Марсельеза

Гет
NC-17
Завершён
26
Tanya Nelson бета
Размер:
395 страниц, 63 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Награды от читателей:
26 Нравится 3 Отзывы 9 В сборник Скачать

Глава 22. «Нация хоронит монархию»

Настройки текста
Баллотируясь в Конвент, Дантон был крайне озабочен тем, чтобы на скамьях новой Ассамблеи сидела вся его свита, а именно: Робеспьер, Марат, Корде… Он группировал свой штаб и оказывал давление там, где в этом была нужда. Робеспьера и Марата уговаривать не пришлось, — выставить свою кандидатуру они решили сами, без указки Дантона — в то время как Арно, мы знаем, решительно отказывался от места в Конвенте. Этим министр расстроился более всего: ему было бы проще обойтись без Робеспьера, чем без Корде. Оба якобинца — и Арно, и Робеспьер — призывали народ следовать по пути демократии, но в речах Робеспьера было зачастую слишком много пафоса, и многие высмеивали этого чистюльку. Да что там многие! — и сам Дантон часто посмеивался над ним. «Забавный маленький человечек, плюгаш плюгашом, я мог бы спрятать его в своём кармане…» — говорил он и хотя сейчас был о нем совсем другого мнения, все же больше склонялся к кандидатуре Корде. Из минусов у Арно был всего один, но значительный: он думал своей головой. Как ни старался, Дантон, этот отменный оратор, никогда не мог переубедить его. Если Корде с самого начала решительно порицал сентябрьские убийства, то он до самого конца оставался при своём мнении. Если же его мнение менялось, на это влияли исключительно размышления самого Арно, а не чья-то хитрая политика убеждения. Красивый и молодой, воинственный и полный сил, рассудительный и светящийся умом… Дантон видел и знал, что у него хорошо подвешен язык. В отличие от хрупкого Робеспьера, он никогда не запинался и говорил громко и уверенно. Корде не тратил слова попусту, он высказывался редко, его речи не изобиловали пафосными метафорами, — такими, как у Робеспьера, — но они зиждились на человечности, здравом смысле и истинных мечтах революционера — мечтах о свободе, равенстве и братстве. Если Арно поднимался на трибуну, то говорил всегда коротко — больше ему и не требовалось, потому что говорил он исключительно по существу: одной лишь фразой он мог заставить задуматься весь клуб, и одним лишь своим появлением у ораторского стола сводил полемику на нет. Если Корде поднимался на место оратора, тишина воцарялась в зале ещё до того, как он успевал открыть рот, потому что все — и даже Сен-Жюст — любили слушать его; многие приходили на собрания с одной лишь надеждой увидеть, как Арно последовательно и стойко защищает права французского народа. Он говорил «нет», когда все говорили «да», и этим заслужил уважение столицы. Его активно цитировали уже в ноябре 1789. Многие не согласились с ним лишь по поводу сентябрьских расправ. Арно де Корде был опасным человеком. Все лидеры это знали. Тот, кто обладает даром убеждения, но действует исключительно по своему произволу — обязательно опасен. Он может стать врагом в любой момент, и тем угроза больше. Сегодня он с вами согласен, но завтра — уже нет, и хуже всего, что его ничем нельзя купить, поэтому Дантон почитал за разумное поддерживать с Арно хорошие отношения. Только так он более или менее мог хоть как-то влиять на него. Министр всегда приходил в ужас, представляя, что станет, если пыл Корде однажды будет невозможно сдержать. Надменный и одинокий, стоит он в горделиво вызывающей позе, не таясь; смело смотрит в будущее, в завтрашний день, который он видит за баррикадами. — Нужно остановить Корде, пока не поздно! — заявил однажды Марат. — Если он начнёт здесь своевольничать, люди пойдут за ним, и революция войдёт в другое русло! Он — чистейшая угроза! Народ Франции должен знать!.. «Остановить Корде» значило «ложно обвинить и казнить». В присутствии Дантона Марат высказывался осторожно. Это был тот самый Марат, тот самый «Друг народа». Взглянув на него, вы бы ужаснулись — лицо изрыто экземой; глаза безумные; взгляд бешеный — и никогда бы не подумали, что он — великолепный врач и физик. Марат боялся и ненавидел Арно. Он наблюдал за ним многие годы, и злился, и злился, и злился. Жан-Поль чувствовал над своей преступной шеей дамоклов меч, и был уверен, что опасность исходила именно от этой нормандской фамилии. — Я не отправлю Арно на гильотину, — решительно заявил Дантон в ответ. — Но я отправлю туда того, кто посмеет предложить такое. Одна лишь мысль, а тем более высказанная, о таком исходе — уже преступление, гражданин Марат. С тех пор Марат не поднимал эту тему и вообще помалкивал по поводу Корде. Сколько угодно можно описывать эту личность, но проще всего сравнить с растравленной собакой, которая неистово бросается на всё, что движется; бросается и рвёт без разбору, не задумываясь, но виновато поджимает хвост, когда хозяин смотрит на неё с укоризной. Таким был Марат. Дантон был его хозяином.

