огромен, и туристические маршруты не затрагивают тёмные переулки старого Рима, где мы бродили ночами в обнимку и целовались снова и снова. Джош и Харри делились впечатлениями, поминутно перебивая друг дружку и подскакивая на стульях летнего кафе, как два воробья, и я подметил взгляд жены, говоривший: “Я знаю, что ты поспешил воспользоваться ситуацией”, — но совершенно не беспокоился. Если даже она надумает позвонить под каким-нибудь предлогом профессору, то ничего не узнает, как бы искусно ни расставляла ловушки. Нечего было узнавать, не на кого было ставить силки. ***** Года через четыре Элио неожиданно появился в Гарварде, где я тогда преподавал. Я расскажу об этой встрече, потому что именно после неё стал мысленно писать это длинное письмо. Меня задержал один студент, у него были вопросы по лекционному материалу. Я убирал книги и распечатки в портфель, параллельно давая пояснения. Краем глаза я видел, что за его спиной маячит ещё кто-то, и принял этого человека за ещё одного студента, не обратив на него особого внимания. — Вы, наверное, меня не помните… Эти слова застали меня врасплох. Я поднял голову. Передо мной стоял молодой мужчина, одетый весьма своеобразно: кожаная куртка-пилот, простая белая футболка, заправленные в высокие ботинки джинсы, длинные тёмные волосы, стильно оформленная бородка — этакий беспечный ездок или солист рок-группы. "Он куда уместнее смотрелся бы не на лекции по античной культуре, а верхом на байке", — подумал я, однако студенты имеют право ходить, в чём хотят. Несмотря на этот неформальный облик, держался мужчина до странности знакомо. И характерная линия бровей… Неужели кто-то из моих случайных любовников разыскал меня? Я бывал очень осторожен, памятуя о возможности шантажа, но и на старуху случается проруха. Я уже открыл рот, чтобы вежливо отклонить притязания, и тут встретил взгляд глаз — светло-ореховых, с зеленоватой искоркой… Я отшатнулся, потрясённый: — Боже мой! Элио! Мы обнялись; я никак не мог поверить своим глазам, не мог соотнести того Элио, какого помнил, с тем, кого сейчас держал в объятиях. Знакомое до мельчайших деталей тело стало другим: пропали неловкость и мальчишеская угловатость, плечи раздались, а худоба сменилась стройностью. Подросток исчез, уступив место мужчине, весьма привлекательному. Хотя нет — чертовски привлекательному. Элио подрос на два с лишним дюйма, мне бы уже не пришлось сильно наклоняться, чтобы поцеловать его, а откинуть голову ему на плечо, потереться затылком о шершавую ткань рубашки было бы так просто. Я невольно проследил ладонью красивый изгиб спины, вспомнил слегка выпирающие позвонки, взглянул на губы… Лишь его глаза остались прежними, и их выражение — тоже: он смотрел на меня как на Бога. Ни одно фото, даже вид Элио на сцене (там он был в строгом костюме, а волосы подхватывал в низкий хвост), не подготовили меня к такому. “Господи, боже мой! Не дай сойти с ума!” Пятнадцать лет — и хватило одного взгляда, чтобы стали просыпаться чувства, которые я, казалось бы, глубоко и надёжно похоронил, зарыв на двенадцать футов, и тем самым избежал осознания, что Элио оставался все эти проклятые годы пробелом в моих мыслях, пространством между тем, что я думал, и тем, что говорил, пустотой в моей постели. Я потрепал его по щеке, как потрепал бы Джоша. — Только взгляни, на кого ты похож! — рассмеялся я, слегка отстраняя его и удерживая за плечи. — Слушай, давай выпьем. Приходи к нам на ужин, познакомишься с моей женой, с мальчиками. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста! — Я был бы рад… — Мне только надо забежать на секундочку в административный корпус, и мы свободны. — Ты не понял: я был бы рад. Но я не могу. Его “не могу” не значило “занят”, оно значило “могу, но не стану”. Те же слова произнёс и я, лёжа последний раз в нашей постели. Сперва я не понял, обрадовало меня это или огорчило, и уточнил: — Ты так и не простил меня, да? — Простил? Мне нечего прощать. Во всяком случае, я благодарен тебе за всё и помню только хорошее. Достаточно было взглянуть на его лицо, чтобы понять, что Элио уже не был ребёнком: он вполне овладел искусством прикрывать истинные мотивы привлекательной вывеской. Может быть, он действительно не держал на меня зла — в конце концов, никакое горе не вечно, — но ничего не забыл. И того, что я не смог в ответ назвать его своим именем, тем более. Мы покинули аудиторию, прошли через сквер по территории кампуса. Долгий, томный осенний закат Восточного побережья окрашивал деревья в ярко-оранжевый; казалось, наступила глубокая осень. После визита в Б. четыре года назад я стал интересоваться жизнью Элио. Он окончил школу музыки Блэр университета Вандербильта, как с тщательно скрываемой гордостью поведал мне тогда профессор, писал и обрабатывал музыку, выступал как солист-исполнитель с симфоническим оркестром. Элио работал композитором на нескольких фильмах, в основном итальянских, но были также и американские, его аранжировки использовали в документальных фильмах. Он жил в Плимуте, всего в 100 километрах от Бостона, где теперь жил я. Я избежал искушения посмотреть на его дом, но один концерт посетил, постаравшись сесть подальше и остаться незамеченным. Он, кстати, продолжал памятные мне эксперименты, соединяя композиции двух-трёх