21.
Несмотря на то, что с депривацией сна они уже много лет идут рука об руку, как сиамские близнецы о трёх ногах и двух головах, на пятнадцать минут Айзава всё же прикидывается человеком и закрывает глаза. В ответ на его симуляцию живого организма, рикошет прилетает на сверхзвуковой и попадает ниже пояса: За четверть часа в пограничном состоянии между явью и сном собственный мозг успевает засунуть сознание в настоящее месиво, в преисподнюю, и выпотрошить нутро, протащив по раскалённым углям, битым стёклам и ржавым гвоздям. Однажды, лет двенадцать назад, в ночь перед выпуском из академии, ему по затылку прилетел газовый ключ-Ширакумо. Это был тот самый раз, после которого реально захотелось, как выразилась когда-то Нико, «всё бросить». Вечно сующий нос в чужие дела, соскребающий личные границы других как фигурное лезвие опасной бритвы чернила с бумаги, срезающий верхний слой роговицы своим блевотным оптимизмом и уверенностью в славном ярком будущем, бывший-лучший-мёртвый друг вернулся совершенно спонтанно. Только спрессованный обломками бетонных плит. Вмятый в сырую землю разорванными мягкими тканями и осколками раздробленных костей. В дырявом мешке растрескавшихся кожных покровов, через которые торчал наружу всем своим богатым внутренним миром. Вернулся со всем тем, что Айзава перечислял в уме, когда ночь за ночью постфактум анализировал ошибки — свои и чужие — которые подвели их (его, Ямаду и, собственно, самого Ширакумо) к точке невозврата. Чтобы никогда (никогда, блядь) больше такого не допустить. Проснувшись, он давился слюной и рвотой, и долго чувствовал тело смятой алюминиевой банкой без наполнения. Он не помнил, как дожил до утра. Не помнил, чтобы с тех пор хоть раз спал нормально. Но тогда Ширакумо уже больше года не было в живых. А сейчас ему снится Нико. Снится обнажённой, всплывающей хрупким выпуклым позвоночником вверх, со сморщенной зеленовато-синюшной кожей и запутавшейся в волнующихся на поверхности волосах речной тиной; задохнувшейся в угарном газе с вытекшими белёсыми глазными яблоками, лопнувшими от высоких температур, некрозно-чёрными конечностями, и вздувшимися водянистыми волдырями ожогов на груди и лице; разрубленной на сегменты и растасканной дикими животными по окроплённым свернувшей кровью кустам; присыпанной мокрой землёй и слоем плотоядных жуков и трупных личинок, зарывающихся глубже в рыхлую пустотелую мякоть; с выпавшим фиолетовым языком и сломанной подъязычной костью, безвольно подвешенной под потолком на шнуре тугого электрического провода. Снится зацементированной, размозжённой, вывернутой… Мёртвой. И когда Айзава открывает глаза, то не может вдохнуть и двинуться, словно схватился за колючую проволоку под напряжением. Мёртвая Нико застревает в грудинной кости, как сверло перфоратора. Вода льётся из душа, токсично шипя и обжигая зубодробительным холодом — пытается отделить наслоившийся на реальность сон и вымыть с сетчатки снафф-изображения рейтинга [21+], а из носа всю палитру запахов смерти: от палёной человеческой плоти до гниения и разложения жировой клетчатки. Прилипший к нему, как тень, кошмар щекочет мягкие стенки желудка лезвиями заточенных когтей, заставляя их сжиматься и выдавливать пузырящуюся пустоту. Несуществующая тошнота жжётся в трахее и вяжется узлом в горле. Айзава выскабливает себя из душевой кабины в ту же секунду, что замечает, как вместо воды в слив начинает уплывать чёрная венозная кровь и пряди светлых (знакомых до леденящего ужаса) волос с кусочками розового скальпа. Ему бы так же легко и молниеносно вычистить изнанку черепа и век от образов, которые врастают туда паразитирующими вьюнками, но физическое и духовное никогда не идут вровень. Утро наступает на пятки ночным