***
Арсений переворачивается на спину и неохотно продирает глаза; по черепной коробке изнутри будто стучит кувалда — милая такая кувалдочка, и он слабо стонет, прикрывая глаза снова. Лежит ещё какое-то время так, прислушиваясь к бесяще-капающему опять крану, протягивает руку, ожидая почувствовать тепло Антона, который — он помнит точно — засыпал рядом ночью, но вторая половина кровати оказывается пустой. Он распахивает глаза и садится резко, игнорируя и ударившую по голове боль, и головокружение, и подкатившую к горлу тошноту, озирается по сторонам испуганно, судорожно ищет взглядом и руками зачем-то шарит по одеялу; боится, что упустил, проворонил, всё проебал буквально, пока был в хмельном отрубе. Паника скребёт по горлу когтистыми лапами, заставляет выкрикнуть пару раз родное имя, на которое нет отклика; обещает себе больше не пить до его смерти — никогда, и старательно пытается попробовать унять страх, который крупной дрожью по рукам отдаёт и заставляет едва ли не волосы на себе рвать. Арсений находит телефон на тумбочке, едва не сбивая стакан с водой, неизвестно откуда взявшийся, не может на иконку контакта попасть с первого раза, потому что страшно, потому что боится не голос Антона после гудков услышать, а сообщение оператора, механическим приторно-заедающим в ушах голосом вещающее о том, что абонент недоступен, что номер занят или что номера такого не существовало никогда. Поэтому когда гудки прерываются и на том конце провода тишина замирает, у Арсения сердце падает к ногам. Тишина не сжирает его так, как любые другие слова бы отрывали от него куски, тишина просто напоминает, что сказать собеседнику нечего, но он слушает. На том конце провода кто-то есть, готовый принять мольбу о спасении, но, хоть Арсений и не может её озвучить, читается между строк, когда он выдыхает: — Шаст, — слово шипит на языке и надламывает связки. — Шаст, боже… — ещё тише говорит. Кажется, будто от облегчения заплачет сейчас, но он только выдыхает шумно, ладонью свободной трёт лицо да зарывает пальцы в пряди, натягивает в пятерне волосы, себя в чувства приводя, и вместо бесконечного потока слов, криков и полного безумия, он задаёт простой, но очень волнующий вопрос: — Как ты? Тошнота подкатывает к горлу повторно и заставляет Арсения поморщиться, голова начинает потихоньку болеть, и теперь он это чувствует всё, пока ждёт ответа; организм не обманешь страхом, он своё всё равно скажет, даст ощутить всю палитру — «пизда печени», говорил Матвиенко, когда Арсений блейзером перед водкой разгонялся, и Арсений без понятия, как там его печень, но желудок точно не в порядке, выжигает внутри всё. Арсения едва ли не выворачивает наизнанку — кислота жжёт глотку, а больше там и нечему; еда не лезет совсем со вчерашнего утра. Он чувствует нарастающую тревогу с каждым днём, которые отмечает у себя в голове, как в календарике, и вчера как-то стало особенно отвратительно. Он слышит хрустящую в динамике усмешку, но не усмехается в ответ, потому что не может просто — нечему. — Прикинь, скамейку здесь и правда поставили, — говорит Антон пустяково. — Получилось послание к жилкому, всё-таки. Арсений нахмуривается, массируя виски, в которых неустанно клокочет боль, и сначала не может понять, о чём Шастун вообще, ведь вопрос был о другом — но будто Арсений думал, что тот ответит. А потом потихоньку понимание приходит, что за скамейки и жилком — вспоминается что-то будто из прошлой жизни, хотя было месяца три назад — но жизнь и правда будто прошлая. Тогда кроме замкнутого пространства дворика и ощущения холодных рук, передающих холодную бутылку, на своих не было, а теперь целый спектр мерзких эмоций: «Собери их все!», — как гласят рекламы. У Арсения к боли эфемерной прибавляется в полной мере боль физическая, вполне ощутимая такая боль — мерзко расходящееся по гортани чувство тошноты, и пульсация в голове, только сильнее бьющая из-за духоты — ему нечем дышать буквально, но и он особенно не пытается, потому что кажется, будто он воздухом сейчас отравится и кислоту всё-таки вырвет. Он очень хочет, но не ложится назад, потому что находит положение, в котором он почти не чувствует свой желудок; горбит затёкшую спину и дышит тихо в трубку. — Я тебе там таблетки ос… — Не делай так больше никогда, — обрывает Антона Арс, сминая в пальцах край одеяла и с особым вниманием вглядываясь в рыбок на пододеяльнике. У него отчаяния в голосе больше, чем хотелось бы дать услышать, страха, безумия какого-то немого, потому что с ним нельзя так поступать, хотя бы из милосердия; нельзя вот так