***

Революционные события толкали Францию к республике. Это общенародное течение было так сильно, что во всей стране не нашлось того, кто отважился бы ему противостоять, поэтому уже 21 сентября, на своём первом собрании Конвент единогласно провозгласил полную отмену монархии. Якобинцы ждали этого с 27 августа. Официально провозглашена Республика, однако, ещё не была. Три ясно разграниченные партии сошлись в Конвенте: Гора (такие якобинцы как Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон), Жиронда (разумеется, это были жирондисты) и Болото (Le Marais). Гора получила своё название исходя из места, где сидели депутаты, — их места всегда располагались сверху; Жиронда — исходя из состава; а Болото — исходя из поведения членов. Болото составляли люди колеблющиеся, без определенных убеждений, зато владеющие собственностью. Их было большинство — около пятисот депутатов. Такие люди, впрочем, составляют большинство всех собраний. Гора в свою очередь поддерживала тех, кто вёл революцию вперёд, и стремилась уничтожить монархию, подорвать настроения роялистов, раздавить аристократию и политическую силу духовенства, отменить вполне феодализм, упрочить республику. Их целиком и полностью поддерживал, разумеется, Якобинский клуб, который в сентябре несколько опустел. Дух его менялся с каждым новым кризисом, но всё, чего якобинцы желали тогда, — поддерживать течение революции, водворять уличные настроения в желательном направлении, направлять умы в благоприятное для республики русло, влиять на общественное мнение в Париже и провинции — им по-прежнему легко давалось. Жирондисты в свою очередь господствовали, были самой сильной партией. Из них и составилось первое республиканское министерство, потому что Дантон вышел в отставку. Стоит немного отступить и разобраться, почему он так поступил. Итак, если Париж рассматривал свержение монархии как переход к республике, то жирондисты придерживались совсем иного взгляда. Их пресса выдвигала и восхваляла новых кандидатов на престол, в числе которых оказался… герцог Карл Вильгельм Фердинанд Брауншвейгский! 26 июля 1792 герцог Брауншвейгский, стоявший во главе армии из семидесяти тысяч пруссаков и шестидесяти восьми тысяч австрийцев, гессенцев и эмигрантов, двинулся из Кобленца, издав предварительно манифест, возбудивший негодование по всей Франции. Он грозил сжечь те города, которые осмелятся сопротивляться, а жителей их обещал истребить как мятежников. А что касается Парижа, то если только парижане посмеют тронуть дворец Людовика XVI, они будут подвергнуты такой примерной военной экзекуции, грозил он, что она надолго останется у них в памяти. Герцог совершил такую же ошибку, какую совершил Ферзен, пытаясь защитить королеву. Три немецкие армии должны были вступить во Францию и двинуться на Париж; и действительно: 19 августа прусская армия перешла границу и, мы уже видели, завладела без битвы пограничным городом Лонгви, а затем Верденом на пути к Парижу, но Париж верил, что «Лонгви — это ещё не вся Франция!». Известия об успехах неприятеля только вызывали энтузиазм в Париже: Коммуна распорядилась перетопить свинцовые гробы богачей на пули, а колокола и бронзовые церковные принадлежности — на пушки; самые же церкви были превращены в обширные мастерские, где тысячи людей работали над изготовлением обмундировки для волонтеров под пение «Са ira!» и могучего гимна де Лиля — Марсельезы. Резко враждебное отношение крестьян и сентябрьские дни в Париже заставили предводителей иноземных войск задуматься. Революционеры отлично понимали, что неприятель пришёл с целью отобрать все завоевания революции, а вот эмигранты, духовенство и вообще значительная часть бывшей аристократии уповали на победу пруссаков. В числе таких были родители Марселетт, и немудрено — так они смогли бы наконец вернуться во Францию и жить прежней жизнью, которая при свержении старого порядка была невозможна. Марселетт в свою очередь выступала ярой противницей войны, ибо знала, что победа Брауншвейгского будет стоить ее возлюбленному Арно головы. И вот 20 сентября прусская армия уже входит в Арагонский лес, простирающийся на сорок пять метров в длину, а Дюмурье изощряется как может и занимает со своими войсками выгодную позицию у Вальми при выходе из леса. Так пруссаки и герцог Брауншвейгский потерпели первое поражение, а революционная армия одержала маленькую, но такую значительную