авторов или переиначивая их на современный лад. От сочетания “Танца фурий” Глюка и “Времён года” Вивальди, наложенных к тому же на жёсткий тревожный ритм, у меня, честно признаюсь, чуть сердце из груди не выскочило. Элио не слишком часто становился мишенью фотокамер, однако, порывшись в Интернете, я нашёл несколько его снимков с приятелями и какими-то женщинами, всё время разными. По-видимому, своей семьи у него не было. Из сети же я узнал о смерти его отца и начинающейся болезни матери. И то, и другое меня очень расстроило. — Пойдём, покажу тебе кое-что, — сказал я, покончив с делами и направляясь к своему кабинету. Привычка к творческому беспорядку уже, вероятно, никогда меня не покинет. Разбросанные бумаги оккупировали весь стол, почти занимали большой диван, устилали ковёр подле него. Элио улыбнулся, обведя взглядом этот бардак: он явно вспомнил листы, как попало валявшиеся везде, где я имел счастье работать. — Хотел показать тебе это. На стене, рядом с цветной репродукцией фрески из Сан-Клементе, висела открытка с изображением бермы Моне. Я хранил её в кабинете, как и “Арманса” с дарственной надписью — среди книг. Даже в свои самые тёмные времена я не осмелился выбросить эту память на свалку, только убрал с глаз долой. Элио подошёл и провёл пальцами по рамочке: — Она была моей, но ты владеешь ею гораздо дольше. Когда-то нас нельзя было разлить серой и огнём с неба, но моё решение и прошедшие годы отдали нас другим. Владели ли они нами по праву или ощущали себя узурпаторами, которых в любое время могли попросить с насиженного места? — Я надеялся, однажды один из моих сыновей вернёт её тебе, — тихо сказал я. — Тогда ты прочтёшь два слова на обороте, которые я добавил. “Моё посмертное признание”. Элио ничего не ответил, лишь пристально посмотрел на меня. Я уклонился от его взгляда и сменил тему. — Ты остановился в городе? — спросил я, надевая плащ. — Да. На одну ночь. — Один? — вырвалось у меня. Он кивнул, не удивившись моему вопросу: — Мне надо кое с кем встретиться в университете, а потом я уеду. Хочешь, поужинаем в моём отеле? Краска бросилась мне в лицо. Те, кто ужинают вместе, часто вместе и завтракают. Готов ли я к такому повороту? Элио перехватил мою тревогу на лету. — Я сказал “ужин”, а не “перепихон”. Неужели меня так легко прочесть? По всей видимости, да, потому что Элио вдруг тронул мою руку. — Что это? — он указывал на пигментное пятнышко. Я вздрогнул от нежности этого касания: — Веснушки. Они у меня по всему телу. Он окинул меня взглядом, быстрым, но таким, который вобрал меня всего с ног до головы. Потом склонился к моей руке. Вдруг возникло ощущение, будто он сейчас прижмётся губами. Я отнял руку. — Вот когда сказывается привычка загорать при моей-то светлой коже, — усмехнулся я. — Кроме того, я старею. Через три года моему старшему сыну исполнится столько же лет, сколько было тогда тебе… В баре старого отеля мы выбрали тихий уголок: прекрасный вид на реку и в большой цветущий сад. Мы сидели бок о бок и вели самый странный на свете разговор, в котором невиданная откровенность перемежалась простыми дружескими вопросами. Мы говорили о работе, моих детях — и о двух когда-то молодых людях, обретших так много счастья в шести неделях и доживающих свой век, как Рафаэль де Валентен, пытаясь растянуть эту шагреневую кожу. — Через восемь лет мне будет сорок семь, а тебе — сорок. Ещё через пять мне будет пятьдесят два, а тебе — сорок пять. Тогда ты согласишься прийти ко мне на ужин? — Да. — Иными словами, когда мы будем слишком старыми, чтобы о чём-то беспокоиться. Когда нам останутся только канаста, горький кальвадос и, возможно, разговоры о моих внуках. Мы замолчали. Несбывшееся эхом звенело в многочисленных бокалах тонкого стекла над барной стойкой, билось мотыльком в сознании. Виски ли развязало мне язык или я просто устал, смертельно устал от молчания и одиночества? — Боже, как же нам завидовали в ту первую ночь в Риме, — сказал я. − Помнишь? Все до единого, кто были за тем обеденным столом, пялились, недоумевая: можно ли быть такими счастливыми? — Кажется, я всё ещё не могу думать о нас тогдашних как о посторонних, — признался Элио. — Если тебе станет легче… не думаю, что смогу я. Снова тишина. Мы заказали ещё выпить. — Твоё самое яркое воспоминание? — я наконец прервал молчание. Элио подумал. — Агония на балконе. Или ты о лучшем? Тогда первая ночь, я очень хорошо запомнил её, может, потому, что оказался слишком неопытным и неловким. Но ещё Рим, то место неподалёку от церкви Санта-Мария-дель-Анима, где ты вжал меня в стену и целовал без конца. Мимо прошли люди, но мне было плевать, и тебе тоже. Я бываю в Риме и всегда прихожу, касаюсь того участка стены… у камней долгая память, как и у меня. А что у тебя? Я глубоко вздохнул; я радовался, что в тот момент мог смотреть в другую сторону. — Тоже Рим. И как мы пели вместе до самого рассвета на пьяцца Навона. Повисла пауза. Я взглянул на него и чуть не рассмеялся: выражение лица Элио было бесценно — этого он совершенно не помнил. — Ты был пьян, — пояснил я. Мы встретили в ту ночь группу каких-то молодых туристов, голландцев или, может, немцев. У них были гитары, и они распевали “Битлз”. Элио забрал у одного гитару и стал играть на ней и петь. Что там творилось! Его