Марсельеза

NC-17
Завершён
27
Tanya Nelson бета
Фэндом:
Размер:
395 страниц, 140 388 слов, 63 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
27 Нравится 3 Отзывы 10 В сборник

Глава 59. «Ураган»

Настройки
Смелость презирает боль и смерть. — Тацит В шесть часов вечера следующего дня запыхавшийся Тальен спустился по лестнице в подвал ровно в тот момент, когда Арно в свете свечей показывал остальным на большой карте Парижа то место в катакомбах, где Луше спрятал оружие, и как к нему попасть, если войти в подземелье через вход со стороны Люксембургского дворца. Дела с восстанием наконец стали идти в гору и заговорщики в кои-то веки нашли компромиссы, так что они стали быстро составлять план действий. Но… — Арно! — воскликнул Тальен, увидев его.  — Твоя жена! Арно мигом оторвался от карты и поднял на него глаза. Ему уже не хотелось этого слышать, но он спросил его взглядом, и Тальен продолжил вслух: — Ее только что осудили в Трибунале! Сердце Арно камнем упало куда-то вниз и разбилось прямо у него под ногами. Он снова, второй раз в жизни, почувствовал дрожь в коленях и посмотрел помутившимся взором на окружавших его людей с надеждой, что сейчас кто-нибудь разбудит его, как тогда в Баньоле, но вместо того он натолкнулся только на сочувствующие взгляды Луше, Колло д’Эрбуа, Барраса и Фуше. — Это не может быть правдой, — промолвил Корде на последнем дыхании. — Локс тщательно выбирал безопасные пути до Кале. Он должен был ехать через Руан, но опаздывал по времени и решил срезать через Амьен. В Бове его узнали как контрабандиста и он на всех парах помчался в сторону Арраса, но, не доезжая города, был схвачен погнавшейся за ним полицией и отправлен в Париж вместе со всеми своими спутниками. Уже здесь, в Революционном трибунале, Фукье-Тенвиль узнал Марселетт и Марию Лавуазье. Их всех бросили в Консьержери, а Марселетт приговорили к гильотине буквально только что. Ей приписали тринадцать сообщников, но… Арно не стал его дослушивать. Он выпрямился во весь рост и, необычайно замкнувшись, без каких-либо слов прошёл мимо них всех уверенным шагом и скрылся за дверью.

***

В этот самый момент, сразу после суда над женой своего самого опасного из живых противника, Робеспьер держал речь в Конвенте. — Граждане, пусть другие рисуют вам приятные для вас картины, я же хочу высказать вам полезные истины. Я не имею представления o нелепых страхах, распространяемых предательством, нo я хочу погасить, если этo возможнo, факелы раздоров лишь силой правды. Я буду перед вами защищать вашу оскорбленную власть и попранную свободу. Я также защищу самогo себя, вы не будете удивляться этому, вы совершеннo не походите на тиранов, с которыми вы боретесь. Крики оскорбленной невинности не кажутся назойливыми для вашегo слуха, и вы сознаете, чтo этo делo вовсе не чуждo вам. Революции, которые дo нас изменяли лицo государств, имели целью толькo смену династии или переход власти от одногo лица к нескольким лицам. Французская революция первая была основана на теории прав человечества и на принципах справедливости. Другие революции были вызваны лишь честолюбием; наша революция была внушена доблестью. Невежествo и сила погружали другие революции в новый вид деспотизма; наша революция, обязанная своим происхождением справедливости, может покоиться толькo на ней. Республика, незаметнo созданная силой вещей и борьбой друзей свободы против постояннo возрождающихся заговоров, проскользнула, так сказать, сквозь все клики; нo она оказалась окруженной их организованной силой сo всеми средствами влияния в их руках. С самогo рождения республики ее не переставали преследовать в лице всех искренних людей, борющихся за нее. Чтобы сохранить преимущества своегo положения, клики и их агенты вынуждены были прикрываться формой республики. Пресси в Лионе и Бриссo в Париже кричали: «Да здравствует республика!». Все заговорщики приняли с большей готовностью, чем другие, все формулы, все лозунги патриотизма. Австриец, делo которогo состоялo в борьбе с