победу. Дантон не упустил шанса вступить в переговоры с неприятелем и добился отступления пруссаков. Есть основание думать, что раздел Польши, подготовленный министрами Екатерины II, также повлиял на развитие событий, так как прусский король не хотел упустить своей доли от Польши. А теперь — уму непостижимо! — иностранец, командовавший коалицией против одной страны должен стать ее главой! Как русские бояре во время Смуты, пытались жирондисты вручить престол государства кому угодно, только бы не отдать его во власть народа. События, однако, развивались совсем не по планам партии Бриссо. Республиканское движение быстро распространялось по стране. Ассамблея получала из разных городов и областей многочисленные адреса, ясно и недвусмысленно требовавшие покончить с монархическим строем. И на Центральном плато, и в Вогезах, и в далеком Лангедоке кричали: — Самодержавная нация, и никаких королей! Это вынудило жирондистов уступить напору. Они декретировали отмену королевской власти, но объявить Францию республикой всё же не осмеливались. Даже Законодательное собрание решилось, наконец, высказаться против королевской власти и различных претендентов на французский престол, а жирондисты всё оттягивали и вызывали этим сильное недовольство у якобинцев. А якобинцы, как любил говорить Робеспьер, посредники между Конвентом и улицей (то есть народом), снова блистательно выполнили свою работу, ведь на то они и ораторы… Если жирондисты не хотят объявить Францию республикой, не беда — народ, направляемый якобинцами, сделает это сам. Устами Марата и Корде говорил весь Париж. Королевская власть отменена — для Франции настали наконец лучшие времена! И в десять утра на улицах раздалось заветное: — Да здравствует Республика! А 22 сентября Конвент издал официальный декрет: начиная с сегодняшнего дня, 1792 год от рождества Христова будет именоваться первым годом республики! Это означало введение 5 октября нового календаря, который в истории запомнится как «республиканский календарь». Первый год республики, 1792, был объявлен началом эры. Эра «от рождества Христова» и начало года с 1 января упразднились. Отсчёт лет начался с 22 сентября 1792 года — первого дня республики. Теперь делился на двенадцать месяцев по тридцать дней. Оставшиеся пять (шесть в високосные годы) дней года назывались Sansculottides (фр. Санкюлотидами) в честь санкюлотов. Вместо недели была введена декада — то есть десять дней вместо семи. Общий выходной день не определялся. Месяц состоял, таким образом, из трёх декад. Все периоды времени получили простые порядковые наименования: не было больше понедельника, был только первый день декады. Позднее Фабр д’Эглантин введёт новые названия, — примиди, дуоди, триди, квартиди, квинтиди, секстиди, септиди, октиди, нониди, декади — но, чтобы не утомлять читателя, мы будем считать дни по григорианскому календарю. Вот что ещё примечательно: подобно тому, как в греко-католическом календаре многие дни были посвящены святым, каждый день республиканского календаря был связан с животным (дни, оканчивающиеся на «5»), орудием труда (на «0»), растением или минералом (остальные дни). Календарь был разработан специальной комиссией под руководством Жильбера Ромма и знаменовал разрыв с традициями, дехристианизацию и «естественную религию», ассоциируемую с природой. Но! Самого провозглашения республики так и не было сделано. Почему? Нам ли не знать, что жирондисты все ещё пытаются удержать королевскую власть и остановить революцию! Здесь они несколько преуспевают. Дело революции и правда приостанавливается до июньского восстания, как оно уже приостанавливалось с лета 1790 до лета 1792, но это вовсе не значит, что для Франции наступает передышка… Итак, в первый день выборов баллотировались Робеспьер и его бывший соратник Петион, но так как Париж давно раскусил закулисную игру жирондистов, голоса достались якобинцу Робеспьеру, а не жирондисту Петиону, который вынужден был перебаллотироваться от департамента. Следом за Робеспьером шел Дантон. Он отличился — набрал рекордное количество голосов: 638 из 700 возможных! Дантон, впрочем, не дал славе ослепить себя и тотчас занялся продвижением своей свиты: он красноречиво выступил в защиту Демулена и добился его избрания в Конвент; поддержал Робера; предпринял ещё одну неудачную попытку уговорить Корде и пропихнул Фабра д’Эглантина. Марат был избран без его помощи, и