Depresión
Amir Obe — Enemies
И зима наступает. Хотя по календарю только последние дни лета, но холод приходит быстро; Юнги замерзает, как будто на дворе самый жестокий декабрь; в квартире гуляет ветер двадцать четыре часа в сутки всю неделю. Июль не может длиться вечность. С улиц веет свободой, прохладной осенних ветров. Теплеет на день — затем снова пахнет холодом, гнилыми листьями, голыми ветками и дождями. В книгах он не понимает ни строки и, пробежавшись глазами по абзацу, возвращается к началу и перечитывает. Все плейлисты пусты: Юнги бесконечно жмёт пальцами на «переключить», даже не кидая взгляд на экран. В наушниках пролетают слова и ноты. Анестезия зарождается за грудиной, а потом захватывает каждый сосуд, внутри разрывается и наполняет вены таким давлением, что кожа немеет и исходит белыми пятнами. Мир окунается в серый настолько быстро, что всего за день холод и жар перестают различаться по ощущениям. На ресницах замерзает иней; Юнги грызёт горсти льда вперемешку с крошками собственных зубов и не замечает, что кран вывернут в сторону до предела, пока не открывает глаза (а перед ними — малиновая от жара кожа, покрывшаяся пузырями). Кто-то выключил свет, а в темноте можно всё. Эта стадия — самая потрясающая из лучших: Юнги перестаёт чувствовать себя человеком, и ничто больше не причиняет боли. Нервы перерезаны, и он отрезан от всего мира. Любовь в никуда — это самая изысканная форма самоуничтожения. И то, что сейчас кишит, бурлит змеями в миновском сердце — что-то ненормальное. И влюблённость его такая же больная, как сам он. Впрочем, любовь — это когда приятно. Происходящее сейчас — не более чем болезнь. Он бьёт зеркала и не убирает осколки, но это давняя привычка. Когда приходит время приготовить ужин, чтобы не заморить себя голодом, он ножом проходится не по овощам, а по пальцам, а по пути собирает в доме бёдрами все острые углы, которые оставляют сине-желтые следы на коже. А что-то вдруг начинает происходить специально. Просто чтобы стало больно — немного ощутимее, чем от мыслей и внутреннего кровотечения (осколки давно оказались сильнее треснутых рёбер, разломили их надвое и рвутся наружу, протыкая кожу изнутри, болят при каждом движении). Сердцебиение видно невооружённым глазом, когда футболка в районе груди дёргается дважды в секунду. Капля за каплей красными струями вытекают надежды на лучшее, и одни и те же цифры, которые везде попадаются на глаза, больше ничего не значат. Тэхён не счастье всей жизни; он стал тем, кто пресёк любые попытки встать при первой же попытке. Он стал проклятием, он разъедал по чуть-чуть, пока не добрался до нервов. Он как вечно горящий огонь на коже, которая восстанавливается каждую секунду и всё ещё чувствует боль. Нельзя превратить разбитое, кислотой сожранное сердце в искусство, оно сможет понравиться только некрофилу или патологоанатому. Оно не поэтично, оно свалка, кровавое месиво; это крик души, а не дифирамб или шедевральное изваяние. Это трезвость, которая разносится из-под устаревших фантазий про «навсегда». Воспоминания становятся ночными кошмарами, а рёбра хрустят под тяжестью души, пока лёгкие выгорают от постоянных бесцельных криков, потому что кричать необходимо. Надо выбить из глотки ком, заглушить мысли и выполнить десятки таких же важных миссий. Когда тебе кажется, что ты держишься на ногах крепче некуда и фундамент никогда не треснет, он как раз разламывается — именно в этот момент, ни секунды отсрочки. Пополам, а потом на мельчайшие трещинки. Надо создать мечты, построить крепости и замки, окружить себя рвами и стенами, чтобы заложенные в них бомбы разорвали тебя тоже. И тебя тоже.- - -
Мы такие маленькие и незначительные, наша нить — всего одна из кипы оборвавшихся. Я — природная катастрофа. Я цунами, я беспорядок, я катастрофа. Ад в моем сердце, трагедия в моей душе.