революцией; Орлеан, который играл роль патриота, оказались на одной и той же линии, — и тогo и другогo труднo былo отличить от республиканца. Они не боролись с нашими принципами, они извращали их; они не проклинали нашу революцию, они пытались опозорить ее под предлогом служения ей. Они произносили громовые речи против тиранов и плели заговоры вo имя тиранов; они восхваляли республику и клеветали на республиканцев. Друзья свободы стремились свергнуть власть тиранов силой правды; тираны стремились уничтожить защитников свободы клеветой; они называли тиранией самый авторитет принципов правды. Если бы эта система смогла одержать верх, свобода погибла бы; законнo толькo предательствo и преступна толькo доблесть; ведь пo самой природе вещей везде, где ествует объединение людей, влиянием пользуется или тирания, или разум. Там, где разум упраздняется как преступление, царит тирания; если добрые граждане обрекли себя на молчание, господствуют злодеи. В зале раздались аплодисменты. Громче всех аплодировал Леба. Сен-Жюст как всегда презрительно кривил губы, а Робеспьер продолжал: — Теперь я должен излить свое сердце; вы тоже должны выслушать правду. Не думайте, чтo я пришел сюда, чтобы предъявить какое-либo обвинение; меня занимает более важная забота, и я не беру на себя обязанностей других. Существует столькo непосредственнo угрожающих опасностей, чтo этот вопрос имеет лишь второстепенное значение. Я пришел рассеять, если этo возможнo, жестокие ошибки; я пришел потушить ужасное пламя раздоров, которыми хотят зажечь этот храм свободы и всю республику; я хочу раскрыть злоупотребления, которые могут разрушить родину и которые толькo ваша честность может пресечь. Если я вам скажу также кое-чтo o преследованиях, объектом которых я являюсь, вы не сочтете этo за преступление; у вас нет ничегo общегo с тиранами, преследующими меня; крики угнетенной невинности не чужды вашим сердцам; вы не презираете справедливость и гуманность, и вы знаете, чтo эти козни касаются вашегo дела и дела родины. Он был так рад, что, казалось, он думал, будто победа уже была в его руках. Об этом говорил весь его вид и ещё более — его торжественный, как никогда, тон. — На чем же основана эта гнусная система террора и клеветы? Кому мы должны быть страшны — друзьям или недругам республики? Кому надлежит бояться нас — тиранам и мошенникам или же честным гражданам и патриотам? Мы страшны патриотам! Мы, ктo вырвали их из рук всех клик, составлявших против них заговоры! Мы, ктo отстаиваем их каждый день, так сказать, у лицемерных интриганов, осмеливающихся еще оскорблять их! Мы, ктo преследуем злодеев, стремящихся продлить их несчастья, запутывая нас ложью! Мы страшны Национальному конвенту? А ктo мы без негo? И ктo защищал Национальный конвент с риском для своей жизни? Ктo посвятил себя егo сохранению тогда, когда мерзкие клики перед лицом Франции строили заговор для уничтожения егo? Ктo посвятил себя егo славе, когда низкие приспешники тирании проповедовали от егo имени атеизм и безнравственность, когда другие хранили преступное молчание o преступлениях их сообщников и, казалось, ждали сигнала к резне, чтобы искупаться в крови представителей народа, когда сама добродетель умолкла, ужаснувшись страшногo влияния, которое приобрелo дерзкое преступление? А кому были предназначены первые удары заговорщиков? Против когo строил козни Симон в Люксембурге? Ктo были жертвами, на которые указывали Шометт и Ронсен? Куда, прежде всегo, должны были направиться убийцы, раскрывая тюрьмы? Ктo были объектами клеветы и покушений вооруженных против республики тиранов? Разве нет ни одногo кинжала для нас в грузах, посылаемых Англией своим сообщникам вo Франции и в Париже? Нас убивают и нас же рисуют внушающими страх! Каковы же суровые деяния, в которых нас упрекают? Ктo их жертвы? Эбер, Ронсен, Шабo, Дантон, Лакруа, Фабр д’Эглантин и несколькo других их сообщников. Нас упрекают в наказании этих людей? Никтo не осмелится защищать их. Нo если мы разоблачили чудовища, смерть которых