в этом не было ничего удивительного, но… Кто же продвинул кандидатуру Филиппа Эгалите, герцога Орлеанского, родственника короля? Филипп набрал самое незначительное количество голосов, и подозрения почти сразу пали на Дантона, хотя никто ещё не осмеливался открыто его в этом обвинять. Они всё же были правы: в душе Жорж действительно оставался орлеанистом и давно мечтал увидеть на престоле Филиппа Эгалите, но в сентябре 1792 уже не лелеял эту мечту, признавая ее невозможным исходом. А сыну Филиппа он всё же сказал: —  У Вас много шансов стать королём. И это так! Слова Дантона сбудутся, и сын Филиппа Эгалите взойдёт на французский престол под именем Луи-Филиппа сразу после Июльской революции 1830, когда парижане выйдут на баррикады, чтобы свергнуть Карла X, который сбежит из страны, отрекшись от престола. Впрочем, и следующий король будет низложен революцией: он сможет подавить Июньское восстание в 1832, но Луи-Филиппа свергнут в ходе революции 1848… Да, во Франции произойдёт ещё не одна революция. Называть Париж городом любви — величайшее из заблуждений… А пока Дантон решил, что полезно иметь «гражданина Эгалите» у себя под рукой, в Конвенте, среди демократов-якобинцев. В дни выборов «министр революции» находился в глубоких раздумьях. Дантон знал: став депутатом, он не сохранит за собой положение министра, так как совместительство запрещено по закону, а оставшись в Исполнительном совете, потеряет депутатское звание. Он не знал, что предпочесть. Оставаясь министром, он оставался лидером страны, а став депутатом, он смог бы стать участником непосредственной борьбы на поле боя, там, где решатся судьбы французов, — в Конвенте. И Дантон принял решение. Он демонстративно покидал министерский пост, осознавая, что этот добровольный отказ от власти возвысит его в глазах народа. — Прежде чем высказать своё мнение о том, с чего должно начать свою деятельность Национальное собрание, я прошу позволения сложить перед ним полномочия, вверенные мне Законодательным собранием, — держал он речь на заседании Конвента. — Я получил их под грохот орудий, которыми жители столицы громили деспотизм. Теперь, когда произошло соединение армий, когда проиграло объединение правителей народа, я должен отказаться от прежних полномочий министра; теперь я только доверенный народа и в качестве такого я говорю сейчас перед вами. Вам предложили принять присягу; действительно, необходимо, чтобы в сознании громадной ответственности, принятой вами на себя, было объявлено в торжественной декларации народу, каковы те чувства и принципы, которыми вы будете руководствоваться в своей работе. Не может существовать иной конституции, кроме той, какая текстуально и путём поимённого голосования будет принята большинством первичных собраний. Вот что вы должны объявить народу! Тогда исчезнут все ложные признаки диктатуры, нелепые слухи о триумвирате, весь этот вздор, придуманный для запугивания масс, так как конституционным законом будет признано лишь то, что будет принято самим народом. После этой декларации народу вы должны будете принять другую, не менее важную для дела свободы и общественного спокойствия. До сих пор народ всячески возбуждали, так как надо было его поднять на борьбу с тиранами. Теперь необходимо, чтобы законы были так же беспощадны к тем, кто посмеет присягнуть на завоевания народа, как был беспощаден сам народ, уничтожая тиранию; необходимо, чтобы закон наказывал всех виновных, и тогда народ будет вполне удовлетворён. Многие самые честные граждане выражали опасения, что пылкие друзья свободы способны нанести непоправимый вред общественному порядку, сделав преувеличенные выводы из своих принципов; итак, решительно откажемся здесь от всяких крайностей, провозгласим, что всякого рода собственность — земельная, личная, промышленная — должна на вечные времена остаться неприкосновенной. Вспомним затем, что нам необходимо все пересмотреть, все переиздать, что и сама Декларация прав не совсем безупречная и что она должна подвергнуться пересмотру истинно свободного народа. Это был блестящий политический ход: французы возвысили его, приветствуя этот показной отказ от полномочий, и не знали, что на самом деле власть Дантона над их умами только упрочилась… — Звание народного уполномоченного для Дантона предпочтительнее самого высокого! — восхищались парижане, а Наполеон горько усмехался: — Люди такие легковерные, да?

