Negociación
Naaz — Can't
«Я точно умру, если начну убираться», — шепчет Юнги, разглядывая паутину над кроватью, и закрывает глаза, прижимая пальцы к вискам, потому что голова трещит всё утро от духоты.
Кажется, в Тэхёне всегда было больше паучьего, чем человеческого. Вытаскивая из одной паутины, он в следующий же миг пихал в липкие нити другой. Пауки любят играть: здорово наблюдать за жертвами в паутинах. Забавно, как они брыкаются, пока не застрянут намертво.
(Может быть, поэтому Тэхёну было скучно даже в кинотеатрах — он сам умел творить нечто интересней, чем просто животрепещущие сюжеты.)
Пауки такие мерзкие.
В голове всё ещё звучит смех Чимина, который приходил проведать его (читай: убедиться, что тот не сгнил ещё в четырёх стенах). Юнги — снова главный претендент на отчисление. На улице снова жарко, снаружи снова толпы, в кинотеатрах снова премьеры. Время остановилось не во всём мире, а только в этих двадцати квадратных метрах. Здесь уже несколько месяцев не идут часы и чаще всего нечем дышать.
Но Чимин как будто ничего не видит.
Он с улыбкой переступает через разбросанные на полу вещи и усердно притворяется, что не замечает ни лезвий на раковине, ни огромного слоя пыли, ни крошек посуды в раковине. Никто ничего не замечает. Этот мир создан только для Юнги, и крики его эхом отлетают от стен и с глушащим визгом врезаются обратно в уши.
Чимин всегда улыбается. В этот раз он просит быть осторожнее, следить за собой и заботиться о себе.
Этот раз ничем не отличается от других. Когда нет фальши в голосе, тогда есть неловкая тишина, через которую просачивается даже гудение электричества.
(Юнги мечтает вколоть себе немного льда в вены, чтобы не так сильно злиться на ложь.)
Но он улыбается, до хруста сжимая очередную ручку чашки в пальцах:
— Да, Чимин-а. Конечно. Заходи снова.
А цунами с грохотом, с треском и оглушительным рёвом обрушивается на все миновские карточные домики, хватает за ноги и руки, накрывает, заливается мутной водой в носоглотку, тащит вглубь. И Юнги, кажется, начинает чувствовать: кожа оттаивает, рассасывается ледяной осколок в глазу; он растирает белые онемевшие пятна и снова ощущает всё, но теперь в сто раз острее.
Каждое утро в стокгольмском июле содержит привкус бензина, мокрого тепла на губах, жара и безделия, когда кипа непонятно каких дел на плечах, а ты способен только умирать внутри себя. Свежие потоки воздуха залетают в комнату и гонят духоту; занавески, колышась на ветру, играют тенями с теплыми солнечными пятнами на полу. Юнги садится на самое большое — само Солнце протиснулось сквозь щели и обосновалось именно здесь — и жмурится, когда лучи заглядывают в глаза и жаром оглаживают щёки, шею, почти белую кожу, вводя инъекции витаминов.
Августовская жара забивается в горло и блестит на мокрой коже. Во снах становится больше Тэхёна. Пока духота бьётся у глотки, миновы лёгкие наполняет запах горячих тел и тэхёновской кожи, он же впитывается во влажные простыни. На губах оседает жар от чужих выдохов; по венам разливается горячий мёд, на зубах хрустит сахар. Ким чаще льнёт к нему в самые тёплые ночи и медленно целует — он проклинает Юнги каждую ночь, убивает его каждый час, не позволяет искупить грехи и ни слова не слушает; порицает ежесекундно, ненавидит, ломает об коленку по одной кости. Юнги ненавидит выслушивать тяжёлые горячие признания в вечной любви, но вникает каждый раз во все слова до единого, даже если говорит Тэхён всегда одно и то же и лжёт каждый чёртов раз. Забыть его слова — преступление сродни одному из семи страшнейших грехов. Это как забыть собственное имя.