уходить, не оставив даже строчки на бумажке, даже сообщения или заметки на мобильнике, хотя бы из простой человеческой жалости, а может даже и благодарности за то, что он их горе напополам делил — или всё же преумножал — но оставался рядом всё это время. Всё своё простое человеческое он уже выполнил давным-давно: не прогнал и дал крышу над головой, и теперь он не просит многого — просто поступите с ним так же. Арсений старается сглотнуть ком в горле и облизывает пересохшие губы, не зная, что ещё сказать. Руки вцепляются в одеяло, и он дрожит всем телом — его накрывает постепенно истерикой, когда адреналин в кровь бить перестаёт. Едва ли что слёзы тёмными пятнами не въедаются в ткань — он сжимается на кровати, прижимая телефон к уху так, что даже больно, и ему так хочется накричать сейчас на Шастуна, и он бы накричал, если бы хоть слово мог сказать, не боясь себе хребет сломать им; глотку ломит сгустком боли, которая остаётся не произнесённой. Арсений вдыхает пыльный воздух комнаты дозами, чтобы не всё сразу, чтобы лёгкие выдержали — когда долго не ешь, желудок много сразу переварить не сможет по аналогии. Арсений пытается уберечь себя от сломанных костей, которые давлением, как ему кажется, обязательно выломает. Тишина на том конце провода всё ещё слушает и виновато молчит — что ещё она может? — чутко ждёт, пока Арсений справится. Он вздыхает глубоко, зажмурившись в тревожном ожидании, что ему разметет внутренности как космическую сингулярность Большим взрывом, потому что места в груди нет уже, всё заняло сердце воспалённое, которое бьётся до сих пор исправно, на удивление. Но ничего, конечно, не происходит, потому что всё это он сам себе выдумал, и всё намного проще на деле, чем ощущается. Поджав губы, Арсений прикидывает, что бы сказать такого, чтобы уместно было, а таких слов нет — и это дерьмово, в самом деле, потому что сказать что-то всё-таки нужно — таймер мотает уже пять минут разговора. — Приезжай, — рушит молчание Антон в ту же секунду, потому что пять минут слишком много для него самого. — Выпей таблетки и приезжай. — Ладно, — отвечает Арсений, не задумываясь ни на секунду. Кричать на него, конечно, хочется, но быть рядом в последние дни — ещё больше, поэтому он просто соглашается и давит свою обиду, которой не может быть места — Антон никогда ничего не делает просто так. А особенно сейчас. Арсений просто надеется услышать хотя бы причину. — И Арс, — спохватывается вдруг Шастун, и Попов улавливает в его тоне хмельные нотки. — Сегодня всё. Купи пива. Сегодня всё. Арсений застывает с прижатой к уху трубкой и слушает гудки долго, как рыбка рот открыв, и не может понять, почему сегодня — всё. Почему не через четыре дня и не через три, и вообще, к чему Антон это сказал? У него лицо такое по-детски удивлённое, с немым вопросом на губах оставшимся: «Как так?». Ему бы объяснить, как ребёнку, действительно, как в этом мире что работает, но некому, потому что мама сейчас из ниоткуда не появится, чтобы ему всё по полочкам разложить, что вот — люди уходят, что вот — они всегда с нами, что вот — ты не сможешь с ними поговорить, но они смотрят, оберегают. Арсению не объясняют, он понимает сам — и это больнее, чем если бы вкрадчивым, мягким голосом рассказали. Понимает, сегодня — всё. Времени у них больше нет.***
Арсений задыхается буквально, когда из душного метро вылетает на «Чернышевской». В Петербурге вверх по эскалаторам не бегут, а Попов — вполне, спотыкается, распихивает всех, извиняется сбивчиво, бежит ступенька за ступенькой, чувствует, как от лёгких не остаётся ничего. В горле бьётся сердце, пытающееся унять свой ритм, но Арсений даже не пытается внять его просьбам остановиться и перевести дух — но слушает только его. Людей вокруг — немерено, в ушах гудит от шума — от рекламы цветочного, от нетерпеливых гудков водителей, от бесконечного потока звуков и голосов. Арсений надеется, что помнит дорогу правильно, что сможет найти её верно, потому что в прошлый раз они шли с другой станции метро. Светофоры отсчитывают секунды до зелёного невероятно медленно, и Арсений не может стоять на месте, кутается в куртку, потому что на проспекте сквозит, заламывает руки, и просто бегом пускается, когда наконец загорается нужный свет — попасть под машину всё-таки не то, чего бы он сегодня хотел. Все здания здесь похожи, и он один поворот от другого отличить не может — петляет по переулкам, теряется, пытается вспомнить, куда идти. Боится не успеть, опоздать и не застать даже его смерти — последних секунд жизни любимого человека, который стал кем-то, кто