***

Дом великого химика Антуана Лавуазье находился около Арсенала, где он поселился после коронации Людовика XVI, так как был назначен одним из четырёх директоров управления порохов и селитр. Здесь же располагались его библиотека и лаборатория — лучше места для химика и представить было нельзя. День Лавуазье был загружен до предела: подъём в 5 утра, с 6 до 9 работа в лаборатории, до полудня занятия делами Откупа, после чего он отправлялся в Арсенал или в Академию наук, с 19 до 22 часов — вновь исследования в лаборатории и работа за письменным столом. В субботу Антуан встречался с коллегами и учениками. 6 октября — 15 вандемьера по республиканскому календарю — как раз была суббота. Лаборатория Лавуазье была одним из главных научных центров в Париже. В ней сходились представители различных отраслей знаний для изучения научных вопросов и молодые люди, приходившие сюда учиться. Среди таких был конечно же Арно. С момента «ночного инцидента» прошло более двух недель. Разницы между этими неделями не чувствовалось никакой. Если 21 сентября Марселетт не удостоила Арно ни единым словом, то и сегодня, 15 дней спустя, она игнорировала его. Рано утром он ушёл в лабораторию к Лавуазье, а Марселетт — в дом Лавуазье, так как была приглашена Марией, женой великого химика. Мария Анна Пьеретта Польз Лавуазье, особа очень образованная, умная и живая, была одной из немногих, кого Марселетт уважала по собственному желанию. Она была в курсе всех последних новостей науки, была знакома со всеми великими умами Парижа, рисовала и знала латынь и английский. Впрочем, с английским и был связан визит Марселетт — Мария нуждалась в ее помощи с переводом, так как накопилось слишком много работы. Итак, в три часа дня обе они сидели за шикарным столом, очевидно, всё того же Крессана, и переводили для мужчин научные труды Пристли, Кирвана и Кавендиша. Мария была так просвещена по части химии, что, переводя английскую брошюру «Очерк о Флогистоне и о конституции кислот» Кирвана, указывала на фактические в ней ошибки. Присутствуя в лаборатории во время исследований мужа, Мария пристраивалась за небольшим столиком и записывала все результаты наблюдений, произносимые вслух Антуаном и его помощниками. Научную деятельность она даже иллюстрировала: в 1786 году Арно познакомил ее со своим приятелем, знаменитым живописцем Жаком-Луи Давидом, и художник обучил ее. Мария была прелестной женой, главным советником и секретарем Антуана Лавуазье. Несмотря на занятость его обитателей, в доме Лавуазье всегда царила атмосфера непринуждённости, здесь Марселетт легко дышалось… Она часто задумывалась о том, сможет ли в собственной семье добиться такой идиллии. Потом вспоминала ссоры с Арно, и ее накрывало отчаяние. Словно тёмная грозовая туча, нависала над ней ужасная мысль о том, что подобное поведение может довести Корде до того, что он в итоге от неё откажется. Проснувшись утром после «той» ночи, Марселетт едва не задохнулась от отвращения к совершенной собой низости. Эта мысль портила ей настроение каждый раз, когда Марселетт успевала подумать о том, что все почти хорошо. Чем хуже было ее настроение, тем сильнее она замыкалась в себе; чем сильнее она замыкалась в себе, тем сильнее она отвергала всякую попытку Арно помириться; чем сильнее она отвергала всякую попытку Арно помириться, тем сильнее она боялась; чем сильнее она боялась, тем сильнее портилось ее настроение. Это был замкнутый круг, который она не знала, как перешагнуть. Стоило ей чуть отодвинуться, как она угождала в другую паутину — отношения с Лолой. Если из-за конфликта с Арно она переживала две недели, то из-за вражды с Лолой страдала более месяца. Марселетт осознавала, что 3 сентября ее жизнь была спасена не одним только Арно, но и Лолой тоже. Она помнила, что это Лола позвала на помощь, что это Лола привела его туда, и что это благодаря ей Марселетт не разделила участь несчастной принцессы де Ламбаль, но продолжала думать о реванше. Теперь ненавидеть Лолу, впрочем, было куда сложнее. Несмотря на все хорошее, что было до и после, Марселетт чувствовала себя неотомщенной. Она не могла избавиться от навязчивой идеи заставить Лолу пасть так же, как от ее предательства пала сама. Ей казалось, что у неё оторвали частичку себя, и что только таким образом она сможет вернуть ее назад. С другой стороны, она хотела простить ее. Сердцем чувствовала, что это