Дорога до квартиры на пятом этаже не кажется вечной: из-под толщи воды в мозге всё искажается, перекручивается, течёт по пути наименьшего сопротивления и уже не ощущается реальным. Один от другого протоптанный лестничный пролёт отличается только количеством брошенных сигарет и выкрученных лампочек. Ключ в скважину входит за миг, прокручивается столько раз, сколько привычно, и ладонь, ложась на ручку, тянет её вниз, на себя. По Мин Юнги можно сверять бездушные алгоритмы: приучить, поставить перед целью, толкнуть вперёд, наблюдать. Дверь захлопывается, и кроссовки слетают под кушетку в прихожей. Батареи уже тёплые, и Юнги прислоняется к той, что на кухне, держа в руках чашку с тёплым чаем — он греет не только горло, но и руки. То, что в кастрюле закипает вода, он понимает не сразу и почти подскакивает, когда бурление становится громче. Кинув рамён в кипящую воду, он на пару секунд зависает на собственных руках — вены, шрамы, украденные из поликлиник пластыри. Одна мысль оказывается цепями присоединена к другой, и они тянутся бесконечно, и ключа от замка не существует. Окуная руки в пламя, Юнги углубляется почти мгновенно и просыпается на пороге, наполовину в ванной, остальное в коридоре, а в ладони осколки чашки, потому что, когда ты умираешь, даже заварить чай — это испытание. Проходя в ванную, Юнги первым делом включает самый мощный напор холодной воды, и кран покрывается белыми ледяными узорами; сложенные руки опускаются под воду, и Мин брызгает на лицо, попадая на воротник рубашки. Тяжёлые веки поднимаются, являя в отражении пустоту — ничего из того, что существовало, когда всё ещё было в порядке. Под серой кожей скапливается усталость, не выжигается никак, оседает мешками под глазами и вытекает в слёзы и нечеловеческие крики, сорванный шёпот в подушку время от времени и мольбы всему прекратиться. От щёк остаются впадины, и в холодильнике нет даже трупика мыши, хозяин квартиры ругается, а электричество грозятся отключить каждый месяц, пока Юнги занимает у каждого, кому головой кивает, проходя мимо, и выгребает из карманов просто огромные заначки по сто вон. На антидепрессанты — даже плацебо — хватает не всегда. Ледяную воду сменяет кипяток, Юнги пальцем на пробу водит по запотевшему зеркалу, пока сами собой не выходят буквы. «Ты».О чём же ты думал?
«Я».Я хочу, чтобы ты прошел через ту же боль, которую ощущаю я.