слушали, как Орфея, спустившегося в царство Аида, одна из туристок соглашалась пойти за ним куда угодно, хоть прямо тогда же в отель, и я её вполне понимал. В итоге мы оказались на веранде закрытого к тому времени кафе — я, он и та девушка — и смотрели, как встаёт солнце. Всё это я рассказал Элио и добавил: — Что бы я ни говорил, я рад, что ты пришёл. — Я тоже. — Можно вопрос? — Валяй. — Если б ты заранее знал… ты бы поступил так же? Элио откинулся на спинку диванчика и, прищурившись, рассматривал меня, что-то обдумывая. Куртку он снял, и белая футболка плотно облегала его торс, подчёркивая рельеф мышц. Он не был Шварценеггером ни в какой мере; красота его была красотой иного рода — сочетающей зрелость тела, неугомонность духа и страдавшее сердце. И этот образчик настоящей мужской красоты поедал меня пристальным взглядом. Я поймал себя на том, что опять краснею. Кажется, мы поменялись с ним ролями. — Почему ты спрашиваешь? — Потому. Просто ответь. — Поступил бы я так же? Без-ус-лов-но, — он залпом махнул остатки виски и сделал знак бармену: — Ещё по одному! — Я смотрю на тебя, — заговорил я, — и чувствую, что мы разделены не только в пространстве. Знаешь, время иногда течёт так странно… оно словно без следа поглотило двадцать лет моей жизни. Так многое изменилось в окружающем, и так мало — во мне самом. Будто мне опять двадцать четыре, только теперь ты много старше меня. — Как тогда назвать ту часть твоей жизни, которой нет? — Параллельной реальностью? Петлёй времени? — этих понятий я нахватался у Харри с его фантастикой. — Комой? Выбирай, что больше нравится. Элио покрутил бокал и как-то буднично ответил: — Знаешь, я вдруг понял, почему пришёл. Ты единственный, с кем я хотел бы попрощаться перед смертью, потому что только тогда эта фигня, которую я называю своей жизнью, обретёт настоящую законченность. И если я услышу, что ты умер, моя жизнь такой, какой я её знаю, для того, кем я сейчас являюсь и говорю с тобой, перестанет существовать, — он ненадолго задумался и улыбнулся: — Звучит как что-то из английской классической литературы, не находишь? Я кивнул — мне снова вспомнились сёстры Бронте**. — Иногда у меня перед глазами встаёт воображаемая картина, — задумчиво продолжал Элио. — Я просыпаюсь в нашем доме в Б. и, глядя на море, слышу, как волны мне шепчут: “Оливер умер прошлой ночью”, — и меня охватывает страх. Мы уже лишили себя столь многого… Пожалуй, я выберу кому. Завтра я вернусь к своей коме, ты — к своей. Прости, я не хотел оскорбить… уверен: твоя жизнь — вовсе не кома. — Нет, параллельная реальность. А сейчас я просто ненадолго проник в эту, пройдя сквозь какую-нибудь "червоточину" или изобретя машину времени — так путешествовали любимые герои Харри. — Я не хочу однажды получить письмо от твоего сына с плохими новостями: “К слову, высылаю почтовую открытку, которую отец просил вернуть вам”. Дай слово, — Элио на миг запнулся и заговорил настойчивее: — Дай мне слово, что этого не случится! — Даю слово. — Что ты написал с обратной стороны? — Это будет сюрприз. — Староват я для сюрпризов. Они граничат с болью. Я не хочу испытывать боль… не из-за тебя. Скажи. — Всего пару слов. — Дай угадаю: "Позже не наступит никогда"? — Два слова, я же сказал. К тому же написать так, как ты говоришь, было бы жестоко. Он немного подумал: — Сдаюсь. — Сor cordium, сердце сердец. Нет иной правды в моей жизни. Его пальцы стиснули край стола, он смотрел на меня в упор тяжёлым взглядом, и я видел, как бьётся жилка на его горле. Возможно, в ту минуту "бездна призвала бездну голосом водопадов Твоих; все воды Твои и волны Твои — и те, что уже пронеслись, и те, что ещё предстояли — прошли над нами"***. Снаружи темнело. Индейское лето, начало учебного года, когда солнце так обманчиво похоже на летнее и когда после заката сразу понимаешь, что это лишь иллюзия. Я не хотел идти домой и нести туда мысли обо мне и об Элио и забрёл в первый попавшийся по пути сквер. Мне нравились царившие здесь покой и тишина, мне импонировали последние гаснущие розовые отблески солнца на вершинах гор, и тёмная извилистая лента реки, и пёстрая россыпь огоньков на противоположном берегу. Я опустился на скамью и спрятал лицо в ладонях, не заботясь, что меня увидит кто-нибудь из знакомых. Наконец я мог дать чувствам волю. Элио отказался прийти в мой дом, и я догадался, почему, стоило поставить себя на его место. Мой обман задел его слишком глубоко; рана перестала болеть, но остался шрам, он ныл и не давал покоя. Элио не желал знакомиться с моими детьми и с женщиной, которая стала моей женой и их матерью. Со счастьем, которое, как он думал, это означало, и которое он никогда не разделил бы. Я на его месте боялся бы вида этого счастья, меня ранили бы любые на него намёки: разбросанные школьные учебники, приветственный поцелуй жены, собака или кошка, выбежавшие навстречу хозяину. Любовь взаимная ещё может перейти в спокойную дружбу, если позволить ей прожить отведённое время по своим законам, но грубый насильственный разрыв ещё ни к какой искренней дружбе не приводил. Я интуитивно чувствовал это пятнадцать лет назад, теперь же знал это по опыту. Зависть? Да. Неприязнь? Вероятно, я на его месте не мог бы спокойно созерцать жизнь, предназначенную мне, и которую у меня отняли. Эгоистично? Ещё