ID работы: 6349462

Встретимся на рассвете

Слэш
NC-17
Завершён
3563
автор
Ann Redjean бета
Размер:
596 страниц, 42 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3563 Нравится 569 Отзывы 1482 В сборник Скачать

34. Осколки космических тел

Настройки текста
— Шаст, можешь Арсения забрать, пожалуйста, он нажрался у меня тут опять, а если я его ночевать оставлю коменда выселит нахер, если он останется, прошу тебя, Антох. Антон слышит голос Матвиенко в хриплом динамике телефона и морщится от резкости звука; он из всей очереди слов понимает только «забрать», «Арсений» и «нажрался», но этого достаточно, чтобы бросить в трубку короткое «еду» и подняться с кровати, жмурясь от цветных пятен в глазах и напрочь игнорируя свинцом налитое тело. Из рук валится всё, падают ключи и мобильник, который разбивается — трещина по диагонали расходится по экрану, и Антон даже усмехается — когда телефон падал с третьего этажа пару лет назад, на нём не было и царапины, а тут мягкий ковер, и полоска глаза теперь режет. Но, в принципе, плевать, потому что ему этот мобильник не нужен будет через сутки, как и всё другое. Он выскакивает из дома и попадает под раздражающую морось, которая сеет на голову каплями незаметно, но по каплям можно собрать море, и в метро он влетает промокшим насквозь и дрожащим — от холода, бессилия или усталости — чёрт знает. Почему Матвиенко с ними не живет, раз ютится в общаге — Антон не думает, что Арсений не предлагал — его интересует крайне мало, когда он бежит до подземки и несётся вниз по почти безлюдному эскалатору и очень поздно вспоминает, что не узнал адреса. Но Серёжа мыслит быстрее, и смска появляется на телефоне сразу по окончании их разговора — другой конец города. Антон матерится громко, проскакивая в закрывающиеся двери вагона — назад придётся на такси, потому что скоро метро закроют на вход, но его и это не заботит; деньги уже не имеют значения, как и что бы то ни было, кроме Арсения, который пьёт опять, и даже не возникает в голове вопроса «почему». И Антону искренне хочется его оградить от неуёмной боли, спрятать от необходимости видеть его смерть, но Арс каждый раз сам выбирает оставаться рядом — и оставлять его рядом с собой. Метро доводит, впервые доводит — едет медленно, глушит шумом — у Антона молоточки в черепушке стучат, и это мешает думать. Последние несколько дней только так — похмелье после вечеринки ударило в голову и, конечно, вывело из строя желудок, а потом решило остаться насовсем. Шаст бы и рад злиться на Арсения за то, что ему приходится ехать на другой конец города ночью, но он не может, и сердце только ёкает в груди с интервалом в пять минут, что вот, Шастун, до чего ты его довёл, и ты в этом виноват, и ты ему делаешь больно — а Антон слушает. Слушает и продолжает ехать, хотя сейчас самое время отпустить. Вечно забитая техноложка встречает его пустынностью коридоров и одинокой фигуркой в другом конце платформы. Он смотрит на парнишку, который замечает его вскоре и, развернувшись на пятках, идёт к Шастуну, замершему в болезненном безразличии ко всему. В нерезкой картинке прорисовываются пёстрые рисунки, покрытая чернью шея и острые черты лица — Антон узнаёт его. Антон узнаёт его и чуть не сгибается от жгучей волны боли — но с виду просто стоит, поджав потрескавшиеся губы и выражает полное неучастие. Думает, чтобы было, если бы Эд — так его зовут, кажется — не стоял бы здесь. Антона, наверное, здесь тоже бы не было, потому что без проклятия не было бы Арсу повода пить, а без этого повода Шаст бы никуда не ехал в полночь, с ума сходящий от головной боли; но всё так, как оно есть, и, значит, этой встрече должно было произойти в этой вселенной. В другой, возможно, всё совсем по-иному, но здесь Эдик — такое ублюдское сокращение — его вполне живая последняя жертва, которая ей не стала. Знал бы этот паренёк. — Сигареты не найдётся? — хриплый голос просит, и Антон, запоздало осознав суть вопроса, начинает рыться по карманам. «Где-то были», — хочет сказать, но не говорит, просто не говорит, не замечает, что с губ и слова не срывается. Дрожащие пальцы неловко справляются с упаковкой, от каждого сгиба будто ломаются пополам, но это только кажется так, и Антон это знает. Палочку всё-таки парню протягивает, на что благодарный кивок получает в ответ, а потом слышит, как поезд гремит в тоннеле. Они стоят молча на платформе, следят, как почти пустые вагоны мелькают перед глазами, и Шаст усмехается — как