занял всё пространство в мире Арсения в один миг; и Попов не знает, как выдержать — хотя бы первое время — обилие этого самого пространства. Навряд ли у галактик хоть когда-то возникал такой вопрос — что делать с местом? Чудом — находит нужный переулок. Вспоминает белые стены детсада рядом, и видит их неподалёку — снова переходит на бег. Калитка в двор колодец открыта, и Арсений чуть не спотыкается о неё, ударяется — больно. Он влетает во двор, оглядываясь безумно и испуганно вокруг себя, и видит в углу двора скамейку, где Антон сидит — не на сидении мокром, а на спинке — держит в руках бутылку пива, отсутствующим взглядом сверля мокрый после недавнего дождя асфальт. Или нынешнего дождя — Арсений, остановившись, чувствует, как мелкие капли мороси секут по щекам и остаются почти незаметными точками на варёной джинсовке. Чувствует он теперь и сжимающиеся в комок лёгкие, и бьющееся сердце, молящее, чтобы Попов, наконец, перестал бежать, и дрожащие колени, которые готовы подогнуться в любую секунду. Выдыхает загнанно, и Антон поднимает глаза на него, улыбается чуть пьяно, беззаботно так, что у Арсения в горле предательский ком собирается, от которого болит горло и сводит язык — ни слова не сказать. Поблёкшее солнце, человек, от которого почти ничего не осталось, может улыбаться так ярко и по-доброму, будто у него сегодня — лучший день, а Арсений — целый и невредимый — нет. У него вдруг ломается с оглушающим треском что-то внутри, и он понимает — нашёл. Он его среди этих одинаковых дворов и путаных переулков отыскал — живого. Арс подрывается с места и оказывается в одну секунду рядом, руками скользит ему на плечи, прижимает к себе так, что Антон чуть не сваливается на него и хватается за Арсения, согнувшись пополам и обнимая его за талию; скребёт пальцами по задравшейся кофте, перехватывает поудобнее и чувствует заледеневшими руками тёплую кожу. По-другому Арсений никаких своих эмоций и чувств выразить не может сейчас, но ему и не нужно — Антон и без того знает обо всех. Антон, конечно, всё знает. Арсений прикрывает веки и прячет нос в воротнике его свитера. Тёплое дыхание на щеке и осязаемость чужих плеч, а ещё замёрзших рук на талии — самое лучшее, что он сейчас может ощутить. Живой. Пока ещё живой. Арсений отпускает его вскоре и залезает следом за Антоном на новую, гладкокрашенную скамейку, садится на спинку, пачкая мокрыми подошвами сиденье. Плохо, Арсений, так делать — но ему, в целом, плевать. Он опирается локтями на разведённые ноги как быдлота последняя, протягивает руку и из тонких, ужасающе фигурных пальцев забирает бутылку с пивом, в которой почти ничего нет, а купить он забыл — не до этого было как-то. Касается холодных рук и забирает ледяную стекляшку с содранной этикеткой, глотает выдохшееся пиво — мерзость. Отдающая гранатом сладкая мерзость. Антон на него смотрит в упор — Арс чувствует этот взгляд кожей — переживающе так, а Арсений едва находит в себе силы повернуть голову и взглянуть в ответ в серые, впалые глаза с чернющими синяками; смотрит на пересохшие, обкусанные до крови губы, на синюшные от слабого кровотока руки — терзает себя. Просит чего-то безмолвно, и сам не знает, чего. Теперь — не знает. Он поджимает губы, но взгляда не сводит с глаз, смотрит исподлобья внимательно, виновато, ранено — пытается насмотреться на него, остановить течение времени, чтобы Антон остался, чтобы ничего не шло дальше — как и миллиард раз до, думает, что неплохо было бы остаться в этом, хотя бы в этом моменте, и больше никогда его не покидать. Облизывает губы и судорожно выдыхает застоявшийся в лёгких воздух. Арсения разрывает внутри чем-то отдалённо напоминающем истерику — как будто ввели вакцину, после которой заболевание всё равно протекает, но в слабой форме, и даёт организму жить; просто скатывает комок в горле и щемит рёбра так, чтобы тяжело дышалось, а в принципе — перетерпеть можно. Антон отводит взгляд, и Арсений тоже, сидят, рассматривают задумчиво ржавые решётки окон первых этажей, Попов стучит в напряжении ногтями по тёмному стеклу и задирает голову; серое небо слишком светлое, режет глаза своей сияющей бледностью, и он щурится, но смотрит — очерчивает границы их нынешнего пространства. Этот дворик есть олицетворение постоянства, чего-то настолько несменяемого, что в иное перестаёт вериться; за пределами ничего нет и не было, до сюда не долетает шум моторов автомобилей — скорее тихий хруст колёс, который может быть чем угодно ещё, например, звуками из окон жильцов. Здесь пахнет сыростью и стариной; здесь и правда, кажется, веками