сумеркам и выкрашивает маленькую однушку в золото и кровь. Конечно, ведь в подсознании последнего так не хватает. На кухне, утопающая в своём мягком кремовом халате-кимоно, живая и совершенная в своей жизни, Нико листает какой-то журнал, напевая невинную лирическую чепуху и поднося ко рту край стакана с холодным зелёным чаем. Прогоняя из взгляда парализовано-застрявшего в дверном проёме Айзавы изображение своей отрубленной головы, укатывающейся куда-то под стол. — Кофе, — она обрывает мелодию и указывает кивком на стоящую напротив кружку, над которой вьётся гладкими лентами матовая дымка. — Три порции эспрессо и шот грейпфрутового сока. Коктейль — палка о двух концах: поднять мёртвого из могилы или гарантированно упокоить здорового. — Сок, чтобы я от остановки сердца не умер? — спрашивает Айзава, подбирая с пола мятый джемпер и отчего-то туго влезая в его тесную, душную ткань, как в плотный гидрокостюм. Нико — настоящая, осязаемая, дышащая — коротко смеётся и тут же прячет сонливый зевок в раскрытую ладонь. — Скорее чтобы у вас вкусовые рецепторы не завяли. Мы называем это «дефибриллятор». Я его девочкам иногда перед сменой делаю. Легенда гласит, что если оно вас не убьёт, то уже ничто не сможет, — она проводит пальцами по прищуренным векам, собирая с них выступившие слёзы, и пускается в вялотекущие пояснения: — Вы уже второй день не спите, и я сомневаюсь, что сегодня сможете. Считаю это, кстати, полным неуважением к вашему спальнику — он огонь, воду и медные трубы прошёл с вами. Уделите ему время, а то прохудится от тоски. Сопровождая вербальный абсурд скучающим перелистыванием журнала. Осоловело и пусто скользя по отпечатанным строчкам интервью и фотосессиям. — Сама лучше иди спать — глаза совсем разъехались. У нехватки сна и недостатка продуктивности и концентрации прямая связь, если что. — Ух ты! Рекомендация по здоровому образу жизни от человека, который суммарно спит по три часа в сутки? Нико улыбается — Айзаве с его излечено-искалеченным зрением вдруг кажется, что в перевёрнутом полумесяце губ у неё сквозь зубы сочится инфицированная кровь, густая слюна и пена. Стекает по подбородку прямо в подставленный, как нарочно, стакан и выливается через край, расползаясь отравленной лужей по столу. Он моргает один раз — наваждение пропадает, в стакане по-прежнему плещется прозрачный чай. Моргает ещё — ровные белые зубы ссыпаются разнобойной кровавой горкой на журнальные страницы прямо на стройное тело глянцевой Леди Горы, оставляя во рту красные опухшие дёсна. Онемевшие пальцы тянутся к кружке. неморгайнеморгайнеморгай Кофе течёт вниз по пищеводу как скипидар — переплавляя и слепляя внутренности в бесформенную кучу вздувшейся воспалённой плоти. К Нико возвращаются её целостность и красота, которые его воображение, как будто слегка заражённое вялотекущим энцефалитом, так упорно пытается раздробить и превратить в слэшер с расчленёнкой. Закрывать глаза теперь кажется актом вынужденного самоубийства. Всё-таки быть человеком — пиздец как странно и временами страшно. Почти всегда страшно. Существуешь себе, что-то там делаешь, как-то пытаешься крутиться, цель находишь… а потом вдруг встречаешь такого же человека. … и начинаешь видеть кошмары, в которых он не дышит, а ты — не живёшь... И планы все резко ровняет с землёй цилиндром асфальтового катка, наглухо замуровывая их в битум и сухой щебень. Потому что вертела великая и всемогущая Жизнь твоё планирование и целеполагание на одном известном месте. Нико, словно медленно приучая к чему-то (пристращая по малой дозе), опять втягивает их в уютную, простую, но абсолютно сумасшедшую с точки зрения всей его предыдущей жизни, бытовуху с распитием кофе, разговорами вне привычного героического