правильный путь, но жажда возмездия была слишком громкой, и она заглушала всякую попытку здравого смысла нормализировать состояние Марселетт. Она считала, что сможет успокоится лишь отомстив. Так и сейчас, переводя работы Пристли, Марселетт думала о своём. Иногда перо замирало в ее руке; девушка глядела в одну точку, останавливала свой взгляд на парном канделябре и даже не моргала… И только упавшая на бумагу капля чернил приводила ее в чувства. Такой в присутствии мадам Лавуазье Марселетт никогда не была: раньше ее волновали только прежние проблемы, а теперь к ним прибавилось чувство стыда из-за той ночи, и это обстоятельство имело сильное воздействие на то, какой озабоченной Гуффье выглядела. Спустя полчаса, Мария, будучи очень проницательной женщиной, не выдержала такого издевательства, и обратилась к девушке, точно считая ее своей племянницей: — Солнце мое, что тебя тревожит? Марселетт обратила отсутствующий взгляд на ее овальное лицо с добрым выражением, румяными щеками, темно-синими глазами, чёрными дугообразными бровями и тонкими губами. Взгляд Марии был нежен, похож на исконно материнский, а перед молодыми серо-зелёными глазами Марселетт Гуффье будто стояла пелена горечи. Знакомство Марии и Марселетт состоялось в конце августа, когда Арно привёл вторую в дом Лавуазье. Тогда же ей повезло застать самого Пьера-Симона Лапласа — великого математика и астронома. Но если с Лапласом Марселетт встречалась исключительно по случайности, то Мария часто приглашала ее просто так, даже если ей не нужна была помощь с переводом. Гуффье доверяла этой женщине, но и уважала настолько, что не могла сознаться в чём-то позорном. Она боялась пасть в глазах Марии, поэтому сказала лишь часть правды: — Я думаю о Лоле, мадам. Мария не изменилась в лице. Ей было тридцать четыре года, но она уже производила впечатление мудрой женщины. — О, бедная душа… — сочувственно вздохнула она. Лавуазье поправила свой пышный, но не украшенный парик, отложила бумаги в сторону и нежно сказала: — Если бы ты могла заглянуть в ее жизнь, если бы ты могла посмотреть на все ее глазами, ты бы пожалела ее. Прежде чем выносить приговор, нужно узнать, каким путём шёл проступок. Вспомни: ты тоже не всегда говорила Лоле правду. Ты молчала о чувствах Арно больше двух месяцев, позволяя бедняжке влюбляться в него ещё крепче. Большую часть размышлений Марселетт в те дни занимали мысли о любовной неудаче. Сложно было проникнуться словами Марии так глубоко, как данная сцена того требовала. — Я не сказала ей правду, но я и не лгала. Оправдания не освобождают ее от ответственности! — возмутилась она. — Причины не делают ее безвинной. Пожалуйста, не выгораживайте эту низменную выходку. — А вспомни, как прощал людей Христос. Мария была так спокойна и уверена в своих словах, что ей хотелось верить. Марселетт поразилась. Она как будто смотрела на ровную гладь воды, молчаливую и никуда не спешащую, но могущественную и господствующую; как будто попала туда, где все знают, что земные страдания — лишь временная дань небесной жизни. — Но я не Иисус, — проговорила Гуффье. — Но Он умер за тебя, — возразила Мария, все такая же спокойная. — И воскрес, чтобы оправдать тебя. — Он умер за грехи человечества. — Нет. — Улыбнулась Мария так, будто ее ни капли не обижали сомнения, будто направлять людей было ее миссией. — Умирая на кресте, Он думал о тебе! Именно о тебе! Он молился за тебя всю свою земную жизнь, и Он рядом сейчас: стоит за тобой и ждёт, когда тебе понадобится помощь, чтобы протянуть тебе руку и привести к спасению. Он рядом с тобой всегда, твое дело лишь к Нему обернуться. — Если бы Вы сказали такое на балу… — удивилась Марселетт снова. — Иисус говорил и о том, что нас будут преследовать за правду, — безмятежно согласилась Мария. — Он просил не осуждать, чтобы нас не осудили. Какой мерой мы мерим, такой и нас будут мерить. Не пытайся вытащить сучок из глаза ближнего, пока не вытащишь бревно из своего, а вынешь — и увидишь, как помочь ближнему. Прощай, и прощена будешь. Потому что если ты будешь прощать людям их пригрешения, то и Отец Небесный простит твои. — На моей душе слишком много грехов! — Марселетт покачала головой и провела обеими ладонями по лбу. — Я не была Ему верна. Он не примет меня. Конечно же она говорила не о ссоре с Лолой, не о побеге от родителей, а о всё той же самой ночи. Но Мария, даже не зная