ничего не менялось, а теперь они сидят на этом месте в надежде, что в этой стабильности удастся замереть. Конечно, не удастся; оба знают. Больше нет звёзд, и свет теперь кажется здесь неуместным, будто мешает полностью забыться крохотному дворику и опять жить отдельным тихим миром — нужно быть частью другого. И это, возможно, не только о колодце. Арсению на нос падает капля, которая сбивает его с толку, и он дёргается; Антон не может сдержать смешка. Арсений потирает нос и оглядывается на него, ухмыляясь едва ли весело, но потом начинает смеяться тихо, и Шастун с ним тоже. Их вздохи и хрип разрывают пространство своим звучанием, гулким эхом отдают меж стен, и удивительно, что её никто не выглянул посмотреть, кто тревожит покой замершего мира. Это уже то ли нервы сдают, то ли усталость, просто скопившаяся за всё это время, даёт о себе знать, Арсений не разбирается, смеётся, пока лёгкие саднить не начинают, и затихает потом; во дворе-колодце снова воцаряется вопиющая тишина. Он бросает пустую бутылку в мусорку в паре метров от него и попадает, вызывает грохот, запрещает тишине на них давить, потому что с него — честно — уже хватит угнетённости. Арсений устал, правда устал, потому что это были долгие полгода, долгий месяц, неделя долгая, день — хотя, тот как раз-таки и не очень. И жизнь долгая была — и у него, и у Антона, как ни крути, а их совместная ещё дольше — пускай и не календарно. Арсений будет скучать, конечно, он будет скучать. — Попытка отпустить тебя благополучно просрана, — роняет вдруг Антон, туманно глядя на асфальт. — Или поздно, или я слабак просто. — Не-ет, — тянет Арсений беспечно в ответ, — мы оба. Но теперь уже, по факту, всё равно. — По факту. Вот ему и причина. Арсений обводит взглядом жёлтые, покрытые редкими пятнами разной краски, как заплатками, стены, заглядывает в тёмные окна, надеясь там хоть что-нибудь увидеть — взглянуть на чужую жизнь; загорается вдруг неуёмным желанием посмотреть, как кто-то шатается по крохотной кухне, как кот бродит по подоконнику — на что-то настолько простое посмотреть, чтобы решить, что его жизнь такая же, что у него просто есть парень, сонные утра на кухне под одинокие хрипы радио или негромкий шум воды в ванной, а ещё они скоро тоже заведут кота, потому что их отношения готовы к этому — хотя всё это вряд ли возможно. Зато у них другого много всего — простого или сложного — совместный душ, чтение Бродского вслух, сонные утра и бессонные ночи, работа, работа, сигареты по щелчку неважно чего и уже почти не горелые блинчики — достаточно, чтобы любить их жизнь. Арс переводит взгляд на Шаста, улыбается одним уголком губ, а потом, зарыв руку в карман предварительно, протягивает ему лежащие на ладони зажигалку и сигарету, завалявшиеся в кармане с незапамятных времен, и сейчас это даже лучше, чем сто рублей в весенней куртке обнаружить. Антон усмехается и берёт вещицы в свою, а потом руку Арсения перехватывает покрепче. Соскакивает со скамейки и тянет его за собой. И почему-то обоим становится легче, стоит просидеть в пустом дворе в тишине с несколько десятков минут; у Антона хмельные нотки в глазах играют, а Арсений светлеет — совсем немного, но этого достаточно тоже, чтобы пережить этот день. Он спрыгивает со скамейки следом и оказывается в паре сантиметров от лица Шастуна. Чужое дыхание жжёт губы, и глаза восторженно оглядывают его родинки и смотрят внимательно из-под ресниц, и Арс решает не нарушать традиций; тихо-тихо шепчет в самые губы: «Я люблю тебя», — а потом целует осторожно. Руки обвивают его талию, прижимают ближе к мокрой куртке, вынуждая углубить поцелуй, и Арсений скользит ладонями Шасту на шею, царапает загривок едва ощутимо и цепляет пряди. На небе не расходятся тучи и не расцветает солнце, потому что погода не есть показатель чужих жизней — у кого-то сегодня горе, у кого-то — счастье, а у Арсения — всё вместе. Погода не есть отражение чужих жизней, а вот окна — вполне. Дождь начинает сыпать настырнее на их головы и с треском разбиваться о кожанку Шастуна, который не обращает внимания на капли в волосах, на лице, когда от Арсения отстраняется — они не собираются клишированно целоваться под дождём — он путает его пальцы в своих и тянет к выходу из двора, но Арсений тормозит парня резко, оглядывая хаотично весь дворик. Находит вскоре надпись, которая впиталась в стены и осталась там в ожидании, пока скамейку поменяют — ведь жизнь пойдёт своим чередом и от этой лавочки ничего вскоре и не останется — в первую очередь цвета. Арсений смотрит и усмехается чему-то