как! Но разве я не такой же эгоист, даже ещё больший? Своим приглашением я пожелал усидеть на двух стульях, превратить Элио в часть своей семьи, в то же время удерживая его на расстоянии. Это не только махровый эгоизм — чистейшей воды манипуляция, если откровенно. Вот если бы Элио женился, завёл детей, тогда, конечно, отчего бы и не дружить семьями; это означало бы, что он забыл настолько, чтобы начать свою жизнь с чистого листа. Я ни минуты не сомневался, что профессор и синьора не сунули бы его голову в гильотину, как сунули мою мои отец и мать; нет, они сами удержали бы сына от попадания в ловушку брака, где отсутствует — сюрприз! — самое основное. Но даже в таком случае одна моя половина порадовалась бы, ведь это уменьшало мою собственную вину, а вторая… Разве не испытал я в глубине души радость от того, что Элио не связал свою судьбу ни с какой женщиной, радость, которую я тщетно пытался подавить? Разве не гнал от себя мысль, что он всё ещё мой? Я пытался забыть, он пытался забыть. Мы были бы счастливее, если б действительно могли забывать, но мы никогда не сможем ни переписать наши жизни набело, ни стереть воспоминания, твердившие нам: “Посмотрите, вот что могло бы быть, вот какой могла бы стать ваша жизнь!” Всё обернулось провалом, катастрофой. И стоит ли вспоминать о том, что доводы, которые я себе приводил когда-то, были в высшей степени разумными, раз они оказались в той же степени лишены смысла?! Как повернулось бы дело, закажи мы ещё по стаканчику? Отказали бы нам мозги настолько, чтобы подняться к Элио в номер? Кто знает. Теперь не только я, мы оба не подростки и в ответе за то, что делаем. Хотел ли я этого? Да. Хотел ли он? Не сомневаюсь. Было бы это оправданным? Нет. Это было бы пряным, дурманным волшебством — из тех, в которые я давно не верил, которых не заслуживал. Смотри правде в глаза, Оливер, хорошенько смотри и прочти там свой приговор: ты не Элио предал — себя, своё сердце и душу предал, продал, как Исав — первородство за чечевичную похлёбку. Потому что как тогда, так и сейчас тебе нужен только Элио, и нечего было мириться с меньшим. “Ты единственный, с кем я хотел бы попрощаться перед смертью”. Ему тридцать два, мне — тридцать девять, оба в расцвете лет, и оба думаем о смерти. Стоило лишь представить тот воображаемый сон: я у себя дома, и тут внезапно кто-то шепчет мне: “Он умер, Элио умер!” — как обожгло глаза и до боли сжало горло. И мне останется до конца дней взирать на ту чёртову открытку, которую будет некому возвращать. Что толку, если я окажусь крепче? Тем хуже для меня… ***** С этой встречи что-то во мне окончательно сломалось. Я перестал гнать от себя мысли об Элио и бережно перебирал воспоминания о неизбывном счастье. О ночи под звёздным небом, когда он обнаружил меня сидящим на камне, и о той, когда сознательно отдался ему и понял, что любовь не имеет не только пола — принимающей и доминирующей позиции тоже. О ритуале на берме, о том, как он слизывал мёд с моей ключицы. И об отчаянии последней ночи в Риме, хотя мы не предполагали тогда, что она окажется действительно последней. Я надеялся, что он не так одинок и несчастен, как я, что он не думает обо мне всё время, как это делал я. Я периодически пользовался отдельной спальней под предлогом того, что засиживался допоздна с работой, а утром рано вставал на пробежку. Теперь я перебрался в неё совсем, опасаясь, что проговорюсь. Я не знал, разговариваю ли во сне на самом деле, но однажды проснулся с именем Элио на губах при свете включённого женой ночника. Этого было достаточно. Миновал не один год, наша эра разменяла третье тысячелетие. Я по-прежнему много работал. Кончина деда в 2002 году оказалась для меня потрясением: я понял, как, в сущности, мало знал о близком мне человеке. За несколько месяцев до смерти он составил новое завещание. Распределив акции, вклады и прочее состояние среди детей, свою единственную крупную недвижимость — дом в Бостоне — он оставил мне. Но не только поэтому я почувствовал, что дед явно догадался, если и не знал этого раньше, о том, что в действительности творится с моим браком. Он всегда говорил, что бабушкин медальон с лазуритом уйдёт с ним в могилу, и я очень удивился, когда на оглашении завещания мне вручили две вещи, памятные с детства: семейный альбом деда с фотографиями и этот медальон в чёрной бархатной коробочке. Там лежала записка, прояснившая, кстати, и загадку моего прозвища. "Никто не посадит меня в клетку", — вот что означала насечка на крышке медальона, начертанная рунами, — духовное завещание деда. ***** В начале этого года, советуясь по поводу приёма некоторых лекарств, я услышал неприятное известие, от которого было уже не отмахнуться. — У вас в последнее время случались стрессовые ситуации? Бессонница хроническая? — спросил врач, не Сэвидж, разумеется, много лет бывший нашим семейным доктором. Очень хорошим доктором, само собой, — другого моя жена не потерпела бы. Ну, в общем-то, моя жизнь с шестнадцати лет вполне укладывается в понятие “стрессовая ситуация”, но отчего-то раньше подобный вопрос не возникал. — Ничего особенного, — ответил я, ничуть не покривив душой. — Работа как работа. Джош и Харри не дают, конечно, спать безмятежно, однако и не куролесят по-крупному. А в связи с чем