спектра и без ковыряния в прошлых болячках. Айзава в ответ почти перестаёт её слушать — давит всплывающие болотными пузырями мысли о том, что на самом деле рядом с ним у неё становится в разы больше вовсе не вероятность вернуться в мир успехов обыкновенных добропорядочных граждан, а шансы закончить жизнь под наглухо запаянной крышкой цинкового гроба. — … убьёте меня? Ощущение, будто его целиком забрасывают в отверстие рубильной машины, дробит мозг на сегменты. Заклинавший себя не моргать, чтобы не втащить в почти обрётшее чёткость настоящее расхлёстанное, покрытое струпьями и нарывами, тело кошмара, Айзава на мгновение ошалело смыкает и размыкает веки. Теряет бдительность. Кольца Венеры становятся высохшими поперечными распилами, сшитыми между собой, как части разных тел у монстра Франкенштейна. Фиолетово-чёрный некроз расползается во все стороны и единственное, что держит половины шеи вместе, это хрупкие нитки мулине, за которые потяни — швы расползутся, оставляя на натянутых волокнах кусочки сгнившего мяса. Язык едва ворочается, словно напичканный анестетиком, когда на выдохе из абсолютно сухой глотки выхаркивается: — Повтори. Она притворяется, что не замечает, как Айзаву всего корёжит, а заодно — что не видит, какими стеклянным глазами он пялится на неё с тех пор, как вошёл в кухню, и спрашивает: — Что именно? Можете ли, когда допьёте, меня обратно до кровати донести, а то ноги свести не могу — это повторить?.. Расслабьтесь, я пошутила — сама справлюсь. Воцарившаяся тишина раскачивает оглохшие за стенами звуки, как забытого и высохшего на солнце висельника между двух столбов — едва-уловимо поскрипывая натянутой верёвкой и гремя костями (где-то лопочет на языке ветра стеклянный фурин). Тонкий и гибкий указательный палец с овальным жемчужно-розовым ногтем и гладким ободком серебряного кольца с маленьким янтарным камнем, водит подушечкой по замкнутому кругу стакана. Гипнотическое движение словно призвано заполнить вдумчивую паузу, в которой Нико сминает искусанные в поцелуях губы. — Хотие знать, что я временами ощущаю, когда смотрю на вас? — тихо спрашивает она, поставив локоть на стол и положив подбородок на раскрытую ладонь. На второй, которая только что чертила кольцо Уробороса, скрючивает, стягивает пальцы, будто в них лежит что-то осязаемое. — … Желание задушить. Он понимает, что в её воображении пустоту заменяет его шея. Что «задушить» — значит не просто перекрыть кислород через сдавливание. Это вонзить ногти, истончить полукруглые лунки от них натяжением, проткнуть насквозь кожу до выступивших бусинок крови, и ещё дальше — глубже, чтобы погрузить фаланги и в конечном итоге сомкнуть их на обратной стороне гортани. — Из необходимости или из ненависти? Нико улыбается. — Из нежности. Пожалуй, этот ответ сбивает с толку даже больше, чем сам факт наличия у неё доминантных желаний подобного рода. Что вообще может быть общего у нежности и садизма? — Однажды нашим клиентом оказался какой-то нейропсихолог, с которым мы часто болтали перед его свиданиями… Вы знали, что на самом деле люди не могут нормально реагировать на что-то, что они считают милым, и что вызывает у них сильные положительные эмоции? Как, когда мы видим милого котёнка или щенка, у нас возникает это желание затискать его до смерти. Или, как у ребёнка от переизбытка чувств появляется то, что считается агрессией: они бьют, кусают и царапают. Но по факту наш мозг просто не знает, что делать, и это выливается в склонность к разрушению и поглощению: мять, крепко сдавливать, кусать. — Душить, — подсказывает Айзава, неожиданно втягиваясь в псевдонаучный рассказ. Наверное, он схватился бы за любой бред, лишь бы не концентрироваться на этом паршивом ощущении ускользающего