Боясь забыть и Его черты лица, тембр голоса и каждый изъян идеального тела, Юнги очерчивает круги в воздухе, трогает пустоту, пока перед глазами предстаёт его лицо, уже расплывчатое, как дар на несколько мгновений. Если тэхёновой целью было проклясть его, то он сумел. И если целью было свести с ума сильнее, то миссия выполнена блестяще. Ведь если раньше Юнги согласился бы не задумываясь на укол, который лишил бы его возможности ощущать, то сейчас, когда чувства обострены, всё равно бы просто рассмеялся. В худшем случае опрокинул бы все ампулы и сломал шприцы. Только сумасшедший станет добровольно терпеть действие яда, когда противоядие лежит на подносе в шаговой доступности. Только по-настоящему проклятый, с отравленным до корней разумом человек поступит так с самим собой. И только глупое сердце станет биться за двоих.
Припадки, фантомы — симптомы самого настоящего сумасшествия головного мозга. Всё казалось таким реальным, но было всё ещё сном.
Всё оставалось таким ненастоящим, что Юнги начинал сомневаться и в существовании Ким Тэхёна.
Но после ночных посещений на Юнги нападает раж. Он пишет, и пишет часами. Строчит и стирает, зачёркивает и вырывает страницы, которые комками отправляются в урну — но не останавливается. Реальность мешается со сном. В голове сами по себе рождаются фразы, переливаются через край; не успевая их записать, Юнги проговаривает их вслух и случайно привыкает общаться с собой — или с фантомным Безымянным Собеседником.
В его блокнотах кривым почерком набросаны стихотворения, потому что даже собственные мысли слушать становится интереснее, чем по несколько часов лекций каждый день. Он присутствует на каждой, но только физически.
Теперь он пытается подобрать хоть одну подходящую под ощущения метафору, хотя бы самый клишированный эпитет, но вляпывается только в кисельную пустоту в мозге. Что ж, он чувствует себя никак, в его сердце плещется ничего, его мысли заняты никем; и каменные слова отцепляются от его ног. Два булыжника стремятся ко дну со скоростью, предпочтенной разумом. Мнимая свобода оплетает ноги гелием.
А на кистях рук давно покоится металл. И не освободиться из холодных наручников, и по пальцу сломать не получится: серебрянные кольца плотно, намертво прилегают к запястьям. Тело полностью в липкой паутине, в крошечных сетях — они опоясывают через каждый миллиметр, как самого опасного в мире убийцу. От каждого движения, как известно, запутываются только сильнее.
Но опаснейший убитый убийца не прекращает.
А палец каждый раз соскальзывает с кнопки вызова, потому что отказ равен смерти.
И ты разбей свой телефон вдребезги, но не тревожь — заставь себя молчать, как я делаю это ежедневно.
- - -
Даже за короткий промежуток времени можно понять следующее:
1) до тридцати вполне можно морально разложиться, ещё
2) чем сильнее отрицать чувства, тем больнее они врежутся обратно, ведь
3) чем сильнее зажимаешь дыру в плотине, тем сильнее потом из неё хлынет вода, так что
4) игнорировать симптомы — худшая тактика, потому что
5) болезнь всё равно когда-то поражает полностью, вылившись в более серьёзную стадию, а также
6) обезболивание ещё не значит выздоровление.
Осознать, что ты пропал, легко. Вместо того чтобы пойти по дороге всех адекватных, просто начинаешь тешить себя надеждой — это значит, что путь назад закрыт.
Ища несуществующие знаки из чисел или букв, которые сами собой в имя складываются, он заболевает символизмом, и это не считая приступов любви, от которой ещё не завезли таблеток. Игнорируя вывески «осторожно!» у обрыва вокруг неонового болота, Юнги шагает в него почти мгновенно — по крайней мере время полёта почти не ощутилось. И лишь тогда становится понятно, что уговоры абсолютно бесполезны, одна и та же цифра повсюду не имеет никакого значения, все совпадения случайны. Вдоволь накричавшись
на в пустоту, Юнги шагает в неё сам, но осознаёт не сразу — только после какой-то недели существования в этом болоте. А его переполняет отчаяние, потому что ничего не срабатывает, не происходит. И крик рвётся изнутри сам собой, когда ломает снова. И Мин продолжает существовать в капсуле, где тупики со всех сторон, но даже там, в полной тесноте, слишком свободно и пусто. Тэхён стал неотъемлемой частью жизни, и жить без куска сердца — ощущение не из приятных.