вы спросили? Доктор ткнул в кардиограмму, которую перед тем изучал. — Тогда я мало что понимаю. Минуточку, — он нажал клавишу интеркома, — Элис, принеси последнюю по времени кардиограмму к карте 1824, срочно. Этих пиков в норме не бывает, — продолжал он, вернувшись ко мне. — Не думаю, что вы перенесли инфаркт на ногах, а я в прошлый раз это проворонил, но всё надо проверить. Открылась дверь, и медсестра развернула ленту перед врачом. Тот бросил на неё всего лишь один взгляд. — Я так и полагал. Вот, сравните, — он повернул ленты ко мне, — это два года назад — показатели в норме, это сейчас. Видите? Я видел. — Давайте разбираться. Боли в загрудинной области были? Головокружения? Внезапная тошнота? Обмороки? Одышка? Я отрицательно качал головой в ответ на все вопросы. — Может, поясните, что там не в порядке? — задал я в конце концов вопрос. — Попробую, — вздохнул врач, взяв карандаш и обводя им тонкие линии, прочерченные самописцами. — С одной стороны, что два года назад, что сейчас Q-зубцы без патологий, значит, действительно можно не опасаться перенесенного ранее инфаркта миокарда. С другой — инвертированный зубец Т не есть норма. И ещё у нас удлинённый интервал QT. А здесь мы имеем перевернутый U-зубец, что может свидетельствовать о патологических изменениях в миокарде. Такой зубец характерен для спортсменов-профессионалов, но вас-то к ним нельзя отнести? — Нет, ничего, кроме плавания и бега по утрам. А если в целом, что бы вы сказали? — Я сказал бы, что на этой кардиограмме вижу сердце человека вдвое старше вас. Когда ж вы успели так его износить? “За время параллельной жизни”, — мог бы я ответить, но не стал. С этой проблемой мне надо разбираться без вмешательства семейного доктора. — Кардиограмму переснять для уверенности, — он потянул к себе стопку рецептурных бланков, — и я выпишу вам два поддерживающих препарата. Однако, голубчик, главная рекомендация — снижение уровня стресса. Насчёт секса противопоказаний нет, — он отвлёкся от писанины, — это у всех мужчин на первом месте, и я всем говорю, что любовь ещё никого не убила, если не насиловать свою природу. Я имею в виду групповушки, наркотики и прочие возбуждающие препараты, плётки с наручниками и тому подобное. — Спасибо за предложение, я не любитель, — вежливо ответил я. Врач фыркнул: — Все вы так говорите. Так вот. Не работать на износ, любить супругу, не забывать отдыхать и вовремя принимать таблетки. Мы вернём ваше сердце к норме, вам всего сорок три, это не возраст. И, кстати, говоря об отдыхе, я не хочу сказать, что надо на диване лежать. Я имею в виду то, от чего вы счастливы. Если вам в утеху дорожку к дому от снега расчищать, отберите лопату у обслуживающего персонала и сделайте это! “Где бы найти лопату для расчистки своей жизни от накопившегося мусора, чтоб при этом не причинить боли другим больше, чем это необходимо?” — подумал я. Я вспомнил героя фильма “Ностальгия”, который мы когда-то смотрели вместе с Элио. Без огненного жертвоприношения он вряд ли смог бы пройти с горящей свечой через бассейн. Если бы не кардиограмма, я, возможно, всё ещё влачил бы существование в Бостоне. Пришло время признания, которое даётся мне нелегко. Я трус. Не тот, что боится высоты, пауков или ходить по тёмным улицам. Я банальный трус, когда дело доходит до принятия решений. Мне даже не хочется называть сие качество малодушием или благоразумием — это опять же значило бы драпировать уродливую истину красиво звучащим объяснением. "Подумаю об этом позже" может быть осмотрительностью, благоразумие и осторожность приносят подчас прекрасные плоды, но они легко переходят в малодушие. И как просто пересечь границу между малодушием и трусостью! Я льстил себя мыслью, что ни с кем не поступал непорядочно, но игнорировал, что трусость столь же бедственна. Я неосознанно наказывал безразличием Гвен за годы, потраченные на труса, который и не смог выбросить из головы кого-то другого (не говоря уж о том, что этот другой — мужчина) и не набрался храбрости рассказать ей всё как есть. Я продолжал бы влачить ярмо несложившегося брака, надевая венец мученика-во-имя-семьи, чем окончательно испоганил бы жизнь и себе, и жене, и — возможно — сыновьям. Жена, конечно же, догадывалась о многом. О моём романе с Элио (пусть и думала, что то была какая-то девушка), моих последующих интрижках, однако позволяла себе лишь тонко иронизировать на этот счёт. Скандалить ей мешало воспитание, показывать ревность — отсутствие пылких чувств, о чём знали и я, и она. В сущности, за девятнадцать лет мы так и не стали близкими людьми, вот что самое страшное. А как, спрашивается, могло быть по-другому, если между нами с самого начала не было откровенности ни супружеской, ни даже дружеской?! Со стороны, я уверен, наша семья казалась идеальной: мы никогда не ругались, очень редко противоречили друг другу (потому что чётко разграничили сферы ответственности, а наши интересы не пересекались), ездили вместе по миру, наш дом можно в любой момент снимать для глянцевых журналов, мы в полном согласии отмечали Рождество или Суккот, наши дети смирны и вежливы — с виду, так-то они черти ещё те. Но вот что я скажу: если увидите такую лакированную картинку, на всякий случай поинтересуйтесь, что за ней, прежде чем возносить её на пьедестал "идеальных отношений". Потому что не имеют недостатков лишь модели на подретушированных рекламных фото, и идеальные отношения на поверку вполне могут оказаться не ожидаемой семейной идиллией (так тоже, наверное, бывает) — натуральным болотом, когда от того, рядом ли твоя "половинка" или нет, тебе ни жарко, ни холодно, а просто удобно. Я не хочу сказать этим, что ненавижу Гвен. Фактически единственная претензия, которую я мог бы ей предъявить, что я её не люблю, никогда не любил так, как следует любить женщину, которую берёшь в жёны. И если этого не понимали я, она, мой отец или его поколение в целом, то поколение моих детей понимает очень хорошо. Рэчел мне рассказывала — со смесью ужаса и восторга — что Кайли, племянница, во всеуслышание пригрозила: если ей начнут кого-нибудь сватать, если только заикнутся об этом, она тут же завербуется волонтёром на исследовательскую станцию в Антарктиде или сбежит в Новую Зеландию. Рэчел согласна только на Новую Зеландию — там теплее. Не думаю, что мысль резко изменить жизнь в сорок четыре года кажется кому-нибудь такой уж заманчивой. Несколько месяцев я сначала собирался с духом, потом пробовал свести воедино обе свои параллельные реальности. С осени я начинаю преподавать в Гейдельбергском университете, меня усиленно зазывали туда не один год. Джош в следующем году окончит старшую школу, Харри потом учиться ещё два года, и средства на колледж для обоих уже зарезервированы. Естественно, они смогут в любой момент со мной связаться, и я буду навещать семью при любой возможности. Я не намеревался объявлять, что бросаю жену ради давнего любовника, тем более что сказать так — значит слегка погрешить против истины. Конечно, отношение к однополым связям постепенно меняется в сторону большей терпимости, но это не играет никакой роли для отца, матери и нашей семьи в целом. Хотя мой племянник, уже упомянутая восходящая звезда в мире крутых хакеров, кроме всего прочего, открытый гей, он может позволить себе показать семье спину. Чувствую, если в нашей стране вспыхнет маленькая частная война между спецслужбами, то именно из-за того, на кого из них он в итоге будет работать. Но я не вправе заставлять родителей или жену испытывать из-за меня неловкость или ставить под угрозу семейный бизнес. Я просто преподаю в Европе — и конец всем разговорам. Я ясно дал понять Гвен, что нет необходимости навещать МЕНЯ. Лучше ей оставаться в Бостоне под крылом родителей. Это справедливо, на мой взгляд: они подбирали не мне жену, а скорее, себе дочь, вот и нашли то, что нужно. Отношения с Гвен у них гораздо лучше, чем со мной. Личная же жизнь жены меня давно не интересует. Когда люди вступили в брак и жили так, как мы с ней, нечего им беспокоиться об этой стороне жизни, хватает и того, что жена — человек умный и предусмотрительный. До чего безошибочно предугадал я, что она отнесётся безразлично к моему отъезду, поскольку всё обходится без скандала! Я не хочу отнимать себя у детей или родителей — я хочу лишь получить личную свободу и больше никому не лгать. Так лучше для всех. Перетряхивать на людях грязное бельё убыточно для бизнеса и нехорошо для деловой репутации. Оставалось последнее: выяснить, разделит ли со мной кто-нибудь мою новую жизнь. По сути, в этом я абсолютно не уверен. Сожаления и разговоры — одно, на практике всё могло обернуться иначе. Под силу ли кому-нибудь исправить ошибки двадцатилетней давности? Осталось ли то, ради чего их стоит исправлять? Вот поэтому, списавшись с Элио по электронной почте, в один прекрасный июньский день я приехал в Б. налегке, прихватив только ноутбук, спортивную сумку с минимумом вещей и подарок для хозяйки. Для Элио, которому исполнялось тридцать семь, у меня тоже был приготовлен подарок; я собирался отдать его вечером за ужином. По тому, что он проводил всё больше времени в Италии, я заключил, что состояние синьоры Анеллы ухудшилось, и оказался прав. Альцгеймер не убивает молниеносно, она может прожить ещё несколько лет. Её навещают соседи и родственницы, но уже сейчас она редко встаёт с постели и мало кого узнаёт. Смотреть на это невыразимо грустно. Я взял такси и прежде, чем добраться до виллы, проехал по окрестностям, посетил город. Я прошёл той же дорогой, которой вёл меня Элио в первый день приезда, смотрел на всё такую же заброшенную колею старой железной дороги, издали — на колокольню Сан-Джакомо, которую мы меж собой называли “Увидеть-и-умереть”. Даже не ожидал, что всё осталось настолько прежним: колокольня, монумент героям битвы при Пьяве, пустырь с выжженной землёй, запах сосен, концерт цикад, подъездная дорога к вилле. Я остановился за линией деревьев; как я помнил, это то же место, где останавливалась машина двадцать лет назад. Элио встретил меня и подхватил мою сумку, Манфреди и Мафалда поднялись из кухни. Их крепкие объятья и поцелуи немного отвлекли меня от того, кого я буквально ел глазами. Первая встреча после долгого перерыва была тяжёлым испытанием как для меня, так и для него. Для меня, возможно, потому, что он снова был другим, случайно или нет, больше похожим на прежнего, давнего Элио. Короткая стрижка, гладко выбритый подбородок — он перестал смахивать на гитариста “Металлики”, хотя пряди чёлки остались длинными и то и дело спадали ему на глаза. Я