контроля над своими же мыслями. — Душить, — соглашается Нико. — Хотя иногда мне всё равно кажется, что это какая-то по-настоящему нездоровая хрень — смотреть на человека и думать о том, что хочешь ему пальцами под кожу влезть. Айзава задумчиво молчит, прикидывая в уме, на какой отметке в шкале больного ублюдства находится его «хрень»: смотреть на неё, идеально-живую, и всё время видеть страшно-мёртвую где-то на периферии? Находить следы трупных пятен, не находить конечностей. Замечать кафель настенной плитки за кухонным гарнитуром через сквозное отверстие во лбу и не замечать, как двигается дыханием грудь. Чувствовать запах мертвечины и не чувствовать стабильность тридцати шести и шести. Ну, как же, блядь, убого это будет выглядеть, рискни он прийти к кому-то с такой душой нараспашку. Не жалеющий, но жалкий. Пытающийся контролировать будущего себя. Не боящийся боли физической, но до эмоциональной контузии боящийся внутренней. Заставивший собственный мозг галлюцинировать в бездарных попытках законсервировать страх — засунуть его в прозрачную стеклянную банку и залить формалином, оставив до худших времён, как конечный (конченый) продукт спонтанного мутагенеза, гротескный экспонат на витрине музея аномалий. Лишь бы потом, когда будет стоять над её обезображенным смертью телом и мучительно подыхать от жрущего без остатка чувства вины, напомнить себе, что с самого начала был готов.22.
Нико намеренно не договаривает ему, что иногда мысли доводят её до нестерпимого желания ампутировать себе голову без анестезии. Впрочем, она всегда что-то недоговаривает. Восемь часов мозговыносящего уединения вынуждено перебиваются спокойно-беспокойной летаргией, после которой Нико решает, что из маленькой клетки о шести стенах внутри бетонной коробки многоэтажки нужно срочно выбираться. Чтобы мысли роились потише, глушимые звуками большого города, и не так больно всаживали ядовитые жала из одинаковых капелек-брюшков в мягкую внутреннюю обшивку черепа. Она наряжается в яркое синее платье-рубашку по самые щиколотки, дополняет их белыми босоножками и завершает образ, исчезающим в недрах сумочки пластмассовым голубым кейсом с таблетками. Таких в запасе ровно столько, сколько необходимо, чтобы удачно вписать в цветовую гамму к каждому наряду и украшениям. Хоть и больная на всю голову, но гармония. Отражение хвастливо дефилирует по стёклам витрин, прерывисто исчезая в конце одной и плавно появляясь в начале соседней. Нико окидывает взглядом пёстрые бутики, салоны и магазины с чопорным лицом королевы, осматривающей свои владения, и боковым зрением улавливает себя, легкомысленно скользящую от одного окна к другому так лениво и вальяжно, что прохожие недовольно кривят лица — им приходится обгонять. Мимо течёт людской поток, торопясь жить (спеша прямиком в плодящиеся чрева холодных могил). От скорости мира, на которой концентрируется сознание, начинает ощутимо подташнивать. Ей богу, человеческий век и так безнадёжно короток — зачем ставить все движения на двойную перемотку? Дневной город вообще какой-то до неприличия загнанный и мельтешащий — похож на промышленный комбайн, которому позарез нужно переработать как можно больше материала (людских жизней), пока не истекла пригодность к эксплуатации. Ночью же индекс спидометра даёт обратный ход против часовой стрелки — тень накрывает, как опыление седативным веществом, успокаивая пульс, а истощённые суетологи, с рассветом подгонявшие весь белый свет соответствовать ритму бешеного быка на родео, засыпают. Но пока они бодрствуют, и время крутится как аттракцион «Чайный сервиз»: множество хаотичных маленьких вращений на плато одного большого вращения. Зародыш тошноты, взбалтывающий требуху под слоями мышц и дермы, начинает