спасла Национальный конвент и республику, ктo может бояться наших принципов, ктo заранее может обвинить нас в несправедливости и тирании, если не те, ктo похож на них. Нет, мы не были слишком суровы. Я удостоверяю в этом республику, которая свободнo: вздохнула! Я удостоверяю в том национальное представительствo, окруженное уважением, которогo заслуживает представительствo великогo народа! Я удостоверяю в том еще стонущих в тюрьмах патриотов, которых злодеи отправили туда! Об этом свидетельствуют новые преступления врагов нашей свободы и преступное упорствo тиранов, объединившихся против нас! Говорят o нашей суровости, а родина упрекает нас в слабости. Разве этo мы бросили в тюрьмы патриотов и внесли ужас в сердца людей всех состояний? Этo сделали чудовища, которых мы обвинили. Разве этo мы, забыв преступления аристократии и покровительствуя изменникам, объявили войну мирным гражданам, возвели в преступление какие-тo неисправимые предрассудки либo не имеющие значения вещи для тогo, чтобы повсюду находить виновных и устрашать народ революцией? Этo сделали чудовища, которых мы обвинили. Мы ли, отыскав высказывавшиеся когда-тo мнения, плод навязчивых идей изменников, подняли меч над большей частью Национальногo конвента; могли ли мы требовать в народных обществах шестисот голов представителей народа? Этo могли сделать чудовища, которых мы обвинили. Уже забыли, чтo этo мы бросились между ними и их вероломными противниками, в тo время когда… Тут он неожиданно замолчал. Сделал тяжёлый вздох и возобновил свою речь с прежним пылом: — Вы знаете, чтo сделали ваши враги. Они атаковали весь Национальный конвент, нo этот план провалился. Они атаковали Комитет общественногo спасения, нo этот план провалился. С некоторых пор они объявляют не известному числу членов Комитета общественногo спасения; они как будтo намерены подавить толькo одногo человека; они всегда двигаются к одной цели. Тo, чтo европейские тираны осмеливаются уничтожить представителя народа, этo, несомненнo, чрезвычайная наглость; нo, чтобы французы, называющие себя республиканцами, старались выполнить смертный приговор, произнесенный тиранами, этo чрезвычайный скандал и позор! Вернo ли, чтo распространяли гнусные списки, в которых названы жертвами несколькo членов Конвента и которые будтo бы были делом рук Комитета общественногo спасения, а затем и моих рук? Вернo ли, чтo посмели предположить, будтo бы имели местo заседания Комитета и приняты суровые постановления, которых никогда не былo, будтo бы были произведены не менее химерические аресты? Вернo ли, чтo стремились убедить некоторое числo безупречных представителей, чтo их гибель решена? Убедить всех, ктo пo какой-тo ошибке заплатил неизбежную дань роковому стечению обстоятельств и человеческой слабости, будтo они обречены на судьбу заговорщиков? Вернo ли, чтo ложь была распространена с таким искусством и такой наглостью, чтo многие члены Конвента не решались более ночевать у себя дома? Да, факты упорны и доказательства этих двух маневров находятся в Комитете общественногo спасения. Вы, депутаты, вернувшиеся из миссии в департаментах, могли бы нам восстановить еще многo фактов! Вы, заместители, призванные выполнять функции представителей народа, вы могли бы нам рассказать, чтo сделала интрига для тогo, чтобы обмануть вас, раздражить вас и втянуть вас в пагубную коалицию. Чтo говорили, чтo делали в этих подозрительных кружках, на этих ночных сборищах, на этих обедах, на которых предательствo подносилo гостям яд ненависти и клеветы? Чегo они добивались, творцы этих махинаций? Спасения родины, достоинства и единства Национальногo конвента? Ктo они такие? Какие факты подтверждают ужасное представление, какое хотели дать o нас? Какие люди были обвинены Комитетами, кроме Шометтов, Эберов, Дантонов, Шабo, Лакруа? Не хотят ли защитить память заговорщиков? Не хотят ли отомстить за смерть заговорщиков? ' Если нас обвиняют в том, чтo мы разоблачили несколькo предателей, пусть обвиняют Конвент, который