увидел лёгкий шрам на скуле сбоку. Элио был по-прежнему строен, джинсы сидели на нём как влитые, а рубашка с расстёгнутым воротом… “Парус”. Его рубашка была очень похожа на “Парус”. Интересно, хранит ли он оригинал? — Могу поспорить: тебе не терпится всё осмотреть, — он показал на сад. Мы обошли бассейн, задержавшись на том месте, где когда-то стоял его стол под круглым зонтом, и я подметил, как Элио на миг поднял глаза к распахнутым настежь французским окнам над балконом. Потом вернулись в гостиную, где старый рояль придвинули к окну, оттуда — в прихожую. Мои вещи уже отнесли в мою-его комнату — мы условились, что я буду ночевать в ней. Ничего не изменилось с моего последнего посещения десять лет назад: вот “граница рая”, вот балкон, откуда видно море, вот калитка к лестнице на пляж, и поскрипывает она всё так же. Тот же мир, каким я его покинул, исключая Вимини, умершего от рака Анчизе и профессора. Впрочем, нет: в нём теперь есть место дальнему родственнику Мафалды, занимающемуся садом, и сиделке. Я облокотился на балконную балюстраду, всматриваясь в огромный синий простор. Элио прислонился к стене где-то позади, не мешая мне заново знакомиться с привычными вещами, и я был благодарен ему за проявленный такт. Если бы мы начали прямо сейчас обмениваться впечатлениями, я испытал бы неловкость. Далеко внизу, под нами, сквозь листву деревьев виднелся камень, где я сидел ночами, опасаясь запрятанного демона. Поблизости мы с Вимини проводили, бывало, дни напролёт. — А ей сегодня исполнилось бы тридцать, — проговорил я. — Знаю. — Она писала мне каждый день. Каждый божий день. А потом перестала. И я понял, почему. Знаешь, я ведь храню все её письма… — я оглянулся и уловил в глазах Элио вопрос, — и твои тоже. — Я тоже храню твои. И кое-что ещё. Могу показать. Позже. Значит, он хранит и “Парус”. — Я и забыл, как сильно люблю всё это. Но так я запомнил — здесь был мой рай. Когда дом затихал и ветерок колыхал занавески, позвякивая металлическими кольцами по карнизу, а мы лежали в одной кровати и угощали друг друга ломтиками фруктов. И мало-помалу я ощутил, как горько-медовое счастье, некогда целиком владевшее моим сердцем, начало затапливать его подобно тому, как высохшие за лето ручьи наполняются влагой с приходом сезона дождей. — Ты счастлив, что вернулся? — спросил вдруг Элио. Он вряд ли догадывался, что это было больше, чем просто счастье. Земля обетованная, где текут молоко и мёд, показанная Моисею издалека как обещание вручить её его потомкам. — Счастлив ли ТЫ, что я вернулся? — переиначив, ответил я. Вопрос был прям, бесхитростен и нисколько не испугал Элио — он всегда был куда отважнее меня. Я прочёл ответ по его лицу раньше, чем прозвучало хоть слово. Я всё ещё могу видеть правду в этих глазах, всё ещё могу надеяться… — Ты же знаешь, что да, — спокойно ответил он. — Может, даже больше, чем должен был бы. Эта сдержанность поведала мне о многом. — Я тоже. Снова — снова! — мы спускались по наружной лестнице, и я поймал себя на том, как привычно прислушиваюсь к топоту Элио, сбегавшего вслед за мной. А потом так же привычно, не думая, присел на высокую закраину бассейна. Элио рассказал, что развеял часть праха профессора там, где когда-то мы завтракали под старой липой. — Там было его любимое место. Теперь туда приходит его призрак, если хочет, — он указал в ту сторону, где раньше стоял столик у бассейна. — А вон туда будет когда-нибудь приходить мой. — А для моего место найдётся? — полушутя-полусерьёзно спросил я. Он опять поднял глаза к балкону и на этот раз кивнул на французские окна моей-его комнаты. — У твоего всегда будет место. Там. Мы поджидали друг друга утром на этом балконе, чтобы пробежаться или сходить поплавать. Сегодня был ясный солнечный день, но на секунду небо заслонили тучи, стояла жара, но на миг я почувствовал губами струи холодного дождя. Я взглянул на Элио: его глаза смотрели на балкон с таким выражением, словно видели на нём кого-то, и я знал, кого. Даже если так случится, что на мою могилу обрушится церковь, это не помешает моему призраку быть с ним здесь, особенно в дождливые дни. Мы будем стоять на этом балконе, обнявшись, и над нами будут сверкать молнии, но вместо грозного “Танца фурий” для нас будет звучать полная нежности музыка Моцарта и Шопена. Когда-то профессор, Элио и я частенько беседовали здесь. Теперь о профессоре мы говорили вдвоём. — Я знаю, ему бы хотелось, чтобы что-то такое произошло, тем более в такой великолепный летний день. — Уверен, так и есть, — я замолчал на минутку. — Где ты развеял остальную часть его праха? — Много где. Над Гудзоном, Эгейским морем, Мёртвым морем. Но сюда я прихожу, чтобы побыть с ним. Я ничего не сказал. Что я мог на это сказать? — Давай отведу тебя в Сан-Джакомо, пока есть время, — наконец сказал он. — Помнишь дорогу? — Я помню. — Ты помнишь, — эхом отозвался он. Это немного приободрило меня. Может, потому что Элио отвечал мне в моей же манере. Реальности наконец соединялись, зазор во времени исчезал. Утро двадцатилетней давности, когда мы уезжали в Рим, было вчера, а завтрашнее утро, казалось, не наступит никогда. — Я как ты, — сказал я. — Я помню всё. Что помешало мне тогда же протянуть руку, задержать его, когда он, приостановившись, посмотрел на меня с