расти. Так никуда не пойдёт — ей нужно остановиться. Сфокусировать взгляд на чём-то стабильном. Другая Нико, существующая где-то в королевстве кривых зеркал, встревает на ровном месте, пригвождённая подошвами и набойками шпилек к нагретому полуденным солнцем асфальту, превосходно копируя жесты настоящей себя. Потребность в концентрации, во владении собственными зрением и видением, Вселенная воспринимает как очень странный запрос (который она не отправляла) и исполняет его так же — странно. Другая Нико стремительно меняется в лице, в то время как настоящая запоздало чувствует движения вмиг окоченевших мышц и натяжение задубевшей кожи, и только потом понимает, что отражение вовсе не обретает волю, а лишь показывает то, что показывают ему. — Чт… Стоящий за плечом Юта врезается в неё звериным, сумасшедшим взглядом, сверкающим в чёрных провалах запавших глазниц. — Я пришёл один, — слова из него вываливаются, как продукты распада внутренних органов. — Давай же, сестричка. Ты теперь цивилизованная барышня — в хорошем районе живёшь и так далее. Разве, у вас не переговоры ценятся превыше боёвки? Она поджимает губы и нервозно дёргает плечами. Водит взглядом по толпе прохожих и на вскидку пытается определить, сколько из них умрёт, а сколько пострадает, если взращенная наркотой в мозгу Юты паранойя переклинит. Одержит верх над остатками здравомыслия. Колебания в груди становятся похожи на рассинхронизированные волны радиочастот: Большая и низкая — я никуда не пойду, выкоси хоть весь район. Маленькая и высокая — ты мне противен-противен-противенпротивенпротивен… После всего случившегося, Нико поклялась себе, что всё хорошее и плохое, и даже ненавистное по отношению к калечной мрази, подсобившей её брату с местом в крематории и бонусом — на кладбище, умерло. Что будет оно задето или вытащено наружу — неважно, ведь мёртвое не живёт. А отвращение и презрение — лишь тяжело вытуживаемый послед долгой борьбы с ненавистью. С её изгнанием из своего тела через обряд со святой водой и кадилом. Из пустоты возникает срединная, почти ровная линия — кажется чужая доброта (как же так вышло, учитель?) может быть заразной. Кажется, она как инфекция, передающаяся половым путём. Нико собирает себя по крупицам, ссыпает в импровизированную шкатулку с каркасом из чувства собственного достоинства и самоуважения, чтобы хранить там осколки воли, надежды и веры, и с гордо задранным подбородком уходит за Ютой... конечно же, в переулок. В ностальгически неблагополучную тёмную расщелину между зданиями, где носоглотку забивает плотный, как будто законсервировавшийся в тесноте между двумя кирпичными стенами, воздух. Пахнет сыростью, плесенью и канализацией. Юта фривольно прислоняется к стене спиной и суёт руки в карманы чёрной брендовой толстовки. Нико брезгливо морщит нос и демонстративно отходит подальше. — Мы не поговорили в тот раз. — Ты хотел мне молотком щиколотки раздробить, — в сухом горле чешется нехватка никотина, в пальцах — отсутствие сигареты. — Флирт был отвратительный: не умеешь обращаться с женщинами — догнивай свой век в одиночестве, чтобы окружающим вреда меньше было, — она вынимает из сумочки пачку Лаки Страйк и зажигалку. — По тебе всё равно плакать некому. Он усмехается — оскал выходит кривой, некрасивый. И Нико вдруг чувствует себя уставшей настолько, что хочет просто сказать всему миру: «Оставьте меня в покое», спрятаться в пустой комнате без окон и уснуть криогенным сном некрасавицы. — Я говорил, что вернусь, — невозмутимо напоминает Юта, игнорируя колкость, а затем с удовольствием подчёркивает: — Ты знала, что я вернусь. Нико зависает с нераскуренной сигаретой, зажатой в уголке губ. Знала ли она? Пожалуй, да — пациент был скорее жив, чем