В зеркале он же, но всё равно совсем другой человек — бледная тень того, что было раньше, которая не помнит, когда в последний раз улыбалась. Вообще, когда ты мёртв, тяжело улыбаться. Пустая тень улыбки может появиться на лице, но исчезает она так же быстро. И «простиянерасслышал» и «повторипожалуйста» остаются лозунгами до тех пор, пока не начинаешь уходить от разговора молча, причём во всех смыслах. Мёртвым тяжело среди живых. (Несмотря на это, Чимин пишет ему всё чаще и справляется о его самочувствии почти каждый день, а не когда того потребуют преподаватели.) Жить без лёгких тоже нелегко. Юнги ещё в жизни не выкурил ни сигареты, но задыхается почти постоянно. Тринадцать алюминиевых игл в бронхах — это приговор, и когда Мин выливает на них бутылку спирта и вытаскивает одну за другой, когда кажется, что ни одной уже не осталось, он отключается. А потом возвращается к жизни и чувствует то же покалывание в тринадцати старых местах и кашляет кровью. Иглы никуда не делись. Скорее стали частью жизни, вполне нормальной и шестеренкой в мёртвом выжатом сердце — неконтролируемой машиной для убийств. Тэхён в нём заседает осколками, плещется солью по ранам, и это не красивая история жизни — это уродливый отпечаток на ней. Четыре руки — настоящие и зеркальные — соприкасаются. Юнги кусает губы и заставляет себя не отводить взгляд. Глубоко вдохнув, вспоминает, чему учили тренинги по-настоящему счастливых и обязательно сильных людей в интернете: — Да, я со всем справлюсь, — глотку разжигает тошнотой от собственной лжи, иссякающей уверенности, омерзения. — А может и нет. Наплевав на то, какую ужасную энергию должно впитать его отражение, он вспыхивает слезами, стекая по двери на пол и закрывая рот руками, чтобы не вызвали полицию на звуки умирающих. Соседи совсем не любят шум. Мин Юнги больше не любит свою жизнь.- - -
Туман заволакивает лучи маяка почти полностью, за дымкой не видно даже моря вдали, но после бессонной ночи и так ничего четкого в пределах видимости не было бы от пелены в глазах. Не привыкший заставлять себя вставать рано, Юнги делает исключение и приходит к морю в шесть, когда людей совсем нет: с единственным другом разговаривать надо наедине, в мёртвой тишине, прерываемой только шумом волн как ответами (тихими, шёпотом произнесёнными) на все его вопросы. Раннее утро встречает его выстиранным небом, свежестью холодных простыней и запахом порошка и дождя, который капал по крыше всю ночь и только сделал небольшой перерыв. Первые капли клиньями рассекают ледяное небо, и новая вода стекает по носу, зависает каплями на бровях и чёлке, останавливается над верхней губой и продолжает путь в море, мешаясь с кровью носом и слезами. Песок, хрустящий в зубах, становится ледяной пылью, втирающейся в воспалённые дёсны. Колючая утренняя свежесть впитывает его полностью. Юнги подходит ближе, ближе, ближе к прочерченной на песке мокрой линии, оставляя обувь где-то за ней. Сначала жжёт раны на щиколотках, потом на бёдрах; соль разъедает запястья и предплечья, добирается до царапин на ключицах. Рубашка липнет к ранам, которые опять кровоточат. Пальцы ног утыкаются в песок, но не ощущают никакого вязкого холода: дна не существует, разум желает, чтобы оно растворилось под бумажным его весом. Потому что хочется не тратя силы держаться на плаву, не опираясь о дно. И пока золотые песчинки со дна растворяются в мутной воде, улетая далеко вниз, ноги становятся ватными, взмывают в воде вверх, а уши погружаются в воду. Больше ничего не слышно. Пустое тело вытягивается на глади между двумя вселенными и разводит крылья снежно-водным ангелом, гладит подушечками пальцев соль воды, каждую волну и задерживает дыхание. Волны убаюкивают его, больше не нуждающегося в кислороде. Юнги не зависим от собственных легких. Воздух больше не нужен, космос принимает его в свои объятия. У Тэхёна в груди покой и изредка фейерверки, а у Юнги пульс за двести. Юнги снятся затопления, Тэхёну — наверняка небоскрёбы. А в Стокгольме сутками льют дожди. Они стирают последние границы между облаками и водой, горизонта больше не существует, Мина больше нет, и он сливается с морем, одной из несвободных капель он повинуется движению волн. Дождь наверняка насквозь промочил оставленные на берегу тетради и блокноты, чернила стекают в песок синими струями, и их больше не существует — не в этой реальности. Берег растворяется тоже, и всё это происходит не с ним, вовсе не с Юнги, это не могло произойти с ним. Он миллиметр за миллиметром растворяется в воздухе, его руки пожирает огонь, ноги остаются закопаны в земле, вода заливается в легкие. Ледяная вода пропитывает одежду незамедлительно, утяжеляя ношу, которая тянет ещё сильнее; ливень вдавливает его ниже. Не критично: Юнги зажимает двумя пальцами нос, набрав предварительно в выжженные лёгкие воздуха до боли много, и пропадает внизу. Вокруг ушей пляшут пузыри и заполняют пустоту. Когда он открывает глаза, не позволяя телу выбраться вверх, через муть воды просачиваются рассеянные в тучах лучи солнца. Вода заполняет уши тишиной, которую Юнги, честное слово, ненавидит. Пальцы расслаблены, и губы разжимаются без всякой команды. И пока есть воздух, Юнги кричит что есть силы, даже сам себя не слыша — в никуда и собственному сердцу. Тому, которое он так мечтает вырвать после очередного сна, которое так мечтает умертвить его. Тому, которое Юнги хочет вырвать сам, потому что устал цепляться за свою шею и душить, пока новый приступ кашель не проберёт его. Надо утопить бурлящий пруд со змеями в голове. Под пасмурным тяжёлым небом Юнги мал и незначителен, как одна из капель, которые пропадают в море. Он глотает рассеянные в воздухе капли, раздражает горло холодным воздухом, задыхается от бьющего в лицо ветра, который осушает капли на лице и треплет влажную чёлку и завивающиеся от влаги волосы. Джинсы давно вымокли насквозь, испачкались в мокром песке. От капель, летящих с ветром, тонкая ткань футболки липнет к телу, но альтернатив нет, кроме как продолжать выжимать её по возможности и предоставить ветру возможность помочь. Пальцы зарываются в холодный песок, рассеивают его по ветру (пока в глаза не попадёт), автоматически роют ямы и засыпают их обратно. Выброшенная на берег молочная пена тут же утекает обратно, украденная следующей волной. Ботинки уже и правда мокрые, так что терять совсем нечего, Юнги садится на мокрый от самых длинных волн песок. Дрожа от холода, он надеется спастись хотя бы джинсовкой и накидывает её на плечи, но она такая же вымокшая насквозь. А вот сквозь пачку сигарет, оставленную на берегу, дождь почти не просочился. Некоторые сигареты влажные, но есть совсем не тронутые. Странно для самого Юнги, что он не накурил себе ещё на смертельную болезнь, учитывая, насколько превознесены сигареты как потрясающая возможность медленного самоубийства. Просто в этом нет смысла: его собственное сердце в тандеме с мыслями убьетют его гораздо быстрее, к тому же бесплатно. А ещё он обещал Тэхёну никогда не курить. Но Тэхён свои обещания тоже не сдерживает. Раз здесь это принято, то всё в порядке. Впервые держа в руках сигарету, он на самом деле хочет одного — сломать её пополам: будучи в шаге от смерти, глупо тратить на что-то иное даже секунду. Но он не ломает. Огонёк зажигалки пару раз облизывает орудие смерти, и дым ветром относит прямо в лицо. Юнги затягивается, как это делают люди вокруг из телевизоров, не профессионально и по привычке, но хотя бы не закашливаясь с первого же раза. Юнги закрывает глаза, когда дым вылетает изо рта. Почти чувствуя, как чернота оседает на лёгких, он резко хочет больше. Хочет наполнить их гадостью до предела и никогда больше не дышать, задохнуться на самом берегу моря, убить себя самым банальным и омерзительным способом. Тяжёлый солёный воздух перемешивается с сигаретным дымом, который Юнги проглатывает. Чёрные нити уже ползут по бронхам, заползают в каждый