прежним выражением — словно на божество, вольное карать и миловать? Я уже говорил: я трус. Я отступаю, если есть такая возможность, я уворачиваюсь от реальности, пока могу, я избегаю прямых объяснений — всегда. Мы прогулялись и вечером ужинали за празднично накрытым столом — только я и он. Напряжённость спала, и мы дружески болтали, как бывало, обо всём и ни о чём, а потом он сел за рояль. Его профиль на фоне светлой стены был отчётливо виден с того места на диване, где сидел я. В патио цветы в горшках и лианы, оплетающие шпалеры, еле качались в вечернем воздухе. Небо было безоблачным, и таинственное сияние уже начинало разливаться по его восточному краю — всходила луна. Мир и покой смягчали мои мысли и чувства, сливаясь в упоительной гармонии; отрадная тишина, всё более глубокая по мере того как спускались сумерки, окружала нас, когда мои любимые вещи, одна за одной, дарились лично и только мне, и лишь темнота в гостиной скрывала выступившие на моих глазах слёзы. В этот вечер музыка говорила с нами языком более выразительным, чем человеческий. Я читал и слышал не раз, что Элио — выдающийся исполнитель, да и сам так думал, но мне не приходило в голову, что он мог оттачивать свой талант даже в таком уединённом месте, без восторгов публики и подсказок критиков. Теперь же я понял: люди здесь живут более сосредоточенно, живут больше своим внутренним миром — не на поверхности, не в переменах, не в легковесном и внешнем. Мне стало ясно, что жизнь в уединении может стать желанной. Ещё недавно я не поверил бы, что Элио может не страдать от добровольно-вынужденного затворничества. Элио заиграл "Che faro"***, и я вздрогнул. Я любил эту оперу Глюка, и Элио часто играл для меня отрывки из неё, но никогда — "Che faro". Что побудило его вспомнить о тоске Орфея по своей возлюбленной, о том, что никакими силами не воскресишь? Стемнело окончательно. Мафалда внесла подсвечник с зажжёнными свечами и поставила на рояль. Это будто послужило сигналом — Элио отвлёкся, сбился, бросил играть и встал. — Ты не доиграешь? — спросил я. — Чересчур много горькой правды в этой арии, — ответил он. — Лучше выпьем. — Сначала я хотел бы отдать тебе мой подарок, — я выбрался из мягких подушек. — Он в моей сумке, наверху. Элио продолжал разливать граппу по рюмкам, будто не слышал. Уж не воспринял ли он это как заигрывание, на которое не хотел отвечать? — Я схожу, принесу. Я поднялся, разыскал в сумке плоскую коробку, в которую для сохранности упаковал подарок, и, спустившись, протянул её Элио. Тот разорвал обёрточную бумагу и поднёс к глазам старую открытку в рамочке. — Долгий путь домой, — улыбнулся он и посмотрел на меня так, будто внезапно его озарила какая-то догадка: — Так, значит, ты исполняешь свои обещания. Что ж, пойдём, надо повесить её. Через пять минут вид склона, на котором любил рисовать Моне, занял своё место. — А что висело здесь? — спросил я, показывая на светлый прямоугольник подле портрета его отца. — Да так, ничего существенного, — пожал плечами Элио, но по тому, как он отвёл глаза, я понял: врёт. — Может, когда-нибудь я тебе и скажу, но не теперь. Мы спустились вниз и с рюмками в руках вышли в патио. Приглушённый стук наших каблуков по плиткам да цикады — вот и все звуки окутавшей нас ночи. Мы молча пили граппу и любовались звёздным небом, но печаль владела мной, а решимость угасла. Элио простился со мной, вернее, не со мной, а с тем, что нас соединяло, и смирился. Для него всё осталось в прошлом. ***** Ну вот, я почти дописал эту длиннющую исповедь, один, в его-моей спальне. Уже рассвело, а я ни на миг не сомкнул глаз, лишь выходил на балкон несколько раз — выкурить сигарету и дать отдых глазам и мыслям. Осталось добавить пару абзацев, сложить листы в большой конверт и, прежде чем уехать, положить конверт под подушку. Даю слово: я это сделаю. А потом… что же произойдёт потом? Потом, до отъезда, мне представится последний шанс всё-таки сказать Элио, почему и зачем я приехал. Потому, что он по-прежнему в моём сердце, и так будет всегда. Затем, что я хотел и хочу вернуть нас друг другу, и неважно, кем мы будем: спутниками жизни, любовниками или превратимся просто в друзей. Когда я думаю о нас, я представляю себе не только постельные сцены — хотя, чего греха таить, желание слиться вместе тоже, конечно, есть, — но ещё и уютный вечер, проведённый за интересным откровенным разговором. Затем, что местный банк благодаря мне разжился очень приличным вкладом — на будущее. Потому, наконец, что я не хочу больше бояться назвать его своим именем. И будь что будет. Dum spíro, spéro****. А если я опять отпраздную труса, после моего отъезда Элио или Мафалда найдут конверт под подушкой. Примечания: * Анания — друг пророка Даниила. Был брошен в огненную печь по приказу царя Навуходоносора за отказ поклониться идолу. ** Для сравнения: "Если всё прочее сгинет, а он останется — я ещё не исчезну из бытия; если же всё прочее останется, но не станет его, вселенная для меня обратится в нечто огромное и чужое, и я уже не буду больше её частью", — Кэтрин о Хитклифе, "Грозовой перевал". ** Слегка изменённый Псалом 41. *** "Che faro" — "Потерял я Эвридику", ария Орфея из оперы "Орфей и Эвридика". **** Пока дышу — надеюсь.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.