мёртв. По крайней мере, сдаться так легко после одного поражения, было бы странно даже для Юты. В его гадливом, изворотливом характере скорее начать искать иные ходы, нежели биться в закрытую дверь. Проще ведь влезть через окно или дымоход. Огонёк зажигалки вспыхивает, подпаливая бумагу и табачную смесь. Взорвавшаяся искра подсвечивает безумную ненормальность, спрятанную на глубине болотных топей в глазах Юты. Плеск сумасшествия невзначай брызжет через край и Нико невольно отшагивает, увеличивая дистанцию: мало ли — на обувь или платье попадёт. Вдруг заразно? — Не решила ещё? — буднично спрашивает Юта, а затем с энтузиазмом промоутера, рекламирующего лучший свой товар, говорит: — Идём со мной, Нико. Доверься один раз. Всего один. Пока что тебе мои слова кажутся бредом, но это пройдёт, как только ты узнаешь этих ребят поближе. С ними точно получится сделать всё, как мы хотели. У нас получится наказать всех этих продажных блядей и построить новую лучшую жизнь. В уголке рта залегает тень злой усмешки. Вот он: лидер, стоящий на вершине тупиковой ветви эволюции. Сфотографировать, что ли, для наглядного пособия. — О, я вижу, что в вашей секте наплодили грандиозных планов на будущее, — скептичное хмыканье режет по ушам. — Совсем осмелел — среди бела дня в приличном районе решил действовать. Юта дёргается всем телом к ней. Нико — от него. Инстинктивно вскидывает ладонь и пускает тонкие невидимые нити виться по земле. Не отрежет ноги — так свяжет и задержит, чтобы успеть скрыться. — Да как ты не поймёшь? Не будет скоро этого деления на приличные районы и свалки. Будет справедливость. Настоящая, а не та жалкая профанация, которую пропагандируют герои. Мы очистим мир от настоящих злодеев. От директора, хлещущего учеников розгами до рваных ран, и оставляющего их без еды на несколько дней; От учительницы, которая уводит мальчиков в чулан и просит их потрогать её «тайное местечко»; От охранника, который предлагает девочкам посмотреть мультики и «пососать его леденец»; От соцработника, который собирает картотеку сирот с многообещающими причудами и распродаёт в обеспеченные семьи, как редкие коллекционные карточки на аукционе, по принципу — чья ставка выше. Нико всасывает в себя едва ли не половину сигаретного столбика. Ей ужасно, просто смертельно плохо. Не от того, что он несёт какую-то чушь и пытается заставить в неё верить, но от того, что внутри (в тех глубинных местах, где всё ещё теплится еле-живая боль) Нико понимает, о чём эта чушь. — Или очистите город от города. Я вот к этому склоняюсь больше, чем к «справедливости». — Нико… — Слушай, чего ты вообще прицепился? Я живу себе свою никчёмную, по вашим грандиозным меркам, жизнь и никого не трогаю. Почти светящаяся от чудовищной бледноты, эта ходячая антология всех земных проклятий внезапно замолкает и долго смотрит в упор, почти не моргая. Какие мысли варятся внутри его сожжённой лихорадкой головы и скукоженного препаратами мозга? Пожалуй, ей не хочется знать. Нико поднимает голову и тоже смотрит. Насквозь. Она вдруг вспоминает: невнимание — это его страшный парализующий сон. Невнимание — это отсутствие самого Юты. Признание, что он пустышка. Не зря в квартале стали поговаривать о том, что далеко не все злодеи — психопаты. Большая их часть, это закомплексованные, отвергнутые обществом и мстящие обществу, несущества. Они правильно определяют настоящие проблемы социума, но становятся одержимы их плохими радикальными решениями, и на том формируют группы по интересам: одним нравится заниматься разбоем, другие планируют госперевороты, третьи выходят на улицы и убивают всех на своём пути, четвёртые... — Я обещал твоему брату, что вытащу тебя. Четвёртые пытаются прибиться к месту, которое могут