нерв и обезоруживают боль, после небольшого бунта оставляя только безвольное тело. Всё до истерики смешно. Смерть меж двух пальцев, смерть за рёбрами, смерть в мозгу. Оглядывая себя со стороны, Юнги почти улыбается: было бы смешно, если не так грустно. С сигаретой в руке он выглядит для самого себя непривычно, а ещё нелепо и пугающе, словно младенцу вложили в руки нож. Он прислоняет сигарету к губам снова и назло всему миру вдыхает глубоко, так сильно, насколько возможно, а в горле тут же начинает печь, и куча маленьких чёртиков танцуют в его лёгких, распыляя боль облаками. Сухой дым дразнит стенки горла, проникает глубже, но он упрямо вдыхает, пока голова не начинает кружиться, пока в глазах не потемнеет. На движения больше нет сил. Тело безвольно обмякает; Юнги еле удерживается, чтобы сесть и уже из этого положения лечь, чтобы не отключиться совсем и сразу. От собственной беспомощности распирает смех. Юнги улыбается, прежде чем затянуться ещё раз, но уже не так глубоко. Приоткрыв рот, он выдыхает струю дыма во влажный воздух, снова смешивая чистоту с мерзостью. Вкуса нет, а запах — на кончиках пальцев, волосах и футболке, хотя последние насквозь мокры и провоняли еще и водорослями. Трудно представить, но дым не валит ещё из ушей и носа, хотя переполняет изнутри. Хочется просто зарыдать, уткнувшись в песок. Не больше. Ничего. Совсем ничего. Дым в лёгких — и никакого расслабления. Только напряжение способно его преследовать. Может, та часть сердца, которая отвечает за покой, уже выгорела. В конце концов ты не можешь оставить себе обычную человеческую палитру чувств, когда тебе вырывают кусок сердца. Он не замечает, как докуривает, и за второй не тянется. Засунув окурок в полную пачку, Юнги уезжает домой и не запоминает путь, почти отключаясь на каждом шагу: очень хочется спать.- - -
Весь гардероб воняет дымом. И теперь тлеющая меж пальцев сигарета это не ново. Ещё привычка — тушить о рёбра все спички, только чтобы внутри горело не так сильно. Хотя грудь всё равно разваливается от стука бешеного, как будто в кровь вкачали несколько литров яда и теперь тело бьётся в агонии. Свежая кровь стекает по уже засохшей — Юнги рассекает собственный лоб снова. Если ненависть к Тэхёну обернуть в гнев к себе, то не так сильно будет хотеться вырвать ему сердце, не так больно будет винить его. (Юнги зажимает нижнюю губу зубами и всё же прокусывает, когда тыкает в запястье сигаретой. Ни звука — только кровь по подбородку, круглый ожог и боль на внешней стороне ладони. Остальные уже не красные, почти не болят от прикосновений — сбой. Боль — это вечный спутник, так пусть она проявит себя по полной.) Черновики незавершенных историй сгорают в сто раз быстрее, чем писались, и неплохо греют. Хорошо горят послания в счастливую тэхёнову жизнь; забавно передавать их, ощущая в себе смерть. Такой контраст. Всё написанное кажется смешным, потому что те заметки — слова другого человека, мысли живого и чувствующего. И сейчас написать ничего не выходит. Он может писать лишь про себя, но представляет из себя пустое место. Даже в развалинах есть что-то интересное, но что можно найти там, где ничего нет? Все эти мысли Юнги выпускает из себя вместе с дымом. Запускает пальцы в волосы и тяжело вздыхает. Жаром обдаёт лицо и ладони, застывшие в последний момент над пламенем. Огонь пляшет в глазах, охватывает все бумажки, отражается в глади каждого стекла и зеркала на планете. Холод просачивается в саму глубину, откуда его уже не выдворить теплейшими объятиями; губы немеют, пальцы больше не слушаются, только с третьего раза хватаются за молнию кофты, чтобы застегнуть повыше, почти защемив подбородок. А перед глазами дежавю; во сне Юнги душил Тэхёна. На его шее виднелись синие следы пальцев каждый раз, когда он передумывал и ладони отрывались от чужой кожи, но в конечном итоге они всё равно накрывали её снова, давили и расцарапывали попутно, вжимались со всей существующей ненавистью