ситуации, нашла слова как нельзя подходящие: — Сначала Мария Магдалена была женщиной свободных нравов, а теперь она свята. В то же время рядом с Иисусом на кресте был распят разбойник. Никогда не поздно измениться, дитя. Поэтому, радость моя, утри слезы, смири гордыню и покайся пред небесным Отцом. Мария была воплощением милосердия и душевной чистоты. Марселетт видела такой же и Люсиль Демулен. Она хотела бы добиться такого же внутреннего спокойствия, но напрасно опасалась прослыть слабой. — Сдаются только трусы и слабаки, — сказала Марселетт дрожащим от слез голосом. — Сильные борются. Мадам Лавуазье и тут не оплошала: — А теперь подумай, какая нужна сила, чтобы довериться Господу, и скажи мне, возможна ли большая храбрость? По щеке девушки скатилась слеза. Марселетт поразилась этим. Мария положила свою теплую бархатную ладонь на ладонь Гуффье и ободряюще сжала ее. — Лолу на колени поставила ложь, а тебя — ненависть! Но у Бога все правильно. Подумай, а что было бы, если бы Лола не солгала тебе о его гибели? Тогда бы ты осталась в Англии, и тебе в конце концов пришлось бы выйти замуж за англичанина! Бог сделал это, чтобы ты и Арно, по крайней мере, могли сказать раньше чем придет смерть: «У нас было столько счастливых дней!» И это наконец возымело действие. Через несколько мгновений благоговейного молчания Марселетт разразилась слезами и заключила Марию в объятия с наконец радостными словами: — Я как будто прозрела!

***

Она с самого начала знала, что была не права. Она писала поддельные письма и уже тогда осознавала, что до такого низменного поступка нужно было хорошо опуститься… Она пыталась подняться, но падала ещё ниже. А зависть и отчаяние душили ее, хватали за горло и не отпустили до тех пор как она осуществила свой злой план… «Не знаю, простит ли меня Господь, но Он сам вынудил пойти на это…» Лола делала это не из злости. Она пыталась спасти свою душу, продав ее дьяволу, и теперь, когда все было потеряно, само существование казалось ей ничтожным и бессмысленным. Она раскаивалась. И она чувствовала на себе железные оковы, которые тянули ее к сатане, но стиснув зубы и вытерев слезы, продолжала идти по своему пути. Всего один дурной поступок — и чистая девушка оказалась во власти дьявола. Она шла по тропе, ведущей в яму с огнём, подталкиваемая унынием, и отчаянно тормозила, но знала и чувствовала, что самостоятельно ей не выбраться. Она пыталась протянуть руку, но не могла пошевелиться; она пыталась попросить о помощи, но у неё получалось только заплакать. Кто-то сам должен был прийти, схватить ее за руку и вытянуть из этого болота, — до такого состояния она себя довела. Вечером в дом Моро кто-то постучал. Лола открыла дверь и обнаружила на пороге Марселетт, которая, едва завидев ее, протянула к ней руки и сказала: — Я больше не хочу ненавидеть. И пока две подруги счастливо мирились, два друга по ту сторону сент-антуанского предместья прощались навсегда. Наполеон уезжал обратно на Корсику. Пора было вернуться к своим обязанностям подполковника Национальной гвардии. — Откуда у меня ощущение, что мы никогда больше не свидимся? — спросил он у Арно, оттягивая время от того злого момента, когда ему придётся все же послушаться кучера и, усевшись в дилижанс, уехать. Это были слова Кассандры: Арно не суждено увидеть, как его лучший друг поднимется, как взойдёт на престол, станет императором Франции и королем Италии, подчинит себе Европу и падет после попытки захватить полночные края России. Наполеона Бонапарта ждал долгий тернистый путь на вершину, а будущее Арно де Корде грозило ужасами, которые только можно себе представить. Вечер был серый и ветреный. Сегодня сент-антуанская застава была тиха как никогда. Единственный шум создавали звуки, доносившиеся из города, и шелест бьющихся друг о друга листьев на кронах деревьев, которых сотрясал ветер. Изредка в пасмурном небе пролетали, что-то крича, чёрные птицы, и стояли здесь они, два брата, глядя друг на друга, как Александр и Гефестион перед битвой при Гавгамелах. Им действительно предстояла битва, но каждому своя. — Вернись в Нормандию. Прошу! Парижские повстанцы — самая гнусная чернь, а король — отвратительнейший из всех монархов! — (Здесь мы, как и Тарле, смягчим примененный Наполеоном к Людовику XVI эпитет, так как «передать его в точности в печати нет ни малейшей возможности».) — Женись на Марселетт, вернись