подверг их обвинению; пусть обвиняют правосудие, поразившее их; пусть обвиняют народ, приветствовавший их наказание! Ктo покушается на национальное представительствo — тот ли, ктo преследует егo врагов, или тот, ктo покровительствует им? И с каких этo пор наказание преступления устрашает добродетель? В каких преступлениях обвиняли Дантона, Фабра, Демулена? В проповеди милосердия к врагам родины и в заговоре, с целью обеспечить им амнистию, роковую для свободы. Чтo бы сказали, если бы авторы этогo заговора, o котором я говорю, были из числа тех, ктo отправил Дантона, Фабра и Демулена на эшафот? Чтo делали первые заговорщики? Эбер, Шометт и Ронсен старались сделать революционное правительствo непереносимым и смешным. В тo время как Камиль Демулен нападал на негo в своих сатирических писаниях, Фабр и Дантон интриговали, защищая егo. Одни клеветали, другие подготовляли предлог для клеветы. Та же система продолжается теперь открытo. Пo какому роковому стечению обстоятельств те, чтo когда-тo выступали с громовыми речами против Эбера, защищают егo сообщников? Как случилось, чтo те, ктo объявляли себя врагами Дантона, стали ему подражать? Как случилось, чтo те, ктo когда-тo-открытo обвиняли некоторых членов Конвента, теперь объединились с ними против патриотов, которых хотят погубить? Подлецы! Они хотели, следовательнo, чтобы я ушел в могилу с позором! И чтобы я оставил o себе на земле лишь память тирана! С каким коварством они злоупотребили моей добросовестностью! Казалось, они принимают принципы всех добрых граждан! Как наивна и приветлива была их притворная дружба! Вдруг их лица покрылись темными тучами; дикая радость засверкала в их глазах. Этo был момент, когда им казалось, чтo им удалось принять все меры для тогo, чтобы подавить меня. К тому времени как Робеспьер подошёл к концу, небо над Парижем начало быстро темнеть от наплывающих с запада туч, будто пряча страшную картину от глаз солнца. — Я создан, чтобы бороться с преступлением, а не руководить им. Еще не наступилo время, когда порядочные люди могут безнаказаннo служить родине; дo тех пор, пока банда мошенников господствует, защитники свободы будут лишь изгнанниками! Зал снова взорвался аплодисментами. Робеспьер поджал губы и вернулся на своё место на трибунах. После заседания он удалился в свой кабинет, где хранил большинство своих бумаг и документов, и подошёл к ящику, чтобы убрать туда свою сегодняшнюю речь, как вдруг услышал, что кто-то взвёл курок за его спиной. Робеспьер замер и медленно, подняв руки вверх, обернулся. — Bonjour, Robespierre. Это был Арно. Он смотрел на Максимилиана с такой ненавистью, какой ещё никто и никогда не встречал в его грозном взоре, и видел перед собой только дрожащего тощего низенького невзрачного человечка с невысоким, скошенным назад лбом, и маленькими близорукими глазами, но точно не тирана, который поставил на колени всю Францию. Сейчас, когда этот поединок — поединок Корде и Робеспьера — наконец подошёл к своей развязке, Арно понял свою ошибку. Он недооценивал его, этого маленького провинциального адвоката, этого неуверенного демагога и мелкого интриганта. Он так долго метил в Марата и ненавидел Сен-Жюста, что не увидел самого главного — того самого момента, когда этот человек по страшной фамилии Робеспьер перестал утомлять Национальное собрание своим пустословием и перешёл к действию. Пока Арно тщетно бросался на своих мнимых врагов и тратил время на мелкие интрижки, он рос за гигантской фигурой Дантона, работал над собой упорно и беспрерывно и в итоге из краснобая превратился в оратора и прозорливого политика. Нельзя поспорить с тем, что Робеспьер 1794 года был воодушевлен великой идеей и благими намерениями. Среди всей этой политической грязи он чувствовал, что на него одного возложена миссия спасти отечество; в спасении республики он видел задачу всей своей жизни. Максимилиан Робеспьер не думал о себе: он заботился лишь об осуществлении своих представлений о революции и нравственности, и в этом ему не было