своему, чувствует руку на своём плече и оглядывается — его нетерпеливо — одним взглядом — просят перестать залипать на каждый угол, даже если этот угол есть пародия на символизм и метафору. У Арсения в голове бал Сатаны, кажется, каждый день, иначе как ещё эту чушь объяснить? Но Антон понимает — разбирает по словам, вчитывается, задумчиво молчит буквально секунду, но всё же утаскивает его в тёмный проезд, хватая за руку. Одно ясно — надпись всё ещё жива и имеет смысл; они тоже — живы и имеют смысл — всё на своих местах. Сигарета дымится и тлеет медленно крошечным рыженьким огоньком, когда Антон втягивает щёки и вдыхает горький дым, который выпускает сизым облаком, и передаёт сигарету Арсению; тот её берёт аристократически красиво в пальцы, как надо, зажимает между средним и указательным; Шаст же беспонтово вертит палочку указательным и большим. Они скуривают её быстро, почти мгновенно, не дав шанса дождю её нечаянно потушить. Тот всё усиливается, становясь непроглядным ливнем, который в разломинах асфальта оставляет свои следы, и в них Антон мочит кроссовки, и Арсений тоже, но Антон — с детской непосредственностью, потому что ему уже нечего терять, а Арсений — с громкими возмущениями и потоком нецензурной лексики, потому что ему ещё на работу завтра ночью, и если он подхватит что-нибудь, то лечить его будет уже некому — и он говорит об этом так, словно смерть Шаста ничего не значит. На самом деле — и Антон знает — значит так много, что просто нет сил уже придавать ей излишнего пафоса, и проще превратить в сухой факт — Арс настрадаться успеет ещё, и Шаст прощает ему, потому что знает так же и то, что Арсений не будет в порядке, какое-то время. Не будет в порядке какое-то время. Антон его заталкивает в суматошное метро под его деланное недовольство и угрюмость, в коей он узнаёт что-то от прошлого Арсения, который сейчас остался лишь по старой памяти в голове — на него смотрит с обожанием совершенно другой человек, который зачем-то надел странную шапку, похожую на презик — и Антон не преминул сказать об этом — голубую — и пошутить про ориентацию Антон тоже не преминул; и очки носит, почти не снимая, потому что линзы ему не нравятся, но слепым кротом быть — тоже не очень, говорит всякую чушь, пишет всякую чушь и пить не умеет так, чтобы без последствий. Шаст наглядеться на него не может, стоит, чуть голову задрав, чтобы видеть стоящего на ступеньке выше Арса — близко-близко, забивая на окружающих совершенно, потому что у них осталось так мало времени вместе, чтобы думать о мелочах. Смотрит, как тот говорит о чём-то, тоже, скорее всего, не несущем особой смысловой нагрузки, комкает Антоновский свитер в пальцах неосознанно, и улыбается, когда понимает, что Шастун не слушает его совсем; бровки делает домиком, жалостливо так, что Антон смеется, а потом чуть не спотыкается на сходе с эскалатора и слышит сзади злорадный гогот. Затихает Арс только стоя на перроне в ожидании затерявшегося в пути вагона; смотрит отрешённо куда-то в темноту туннеля, прислонившись к боку Шаста, и молчит; перегорел. Не может светить дольше часа, Антон знает и не ждёт. То, что он хотел, он уже получил. Он успел ещё раз увидеть его улыбку.***
Ночь выдаётся тихая, гудящая, какая-то сырая — фонари кажутся светляками, крошечными кусочками освещают промокший асфальт. Небо буквально чёрное — ни одной тучи на нём, и Арсений уверен, что ему в лицо завтра будет издевательски светить солнце. Темень стелется на домишки гладью и скрывает собой большинство деталей, делает мир крохотным пленником стеклянного шара или проектора звёздного неба — пускай видно всего парочку звёзд — привычную уже полярную, и несколько мелких, всякие там альфы, беты, а может, просто безымянники из других мест. Арсений выдыхает прогорклый дым, позволяя ему раствориться в промозглом воздухе; разглядывает тёмные окна, где не течёт чужая жизнь, всматривается в мрачные дворы, которые прячутся в извилинах зданий, стряхивает пепел с сигареты парой движений и затягивается снова; зажимает палочку двумя пальцами, втягивает дым по самые легкие и выпускает только через пару секунд. Внутри всё горчит, а окурок тушится о железные перила и летит в банку из-под кофе, где ещё с десяток таких же — Минздрав предупреждает, а он не слушает. К чёрту всё. Он кидает взгляд через плечо и в темноте незашторенной комнаты скользит им по мягким, нечётким чертам любимого человека; Антон выглядит совсем хрупким. Да и не только выглядит, в самом деле, он и есть хрупкий, потому что кости совсем истончились, органы сдают позиции, и это — нормально. Это как будто болезнь, и организм не справляется с вирусом, и это — нормально. Он себе диктует, как непреложную истину — это нормально. Арсений поджимает губы, но взгляда не отводит, продолжает оглядывать тонкие руки, причудливые тени на лице, потому что всё это кажется картиной Пикассо, где цвета ложатся неописуемо-странно. Антон спит крепко, по-детски незащищённо сжимая в пальцах подушку. Ложится сразу же, как только они приходят, потому что сил после бессонной ночи ни на что нет, и просит Арсения полежать с ним. И тот лежит, пока не затекает спина и желание курить не начинает сосать под ложечкой. И вот он курит. Возвращаться в комнату почему-то боязно, будто там всё необратимо изменится. Пока не меняется, можно побыть и здесь. Арсений переводит взгляд на дома опять, разглядывает проспект, чуть перегнувшись через перила; сетка фонарей жёлтым рисует путь куда-то, а у Арсения путь в темень — в затихшую, пыльную спальню, где Антон, свернувшись калачиком на кровати, смотрит сны — или уже даже их не видит, чёрт его знает, но Попов обязательно спросит. Ему мысли в голову всякие лезут, соблазняемые ночной беззащитностью и в тишине заполняющие пространство, про них с Антоном, про Антона просто, про космос. Думает, сколько они вместе прошли в самом деле за такой короткий кусочек жизни, думает, что, значит, не должно было быть иначе, не должно было быть дольше, раз так, но это не помогает всему внутри не болеть. Хочется — по крайней мере сейчас — очень хочется, чтобы Антон остался на подольше, задержался на чай или долго прощался, со всеми этими «ладно» и «ну давай», а потом что-то забывал и говорил ещё пять минут, чтобы решил продолжить вечер и превратить его в совместное утро — хочется, и Арс знает, что тому тоже хочется, но кто им разрешит? Он достаёт ещё одну сигарету и ловит себя на мысли, что, будь они вместе полгода или тридцать, ему всегда будет мало, или как там во всех этих фильмах любят говорить. И то, насколько бессмысленным будет мир без них. И то, что он выбрал того, кто причинит ему боль, и он доволен этим выбором. И то, что лучше поговорить о физике, чтобы не начать ронять слёзы на железные перила. По законам ядерной физики в ядре атома нет никаких кулоновских сил — тех, которые рулят притяжением и отталкиванием частиц — или они слабее всевозможных других — Арсений вам не Кулон, в самом деле, чтобы знать это; и протонам — тем самым положительным частицам, которые наполняют ядро этого атома, приходится преодолевать некий потенциальный барьер, что — кто бы мог подумать? — зовётся кулоновским. Он не даёт им сойтись, отталкивает протоны друг от друга, потому что нельзя, чтобы плюс сошёлся с плюсом, но те всё равно сцепляются и держатся друг друга под действием ядерных сил. Арсений не имеет ни малейшего понятия под действием каких сил они с Антоном сцепились так крепко, что, кажется, их вообще не разделить никак, да и о физике не знает почти ничего — только что-то далёкое, оставшееся из школы про элементарные частицы и инерцию, но зато знает, что Вселенная найдёт способ заставить исчезнуть любую связь, какой бы крепкой она не была; ведь она все эти связи и выдумала. Он представляет уже в который раз, истязая себя этими красочными картинками, что похожи на рисунки в детской книжке про звёзды, как всё изменится — он бережёт себя от ядовитых слов — как случится то, после чего время невозможно будет повернуть назад, как пела Примадонна. Загадка, ворох разных вариаций того, как исчезнет свет — солнце будет продолжать светить над Петербургом семьдесят пять дней в году, а свет исчезнет всякий, Арсений уверен. Они будут здесь. Они точно будут здесь, потому что за пределами этого места мир слишком шумный, а им бы уединённости, интимности мгновения того, как гаснет солнце — его маленький экземпляр. Арсению бы пустоты и тишины, которая не судит слёзы — если он ещё способен на них вообще; всем бы чего-нибудь. Он представляет в красках, как глаза Антона вспыхнут в последний раз, зальют всё ярким белым светом, всей силой оставшихся крох огня в крови будут гореть светляками. Напряжение будет нарастать, тикать тревожными секундами, а потом случится взрыв — конечно, просто выброс ослепительного света, который крылся под рёбрами у паренька; и после него останется вакуум, в котором нет ни света, ни звука. Пространство превратится в вакуум, и Арсений в нём не услышит даже собственного голоса и уж тем более — чужого. Потому что кроме него больше некому будет говорить. А потом всё станет, как и прежде, вернётся на круги своя, будто ничего из