Какой-то там по счёту стадией идёт принятие, но это не исцеление, как казалось ранее. Это про утопленников. Потому что Юнги разжимает кулаки и выпускает воздух из лёгких, лишая себя последнего, опускается на самое дно, игнорируя канаты и ветки деревьев, которые тянутся с берегов. Тонуть — это обыденность. Карабкаться по скользкому берегу — это рутина прошлого. Юнги так устал, Юнги хочет спать, утонуть и умереть. Это болото — дом, Юнги нравится, он принимает грязь и топь, оборачивается в ил и почти улыбается.
В голове раздаётся шёпот и треск. На берегу ещё один прилив. Уровень воды снова поднимается, затапливает по самую макушку. И дышать снова становится непосильной задачей... Юнги всё ещё улыбается. Ещё секунда — и боль хлынет наружу. Стоит только прекратить прикусывать губу и раздирать отросшими ногтями бёдра.
Если лечь в кровать и позволить тишине забиться в уши, глотку и лёгкие, то
оно начнётся снова. Сны, голос, несуществующие прикосновения; собственная сонная артерия снова будет зажата, Юнги снова станет душить себя, чтобы сердце билось помедленней, в идеале — остановилось. Он снова обнаружит себя закашливающимся, в холодном поту, спасённым
благодаря из-за инстинкта самосохранения. Вместо тишины — полукруглые лунки ногтей на шее.
С медленным выдохом сквозь зубы выходят позывы к рыданиям. Снова пусто.
Тэхён больше не живёт в Стокгольме, но это не мешает разрушать жизни на расстоянии. Его переезд, конечно, вовсе не повод не видеть его фотографии каждый день. Не повод не смотреть, как он строит города на могилах. Не повод прекратить рисовать внутри головы его, их будущую большую собаку и светлые широкие комнаты.
На закрытых веках отпечатывается Он. Такой
настоящий, что жар его тела почти ощутим. Не хватает всего секунды, всего пары слов, чтобы он остался. Недостаёт всего миллиметра, чтобы снова ощутить аромат ромашек и можжевельника, мяты и чая.
Рука безвольно падает на коленку. Затылок встречается со стеной, сопровождаемый глухим стуком. Вопросы в голове поднимают бурю, у него внутри бунт против собственных чувств, отторгаемых здравым разумом.
Кого-то убить легче, чем понять, но Юнги упирается против течения и практически существует посреди песчаной бури, живёт в эпицентре первой вселенской войны. За окном небо цвета апокалипсиса; липкий приторный запах цветения оборачивает лёгкие, но песок забивается в грудь всё равно, и остаётся только глотать острые слёзы вперемешку со стихийными капризами.
Ладони медленно ощупывают пол в пределах досягаемости и находят зажигалку. Теперь перед глазами каждую секунду зажигается и снова гаснет огонёк, тепло расходится по кистям рук. Не отрываясь Юнги глядит на своё карманное тепло. Мозоль на большом пальце не даёт покоя, но теперь тишина не нарушается шипением сквозь зубы.
Над крышами домов проплывают киты, касаются кровли хвостами, плавниками цепляют трубы, антенны и громоотводы, кричат в отчаянии и выбивают окна на волне 52 герц.
Самопознание происходит через саморазрушение. Даже когда огонёк начинает лизать кожу запястья другой руки,
глотку разрывает криком, но ни звука не вырывается.
Тэхён морщится, переводит взгляд с лица миновского на руки и наконец берет одну в свои ладони. Поглаживает кожу большими пальцами, не касаясь обожженной части, подносит к лицу, дует. Губы касаются кожи ощутимо, даже больно, но у Тэхёна поцелуи целебные, а руки точно заживят любую рану, если подержать чуть дольше, да Юнги уверен.