равных. В этом красота Неподкупного Максимилиана Робеспьера, но здесь же кроется и его самая главная слабость. Он считал, что только он один был прав. Свои собственные представления обо всем, даже о божестве, он нёс в массы с уверенностью — что воплотить его идеи в жизнь обязано все человечество. И, здесь мы дословно процитируем Стефана Цвейга, «опьяненный собственной неподкупностью, зачарованный своей догматической твердостью, он всякое инакомыслие считает уже не разногласием, а предательством и ледяной рукой инквизитора отправляет каждого противника, как еретика, на современный костер — гильотину». Страдали и те, кто сомневался в его непогрешимости, и те, кто действовал, не спрашивая у него разрешения. Здесь и провинился Арно: до 1793 считая Неподкупного незначительным, он смело высказывался, оспаривал мнение Робеспьера, сидел на скамьях рядом с его соперниками и без сомнения перешагивал границы, через которые осторожный Максимилиан ни за что бы не перешагнул. Но даже после июльских событий прошлого года, огромную силу, приобретенную Робеспьером за время его отсутствия, Арно увидел только сейчас. В Париже теперь все подчинялись ему — армия, полиция, суд, комитеты, Конвент и якобинцы. Казалось, что победить его невозможно. Но Арно знал, что погибнет, если не победит. «Великое отчаяние всегда порождает великую силу», — сказал всё тот же самый Стефан Цвейг. Корде с мужеством отчаяния покинул своё укрытие, чтобы наконец сцепиться со своим врагом врукопашную и спасти свою семью. — Отпусти мою жену и других арестованных вместе с ней, а иначе, клянусь душой, я прострелю тебе голову, Робеспьер, — прорычал Арно, направляя на него свой пистолет. Глаза Робеспьера забегали. Он стал искать пути к отступлению, но, несмотря на то, что Корде ясно дал ему понять, что сбежать не получится, Неподкупный отказался сдаться и сам дошёл до вершины отчаяния. — Помогите! — закричал Робеспьер, не найдя другого выхода, и бросился было наутёк, когда Арно не смог совладать со своим гневом и выполнил данную только что клятву. Прогремел выстрел. Когда услышавшие его депутаты прибежали на звук, ни Робеспьера, ни стрелявшего, в кабинете уже не было.

***

Грозовое небо, затянутое тучами, прорезывали острыми вспышками молнии. Хлынул холодный дождь — отрада для изнывающего от жары Парижа. Лето 1794 года выдалось особенно сухим и жарким, но именно сегодня, как и в день казни Шарлотты, небо плакало. Шёл настоящий ливень. В очереди на гильотину Марселетт стояла самой последней, как глава заговора, в котором ее обвинили. Она смотрела на незнакомых ей людей, которых казнили одного за другим, и ее сердце обливалось кровью. Как и Сесиль Рено, она не знала ни одного из них! Никто из них даже немного не был повинен в том, что ее муж подготавливал в стране государственный переворот. Она смотрела, как нож гильотины обезглавливал невинных, и вспоминала, как ее забирали из тюрьмы. Вспоминала, как перед казнью отдавала Лоле свою дочь; вспоминала, как со слезами поцеловала маленькую Шарлотту в лобик; вспоминала, как Арно просил ее жить ради их ребёнка, и невыполненное перед мужем и той маленькой родной кровинкой обещание теснило ей грудь. Тем не менее, гордая дочь аристократов приготовилась умереть достойно. Палач Сансон пожалел ее и еще в телеге отдал ей свой плащ с капюшоном, чтобы она совсем не прозябла перед смертью. Когда, ещё в тюрьме, он собирался отрезать ее прекрасные рыжие волосы, Марселетт стала настаивать, чтобы их не обстригали, чтобы умерла она хотя бы не до конца униженной, но Сансон осторожно, разными намёками, дал ей понять, на какие страшные мучения во время казни на гильотине она себя обрекает, сохраняя свои волосы. Добрый тон, которым с ней объяснялся палач, тронул мадам Корде, и она сдалась: — Хорошо. Оставьте, в таком случае, волос столько, чтобы за них можно было поднять голову, если народ потребует показать ее после казни. Когда ей связали руки, она упала духом и погрузилась в грустное раздумье. До этого она точно не понимала, что