этого не было, как круги на воде разглаживаются после волнений. Потому что всё живёт по своим законам, и ничто не может сбить слаженное функционирование системы Вселенной — даже те, кто являются её частью. Быть может, останется где-нибудь лишь маленький след того, что когда-то было, вроде царапины на стекле или мелкой забытой Вселенной вещицы, которую Арсений спрячет, как хитрая шельма, и будет в тайне от всех любоваться ей, а та будет непременно причинять ему боль и напоминать о том, что когда-то это было. Арсений представляет всё это, мелкую дрожь пропуская по затёкшим мышцам, но его мысли обрывают на полпути. Балконная дверь скрипит неизменно — они решили когда-то оставить всё, как есть, чтобы слышать пришедших — на балкон заходит Антон; окидывает сонным взглядом Арсения, дома, пустующую улицу; разминает руки невзначай, делает пару шагов к перилам и опирается на них устало, ладонями трёт лицо — Арсений наблюдает за ним внимательно, ждёт чего-то, и сам не знает чего, на самом деле. Наступает тишина полная — нет шаркающих шагов и тяжелых вздохов; Антон поворачивает голову и сталкивается с чуть сияющим, мягким взглядом голубых глаз, который следит за ним из-под веера ресниц. Арсений улыбается едва-едва, уголки губ тянет в стороны, нежно, ласково так, будто ему всё ещё не страшно; будто всё это — просто очередной их день. Хотя, по сути, так оно и есть. Времени нет, и Арсений знает это. У них счёт на часы или минуты, и Арсений знает это. Будет больно — всем, и Арсений знает это. Знает и улыбается, разрешает взвалить всю боль на себя, потому что пора, чтобы рано или поздно с ней обвыкнуться. Антон ухмыляется горько и отводит взгляд; роется в растянутых карманах треников. Пачка сигарет сверкает золотистыми буквами под лунным странно-жёлтым светом; такую в народе зовут ведьминой — будто проклятой, и это кажется болезненной иронией. Пачка обещает им рак — он берёт сигарету в пальцы и прикусывает её зубами, а потом коробочку, почти пустую, Арсению протягивает. Там в углу зажата последняя, немного растрёпанная — Арсений не берёт. — Последнюю не забирают, — тихо говорит и понимает, как глупо это звучит. Антон, видимо, тоже думает, что глупо, и криво усмехается. Арсений берёт эту несчастную последнюю штуку и колёсико зажигалки крутит тут же — изо рта рвутся клубы серого дыма, и ему уже плевать на то, что у него не лёгкие, а сплошная сажа. Антон же делает всё медленно, размеренно, смакует каждое действие дрожащих пальцев и опирается потом на перила снова; глядит куда-то на границы крыш и хитромудрые сплетения электропроводов, молчит и щурится, присматриваясь зачем-то к ним. Они с Арсом уже достаточно сказали, чтобы теперь молчать. И Арсений тоже стоит, но смотрит на его профиль, потому что на дома и небо он уже насмотрелся, пока Антон спал. Не задаёт вопроса о том, как он. Не задаёт вопроса о том, что ему дальше делать. Не задаёт — что с самим Антоном дальше будет. Ежу ясно — ничего не будет. Его в целом не будет, а там уж Космос разберётся сам. Арсений не лезет в дела Вселенские. Задаёт: — Сны видишь? Потому что интересно. И ответ ему: — Нет. Видимо, мозг вырубается совсем. — Понятно. Арсений кивает ещё для проформы, ну так, просто. Не видит. Впрочем, он так и думал. Антон вдруг улыбается уголками губ чему-то своему, а потом чуть лукаво глядит на Арса, затягивается по самые лёгкие, прокуривая их до последнего сосуда и, сделав к Арсению шаг, кончиками пальцев заставляет голову поднять; выдыхает в самые губы горький сигаретный дым, пошло губы блестящие приоткрыв и глядя потухшими глазами ему в глаза, и Арс закашливается, но голову поднимает снова. Смотрит, не может наглядеться всё никак на Антона вообще — без деталей. Тот проводит большим пальцем по его виску и уходит за ухо, ладони устроив на его щеках, и больше не даёт смотреть — целует жадно, почти без нежности, потому что нету на неё времени тоже, как и на всё другое, а степень своей любви очень сильно хочется показать. Арсений хочет попросить, как в той песне было: «выздоравливай скорей, гори опять». Не просит. Антон отрывается минутой спустя и возвращается на то же место. Бурит взглядом далёкие многоэтажки, докуривает изрядно потлевшую сигарету, на Арсения больше не смотрит, и тот на него теперь тоже. Попов чувствует прохладу на губах и нехватку резкую чужих на них, касается пальцами, но больше ничего. Морозит руки на перилах, свою сигарету недокуренной скидывает вниз, потому что от табачного дыма тошнит теперь — он, кажется, только что бросил. — Арс, — начинает Антон сипло, — спасибо