назвать домом, и утащить в семейный подряд тех, к кому привязываются (что никак не зависит от мнения и желания последних). — Единственный, кого ты хочешь вытащить — ты сам, Юта. Уходя в глухой отказ, Нико эвтанизирует любые намёки на то, что способно исказить её слепленную собственноручно сущность и мутировать её в модную грустную гусыню, кутающуюся в свои травмы, как в кокон. Она еле передвигает заржавевшими конечностями, молясь всем дьяволам и богам, чтобы выйти из этого переулка живой. — Я докажу, что мы изменим мир. Грудь, как назло, сдавливает и замораживает, грозя лопнуть кости и органы скачком давления. Страх. Настоящий. Тот, что должен быть захоронен в сколоченном на скорую руку детском гробике на опушке глухого леса, как любимый, но совершенно неправильный плод греховного совокупления недопустимых эмоций, по какой-то причине выползает из своего могильника и бередит старые раны. Становится так кошмарно неприятно — будто кто-то засовывает в нутро палку и ворошит-ворошит-ворошит. Бултыхает, как грязь, осевшую на озёрном дне под слоем скользкого мягкого ила. — ... Мы докажем. И когда это случится, ты уже ничего не сможешь сделать. Нико оборачивается всего на секунду, сталкиваясь лоб в лоб с уверенным... самоуверенным взглядом Юты. Она не хочет признаваться себе в том, что понимает смысл этих слов. Она боится того, что Юта подсаживает в неё, как эмбрион Чужого, который рано или поздно разорвёт в мясо остывшую грудь и вывернет кости кровавым орлом .23.
В потухшей квартире всё кажется таким кошмарно… неживым. Даже неоново-синее вырвиглазное кресло, которое Нико покупает на волне колотящегося в голову адреналина, и в котором она вальяжно и грациозно разваливается, как вдовствующая императрица, оставшаяся при правлении, не спасает от ощущения глухой, монструозной погибели, мечущейся от одной стены к другой, как слетевшее с резьбы чудовище, рождённое из амбиций и исследовательской страсти бесноватого научника. Она жуёт внутренние стороны щёк до рваных ран и меди, въевшейся в мягкие впадинки вкусовых пор языка, и перекатывает лежащие в раскрытой ладони пустые кейсы для лекарств, как игральные кости. Сосущая пустота разверзается в пространстве между ключицами и солнечным сплетением, как чёрная дыра. Конечности разворачивает, как на дыбе. Иногда случается так, что в барабан револьвера для русской рулетки рандомно суётся не один, а сразу два патрона. Иногда случается так, что патроны оказываются друг за другом. Два выстрела подряд — два проигрыша. Два тела с вышибленными кусками мозгов через сквозные отверстия взорванных изнутри черепных коробок на распил для изучения в местный университет. Науке пригодится — она всё равно построена на трупах. Нико прислушивается к звуку тишины, забивающей тесную квартиру до отказа, как вата. Продирается сквозь невидимый уплотнитель и поворачивает голову, выглядывая из-за спинки кресла. Если она — холодная мёртвая рыба, выпотрошенная на разделочной доске, скользкой от слизи и крови, то Айзава — раскрытый Y-образным разрезом ровно по центру туловища кадавр на холодном металлическом столе для аутопсии. Тело, из кратера раны которого щипцами отстёгивают покрытую мёртвым багровым мясом клетку рёбер и вынимают внутренности одну за другой. Взгляды прилипают друг к другу — прикипают мгновенно. [Как ты?] Как всегда. [Что случилось?] Жизнь. Ты. [Сложно?] Да. Нет. Всегда. Нико улыбается краешками трескающихся от сухости губ. Бедная-бедная, запертая в больном, болезненном теле, светлая душа с потухшими мечтами. Айзава едва держит веки поднятыми. Бедный, бедный герой-невидимка с шрамированным сердцем, уставший пытаться поправить этот непорядочный геройский мир. [Как мы теперь дальше?] Не знаю. Вместе, наверное.