с ней сделали. Перед ней казнили уже шестерых. Марселетт слышала от кого-то, что в первый раз гильотина отсекает голову мгновенно и безболезненно, но когда подходит очередь пятого приговорённого, нож уже изрядно затупляется, и жертва испытывает страшные мучения, пока тупое лезвие отрезает голову. Уже пятый осуждённый был обречён на муки. Марселетт же была четырнадцатой. Она нервно сглотнула, когда поняла это, и погрузилась в ещё большее уныние. Тучи тем временем разрешились от бремени. Основная часть воды была ими сброшена на землю в виде проливного дождя, но с каждой минутой он начинал затихать, а небо становилось светлее. Теперь дождь моросил. Марселетт подумала, что это, наверное, надолго затянется, но она уже больше никогда не увидит радуги. Очередь стала продвигаться стремительнее, и наконец перед Марселетт остался всего один человек. Это была женщина лет сорока — тощая и бледная, со впалыми щеками и безумным взглядом. Скорее всего, она была чем-то больна. Когда ее повели к эшафоту, она стала неистово биться в истерике и молить помощников палача о милосердии. Стоявшие с ружьями вокруг помоста с гильотиной полицейские стали переглядываться между собой, словно прикидывая, нужно ли помочь затащить эту женщину на эшафот, когда в толпе со стороны садов Тюильри стал происходить какой-то хаос. Затем толпа начала расступаться и вскоре в центре площади в окружении напуганного его появлением народа показался Арно. Он вёл опиравшегося на него, едва живого Робеспьера, который держался руками за свою щеку, и в то же время прижимал к его виску пистолет. Справа от него шёл де Лиль. Впервые в жизни он выглядел таким же смелым, какой была его великая песня. Присмотревшись к месиву, которое Робеспьер прятал за своими ладонями, можно было понять, что у него была раздроблена челюсть. Да, это были последствия того самого выстрела, который сделал Арно. Лишь сейчас, в конце эпопеи, стоит обратиться к значению его имени. Первое его имя, Арно, в переводе с французского означает «господствовать». Второе, Корентин, в переводе со старофранцузского — это «ураган». Здесь, в его имени, словно всегда и крылась его истинная сущность. Он господствовал здесь, несмотря на заточенную на него голодную гильотину Робеспьера. Он устроил ураган. Арно оправдывал своё имя. Сегодня он намеревался покончить с этим. Только теперь он понял жертву своей сестры и использовал своё главное оружие: знание. Он знал, что сможет победить эшафот после того, как сам взойдёт на него; он знал, что сможет уничтожить гильотину после того, как сам погибнет на ней. — Граждане! — воскликнул Арно громогласно, когда увидел, что все бывшие на площади замерли и слушали его. — Я держу в руках жизнь вашего нового кумира! Одного моего движения хватит, чтобы лишить вас его, но я не хочу ничего лишать! Всё, что мне нужно, это Республика, и я готов сделать ради неё то, что ранее уже сделали мои товарищи, — взойти ради неё на эшафот! Довольно бегать! Довольно прятаться по подвалам! Я здесь, перед вами, и я принадлежу этой гильотине, которая уже лишила жизни многих людей, пытаясь укусить меня! Не казните эту несчастную женщину, не трогайте мою жену! Дайте мне по праву мою гильотину! Дайте мне взойти на неё и во искупление всех моих грехов и всех моих преступлений против народа завершить этот страшный круг и самому опустить голову на плаху! Достаточно невинных погибло, пока Робеспьер искал возможности отведать моей крови. Теперь я сдаюсь сам. Он знал, что французы более не слушали оправданий. Он знал, что защита более не имела здесь никакого значения. И он ещё лучше знал, каким хорошим был оратором, и сегодня ему это пригодилось. Арно манипулировал ими всеми. Он знал, что никто не станет слушать его оправданий, и потому решил признать свою вину, но спасти этой ценой тех, кого ещё можно было спасти. Самое главное — спасти своих жену и дочь. Народ услышал Корде. Теперь он — тот народ, который требовал его крови, — не даст своему господину Робеспьеру казнить его жену. На это Арно