Всегда обходилось без этого: Тэхён просто обрабатывал все его раны, крепко держа за свободную руку и переплетая пальцы.
У Тэхёна пальцы ловкие и даже тёплые, потому что всё на свете руками перебирает и собственные ладони растирает постоянно. Они ложатся на щеку Юнги (его окатывает волной тепла), и собственная поганая циркуляция крови уже не имеет значения.
Между прикосновениями взрываются бесшумные шаровые молнии.
Я бы трогал тебя, даже перенося по удару тока за каждое прикосновение.
Юнги почти слышит тэхёнов голос снова. Ким всегда улыбается, его рутина — вполголоса щебетать что-то сладкое и успокаивающее на ухо. С ним защитный рефлекс ослабляется почти напрочь, почти не надо себя защищать, почти можно быть собой. Но он всаживает острую боль в спину ещё раз. И ещё раз. И снова. И так до самой пенсии, пока не отработает весь план. Одной рукой он гладит по щеке, другой — вырезает раны лезвием глубже, чем были до этого, и расцарапывает полузажившие царапины.
Шипит, что Юнги — просто идиот.
Хрипит на ухо, обдавая перечной мятой, и, стиснув зубы, сокрушается о его доверчивости.
Аптечка ещё не пуста, но теперь Юнги пускает всё на самотёк.
- - -
Чимин разбавляет пустоту, даже просто рассказывая, что происходит на учёбе, пока Юнги лечится дома и глотает жаропонижающие. Чей-то ещё голос на том конце провода или в комнате лучше, чем молчание, даже если Чимин станет просто пересказывать содержание лекций и без выражения зачитывать конспекты. Ибо даже фальшивая улыбка кажется лучше пустоты, когда проживаешь день за днём в одиночестве, слыша только себя.
И Тэхёна иногда.
Но сейчас комната почти пуста, и единственное бьющееся в ней сердце стучит почти не слышно, по инерции. Вообще, худшие в мире вещи — это тьма и тихие квартиры. Лампочки перегорели, а шторы плотно запахнуты, поэтому комната вся становится тёмным пятном, сгустком полумрака и силуэтов. Через щели между занавесками пробиваются золотые нити лунного света, они тянутся через всю комнату по паркету, не достигая дальнего угла. Но рука тянется вперед сама, как намагниченная: накрывает полосу на полу и тянется выше, рассекая пыль на свету, перебирая между пальцами свет. С закрытыми глазами Юнги ощупывает черты лица — знакомые, наизусть выученные, как любимое стихотворение. Кончики пальцев сползают к его губам.
Юнги холит и лелеет силуэт перед собой, как самое дорогое сокровище в мире, а внутри воют волки.
Нужна всего секунда сверху, чтобы приблизиться; всего два дополнительных мгновения, чтобы прижаться. Всего три вечности преодолеть, чтобы снова обнимать Тэхёна, уткнувшись в его плечо и вцепившись в спину, целовать его лицо — каждый его миллиметр, — и просить: «Не оставляй меня больше, прошу тебя, никуда больше не уходи...»
«Свет мой» меркнет на фоне любого фонарика или лазерной указки даже.
Тэхён холодный, он такой холодный; тепло кожи почти остаётся на пальцах, но они всё ещё ледяные. Дыхание почти ощущается на щеке, но она всё ещё пылает от жары. Тэхён почти сидит перед ним, но рассеивается мигом, стоит только открыть глаза и сфокусироваться.
Тэхён нереален, он в километрах отсюда, но бессмысленно одёргивать себя от прикосновений, даже если силуэт рассеивается от простого телодвижения в его сторону.
Тэхён ускользает каждый раз, когда появляется возможность сказать ему хоть слово.
Он
почти здесь.
Его присутствие никогда не ощущается в полной мере; не ощущалось ни разу в жизни.
А это снова мираж для умирающего от жажды, доступный только одному.