домой и забудь о революции. Ты ничего не должен этой стране, но все ещё можешь обрести счастье в спокойной размеренной семейной жизни, а здесь… Что тебя ждёт в Париже, друг мой? Это сейчас пруссаки отступили. Да и если бы не пруссаки, есть ещё дворы венский, стокгольмский, туринский… Что хуже… Лондон, Петербург, Мадрид. Есть у меня подозрения, что одним из условий отступления Брауншвейгского со стороны Берлина была неприкосновенность Луи Капета. Дантон пообещал ему это? Да, пообещал. Вижу по твоим глазам. Но эти же глаза понимают, что Дантон слова своего не сдержит. А если и захочет, ему это не удастся. Людовик — мавр. Больше мавр не нужен. Давно пора приступить к разбору первого последствия 10 августа — решить судьбу короля. Оправдать его будет невозможно, ты это отлично знаешь: на нем висят слишком тяжёлые обвинения. И как только мавр будет обезглавлен, Берлин тоже забудет о договоре. Эту машину остановить нельзя. Казнь короля неизбежна, и она крупно посодействует сближению между собой враждебных нам монархий. Ты знаешь, что это значит. Ты будешь одним из первых, кого они казнят. Робеспьер и Марат будут казнены с тобой под лезвием одной и той же гильотины. Несколько мгновений они молча созерцали друг друга, пока Арно не произнёс с горькой улыбкой на лице: — Храбрый герой играет шахматную блиц партию на поле брани до мата, в независимости от финала. Наполеон отступил, не сводя глаз с лица лучшего друга, и улыбнулся: — Что ж, иначе бы ты меня разочаровал. Арно усмехнулся, пнул камень, который обнаружил у своих ног, опустив взгляд на землю, и, щурясь от лёгкого октябрьского ветра, дувшего ему в лицо, с грустью во мрачном взоре поглядел в сторону, в которую должен был уехать Бонапарт. Наполеон ждал, когда он что-нибудь скажет, но Корде был молчаливее обычного, и тогда будущий император, снова приблизившись к нему, с жаром заговорил, обратив на себя его внимание: — Помни, Арно, прошу тебя! Помни, что в революциях мы сталкиваемся с людьми двух сортов: теми, кто их совершает и с использующими оные в своих целях. Не дай им использовать тебя. Арно кивал, слушая его. Ему было невыносимо горько от того, что Наполеон снова удалялся от него. По лицу Бонапарта он ясно видел, что тот безумно переживал за судьбу друга: обо всем этом говорили его тревожный взор, взволнованный голос, который то возвышался, то понижался, и слишком резкие движения. — Да. Да! — Корде положил ладонь на плечо Бонапарта, утешая его. — Да, я буду помнить о твоих словах. Наполеон посмотрел на него, будто хотел выпалить что-то страстное, но сдержал это в себе, поджал губы, зажмурился и покачал головой. Он понимал, что пора уезжать. Это был последний шанс сказать самые важные слова тому, кого он будет вспоминать всю жизнь: и во время египетского похода, и в сгоревшей Москве, и после отречения во дворце Фонтенбло, и в ссылке на Эльбе, и в последние минуты перед смертью на острове Святой Елены. Многие знали Наполеона Бонапарта как сдержанного в своих эмоциях человека. Быть осторожным в выражении истинных чувств его научила жизнь, но сегодня будущий император пренебрёг своей привычкой. — Ты всегда будешь моим братом! — воскликнул он и заключил Арно в крепкие объятия. — Неважно, как далеко ты будешь. Неважно, в земле или на земле. — Знаю, брат, знаю… — тихо произнёс Корде, обнимая его в ответ. — Какая слава не вскружила бы тебе голову, помни о своём нормандском друге. — Я не смог бы тебя забыть, даже если бы пожелал того! — Тогда мы не прощаемся. Тут его голос надломился. Наполеон понял, что Арно едва ли плакал. Впервые он свидетельствовал его в таком состоянии. Сам Бонапарт тоже не пролил слез только невероятным усилием воли. Они медленно отстранились. — Всегда, брат… — шёпотом повторил Наполеон, глядя в глаза товарища. — И навеки, — прошептал Арно в ответ и пожал протянутую руку. Это были взгляды, которые уже много раз видел наш старый мир. Это были взгляды Александра и Гефестиона, Ланселота и Артура, Сципиона и Гая. По свойствам своих характеров они не умели уступать друг другу и имели много разногласий, но всё друг другу прощали. Наполеон любил Арно настолько, что мог бы разделить с ним свой трон, если бы тот только его пожелал. Садясь в карету, он в последний раз посмотрел на Арно, но произнёс: — Questu hè micca a fine! (корс. Это не конец!)
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.