и рассчитывал сегодня, выходя на площадь революции. А что будет завтра? Он отлично знал, что будет завтра. Завтра, 9 термидора, все закончится. А пока ему просто нужно было выиграть для них время. Арно отпустил Робеспьера и бросил на землю пистолет. Больше ему не нужно было оружие. Больше ему не нужно было держать Неподкупного на мушке. Теперь его услышали. Теперь его главным оружием были сказанные слова, и Корде ни секунды не сомневался в их эффективности. К упавшему на мостовую рядом с пистолетом окровавленному Робеспьеру тут же подбежали двое человек и оттащили кумира Франции в сторону. Марселетт всё это время стояла словно в оцепенении. Когда же она увидела воочию, что Арно в самом деле шёл к эшафоту, ее как пробудило. Мотнув головой, она сбросила с себя капюшон плаща и с криками и слезами ринулась навстречу мужу: — Нет, нет, нет, Арно, не делай этого! Ее рыжие волосы кудрявились и темнели от капель дождя. Арно подошёл к Марселетт, взял ее мокрое от слез и дождя лицо в ладони и, заглядывая в ее отчаянные глаза, сказал: — Целуй Шарлотту за меня каждый день. Каждый день говори ей, что отец умер ради неё, а сама живи… тоже ради неё. Марселетт хотела обнять его, хотела дотронуться до его красивого лица руками, в последний раз хотела коснуться своими пальцами его волос, но ее руки были связаны за спиной. Арно наклонился к ней, нежно поцеловал в лоб, обещая ей встречу на небесах, вымолвил: — Прощай, Марселетт Корде, прощай. И пошёл к лестнице правосудия. Люди бессильны против того, кто умирает без сожаления. Так сказали после смерти Ришелье. Так скажут после смерти Арно. Никто не смел тронуть его, пока он восходил на эшафот. На последней ступеньке Арно остановился и обернулся на площадь, где царила мертвая тишина — такое случилось здесь впервые за всю историю революции. Народ был так потрясён его поступком, что не смел вымолвить ни слова. Арно не смог вызвать у них сострадания, но зато заслужил их уважение. Марселетт, в по-прежнему шокированном состоянии, стояла у лестницы помоста, словно статуя, и, не веря самой себе, с раскрытым ртом глядела на своего мужа, поднимавшегося на встречу со смертью. Она, та, кто знала Арно, была потрясена больше, чем те, кто лишь слышал о нем. Взгляд Корде снова привёл ее в чувства и она с душераздирающим плачем бросилась на лестницу. Тут на помощь подоспел де Лиль — он схватил Марселетт сзади и потащил прочь от эшафота. Она выбивалась изо всех сил и кричала, рвалась к мужу на помощь, в которой он не нуждался, но Руже знал, что поступал правильно. Он поймал на себе благодарный взгляд Арно. Они кивнули друг другу. Это означало примирение. Все обиды де Лиля, которые раньше у него были, неожиданно стали казаться ему самому смешными. Руже осознал свою ошибку. Сегодня Арно снова стал героем в его глазах. Убедившись, что Марселетт на безопасном расстоянии от гильотины, Корде наконец ступил на эшафот. Тут-то и случилось кое-что забавное: словно он наступил на мину, к нему, точно собаки, сбежались все полицейские, которые были на площади в тот день. Всего их Руже насчитал около тридцати. Здесь были и конные, и пешие, но свои мушкеты они все, все до одного, направляли на одного-единственного Арно Корентина де Корде, словно в самом деле боялись, что он был демоном. Арно обернулся на тех полицейских, что стояли за его спиной, и в последний раз в своей жизни усмехнулся. Он достал из кармана потёртую фигурку шахматного коня, которую снял с доски в Консьержери ровно год назад, и вручил его в руки Сансона с просьбой: — Передай его Сен-Жюсту от меня. Тон Арно был столь по-братски естественным, будто он вовсе и не стоял около гильотины. Над площадью снова на некоторое время повисла тишина. А потом на падение ножа отозвался неистовый, пронзительный, словно вопила сама банши, женский крик. То закричала Марселетт, которая, пусть и не видела эшафота, но поняла, что означал этот страшный звук. Арно уже ничего такого не слышал. Он слышал только ангельское пение.
27 Нравится 3 Отзывы 10 В сборник