Чтобы их не видеть, Юнги согласился бы ослепнуть. Пару месяцев назад.
Его личная фата-Моргана становится со временем особым секретом, преимуществом, запертым в стенах черепной коробки; о ней никто никогда не узнает. Это сокрытая ото всех сладость, новое чудо света, о котором говорят лишь посвящённые и лишь шёпотом.
Не имеет никакого значения, что носимый под скелетом свет есть смертельный блеск, а не золото и драгоценные камни.
— Как ты поживаешь, любовь моя? — шепотом спрашивает Мин, не отрывая взгляд от ручного дикого огонька. Рядом — никого, но легче об этом не думать. В сознании всплывают все тэхёновы улыбки — давние и нынешние; он выдавливает смех и делает вид, что ничего не было. Тэхён лжёт всегда: как же испытывать искреннюю радость, если никогда в жизни даже не предоставилось возможности познать боль?
Сломанные часы ускоряют свой ход, и воображаемые стрелки мечутся от одной цифры к другой. Запах гари и газа доносится до носа, Юнги мотает головой. Закрывает глаза, но перед глазами всё тот же огонёк зажигалки.
— Я рад, что у тебя всё славно.
Дрожащий голос гудящим эхом отбивается от стен и возвращается в уши тупой вибрацией.
Хозяин квартиры ещё весной просил заклеить щели в хлипких окнах скотчем... Через них просачивается ночная прохлада даже летом, она лижет неприкрытую обнаженную кожу.
— Я? Должен был уже остыть? Прости, Свет мой, но я это не контролирую. У моей боли нет расписания. Клянусь тебе, я не в состоянии выбрать.
Подниматься с пола надо медленно, желательно ещё держаться за стенку, чтобы совсем сразу не упасть, хотя в глазах потемнеет, это неизбежно. Но в комнате всё равно витает густой мрак, поэтому без разницы.
Юнги бесшумно добирается до подоконника, выглядывает в живой мир. Упирается тяжёлым взглядом в один из небоскрёбов — он будто рухнуть готов — и, стиснув зубы, цедит снова:
— Если бы я мог выбрать... Да, если бы я мог, то выкинул бы свою душу на свалку и взял такое же умное сердце, как твоё. Чтобы тоже суметь вычеркнуть тебя из жизни насовсем так же быстро.
Он выговаривает свою боль грамм за граммом. Положение чаш весов меняется, пока спадает груз с миновских плеч. Говорить с ушедшими вполне нормально. Единственное возможное последствие — это сойти с ума. Но разве это когда-то кого-то пугало? Ерунда.
— Я сам не особо понимаю, что чувствую. Я знаю о собственном сердце совсем мало. Но это же неправильно, когда ты боишься того, кого вроде бы любил, да? Это же ненормально, когда ты ходишь с ножом в спине, но боишься, что тот же нож тебе провернут в том же месте снова?
Отвернувшись от окна и опершись о подоконник, как будто ожидая ответа, Юнги высматривает знакомые очертания во тьме, но сразу упирает взгляд обратно в пол.
Электронные часы показывают 11:10.
Добирается до кровати он почти так же бесшумно, но горло дерёт болью от подавляемых рыданий; потом вместо них изнутри рвётся кашель. Укутывается как можно глубже в теплоту одеяла и закрывает глаза, стоит только голове коснуться подушки. Тэхён меркнет снова, как померкли все прочие цвета. Кончается действие кофеина, и лучи солнца снова режут глаза сквозь занавески.
— Извини, моё сердце вообще недалёкое.
Юнги шепчет в чёрную пустоту и позволяет тёмным щупальцам утащить его сознание.
Собственная душа стала руинами, Юнги плюётся кровью и осколками сердца, поэтому в 11:11 он снова загадывает единственное желание — вернуть тэхёнову душу в свой сундук с сокровищами.
Он засыпает как никогда быстро, желая отключиться быстрее, чем сойти с ума.
Он ждёт лишь зимы, чтобы она льдом проморозила все его чувства до самых истоков.