тебе, — выдыхает, и Арсений поворачивает к нему голову и улыбается по-приятельски, мол, да не за что. — Спасибо, правда, мне хорошо было с тобой. Арсений кивает и возвращает внимание к домам. В грудной клетке сердце бьётся заполошно, и Арс губы поджимает, потому что это невозможно терпеть; ком в горле сводит челюсть и заставляет глаза блестеть — Арсений терпит. Антон скоро умрёт, вот буквально скоро, и они так долго к этому шли, но теперь его смерть кажется откровением — осознание приходит потихоньку, крадучись пробирается в голову и оседает там, ждёт реакции нервной системы. У него умирает любовь, и это больно. Он же не привык быть один. Арсений по-взрослому терпит, хотя блеск у век выдаёт его вместе с поджатыми губами. Антон изредка оглядывается на него, но не порывается утешать, потому что это не имеет смысла. Глупо было бы. Тушит свою последнюю сигарету и отправляет её в полёт; пальцы заламывает, голову вскидывает, будто его тревожит чего. — Ты охуенный, Арс, — ёмко говорит он с усмешкой. Тот оборачивается и смотрит на его беглый взгляд, который немного безумно мечется и не может становиться хоть на чём-нибудь. — Тебя всё ещё ждёт, — добавляет пророчески и отталкивается от перил, о чём жалеет, кажется, в ту же секунду. — Я… — успевает только обронить и морщится, надавливая пальцами на виски. Арсений и сам распрямляется, наблюдая с тревогой за Шастом, которого ноги подводят; зрачки уходят под веки, и он теряет сознание, но Арс, он всегда рядом, чтобы подхватить. Он подрывается с места, ловит его под грудь с обрывистым «тих, тих, тих, тих». Антон очень лёгкий, его на руки взять труда не нужно лишнего; Арс его мягко, трепетно поднимает, нашёптывая заговором: — Я знаю, что любишь, конечно, знаю. Арсений знает. Комната ощущается чуть прохладнее. Арсений закрывает балконную дверь, когда Шаста укладывает на разворошённую кровать, и сам к нему ложится, его голову устроив у себя на груди; начинает прядки волос перебирать, между пальцами пропускать ласково, игнорируя всякую жгущую боль внутри. Концентрируется на другом: представляет, что они просто лежат в одну из редких совместных ночей, и Антон от усталости отрубается быстрее, чем хотелось бы. Арсений думает о космосе, вспоминает школьный курс астрономии, жалеет, что не делал ничего там, и на большинство уроков просто не приходил, потому что её первым во вторник поставили. У него в голове мысли путаются от усталости — на часах время за три перевалило давно, но он не уснёт сегодня, и остаётся только за ними бродить с одной на другую — блинчики, пары, кофе. Как же ему хочется кофе. Он думает, что ничего во Вселенной не бывает просто так; что ни одна звезда не сходится в созвездие без нужной на то причины, и кометы летят по определённым траекториям поначалу, и их потом просто сбивают с пути. Думает, что во Вселенной пустоты нет, и всё заполняется какой-то материей, о которой человечеству никогда не узнать, но он уверен, что будет одно исключение. Арсений знает, то есть, абсолютно точно знает, что их с Антоном встреча — не случайность, и, не будь проклятия, они бы не узнали друг друга, возможно, совсем, и он бы не чувствовал сейчас, как его просто перекручивает намертво. Но не то чтобы Арсений хотел бы хоть что-то менять, потому что, чего бы не происходило, любовь у них была всё-таки прекрасная. Он не может больше ощущать резь в уголках глаз; прикрывает веки и чувствует, как несколько слезинок по щекам всё-таки бегут. И нет никаких ни взрывов, ни вспышек, ни зеленого тумана, как в той дрянной книжке про комету. Арсений просто чувствует, как в один момент все его атомы внутри просто сжимаются в комок, насколько сильно всё внутри скручивает, что всего на одно мгновение в голове настаёт такая темнота, что даже пятна перед глазами не расцветают — вакуум, и в правду, на пару дрянных секунд. А потом отпускает. Потом всё уходит, и Арсений делает первый вдох. Пустота во Вселенной есть, и она так остро ощущается под пальцами, что выть охота. Он открывает глаза с опаской, надеясь, что ему только кажется, но перед собой не обнаруживает ничего. Арсений шарит в забытьи по простыни, оглядывается, сжимает пустоту в руках, но Антона нет. Его шаркающих шагов не слышно в стенах квартиры, не звенит посуда на кухне, нет его фигуры на балконе. Теперь ничего нет, и Арсений застывает в понимании этого факта. Будто, думает, ты не знал, что так будет? Будто, думает, ты не готовил себя к этому всё это время? Он роняет слёзы одну за одной, рыданиями просто давится и прячет лицо в ладонях. Оказывается, не знал. Отпустить.