же абсурдна его жизнь. — Что ты Воле-то сделал такого, что он тебя?.. — спрашивает Антон, но его вопрос растворяется в гуле тормозяшего поезда. Парень поворачивает голову и вздёргивает головой, мол, повтори, но Антон отмахивается и заходит в новый вагон со слишком ярким освещением, в котором вся полусонность метро теряется, и слышит себе в спину чуть не уверенное: — Я бы на твоём месте переставал бы принимать. На трупа похож. Со стороны Эда — просто жест доброй воли, и ничего больше, и Антон лишь усмехается горько и плюхается вмиг ослабевшими ногами на сиденье. Мышцы сводит, и на лице наверное, тоже, раз он улыбается уголками губ, потупив взгляд, когда говорит негромко севшему рядом — в пустом вагоне — парню: — Да я нет… — хрипит резко осипшим голосом. — У меня рак просто. Эд теряется на секунду, приоткрывает рот — явно чувствует стыд, раз глаза опускает — и кивает пространно. — Хуйня дела, — роняет, и затыкает уши наушниками. Не жалеет даже, и за это ему Антон говорит большое спасибо — не зря ему жизнь сохранил, что ли. Да и вообще не зря — это же не геройство, в самом деле. Антон забивается в угол сиденья, прижимается к стеклянной перегородке и кутается в куртку, потому что озноб не унимается никак. Он чувствует явственно своё умирание, то, как подыхают уставшие бороться лейкоциты, потому что его тьма травит, потому что во тьме свету места нет — это как яд для мальчика-солнца. Ехать недолго — Шаст не успевает прийти в себя даже, как вскакивает, задержав дыхание, потому что голова закружится обязательно, и вываливается из вагона; на часах двадцать минут первого, и он едва успевает вылететь из метро на совсем незнакомой станции. Серёжа звонит и говорит, что общага недалеко от метро, и Антон надеется не заплутать в одинаковых домах и переулках, которые перед глазами расплываются, становясь пятнами почти неразличимыми — Шаст думает, что такой мир у Арсения без очков, мир, который он сам ему создал и который ему не нравится. Антон озирается по сторонам и пытается фокусировать взгляд на названиях улиц, пока не находит нужную и не заворачивает к потрёпанному зданию, которое оказывается не общежитием. Улицы пустуют, где-то вдалеке орут что-то из окон, жизнь идёт своим чередом, пока Антон плутает между домами на станции со странным названием «Электросила», до подбородка застегнув растянутую олимпийку. Жизнь идёт своим чередом когда Антон наконец находит нужный дом, и она идёт чередом, когда из чёрного — буквально чёрного — входа, ключи от которого у Матвиенко взялись неясным образом, вываливается сам Серёжа и Арсений, повисший на нём мешком, и Антон подхватывает его чуть ли не в полёте. Холодный воздух режет ноздри, Серёга вручает бутылку пива за помощь, а Арсений бубнит что-то невнятно — Антон чувствует себя нормальным. Антон чувствует себя лучше, потому что в тот момент ни о какой смерти и речи не идёт, и ноги крепнут — главное, Арса до дома дотащить целым и невредимым, пока тот старается собрать все возможные столбы и кочки. Он слушает его пьяный бред про себя самого, про его запрятанные вглубь переживания как несчастный бармен — следит чуть прояснившимся взглядом за дорогой и ведёт его, да и себя, к остановке, чтобы вызвать такси на последние гроши с его последней в жизни работы — и про то, как Арсений его любит, тоже слушает, и целует его в висок пересохшими губами, обнимает за шею, и чувствует, как холодный нос утыкается в ямку над ключицей, а руки бродят под олимпоской и стискивают худощавое тело. У Антона сердце на место встаёт, когда Арсений стоит, такой открытый и ранимый, оголённый словно, будучи одетым полностью, вжимается в него и дышит шумно-шумно, обжигает дыханием кожу, где-то на юге города, в незнакомом районе, на пустой остановке. Шаст запускает пальцы в его растрёпанные ветром волосы и прислушивается к приглушённым звукам: вздохам, далёкому шуму машин, свисту холодного апрельского ветра, и понимает, что никак лучше его последняя — он знает точно — ночь не могла пройти. Арсений успокаивается в его руках, когда чувствует ладонь на своих волосах и очень тёплое тело рядом — просто осознаёт, что Шастун ещё живой и ещё здесь до сих пор — он не может жить мыслью о том, что больше такого никогда не повторится, и не упускает случая сказать об этом. Антон заталкивает его в такси и обнимает за плечи, игнорируя всякие косые взгляды водителя; перед глазами мелькают жёлтые фонари, которые город освещают тускло, жёлтые здания делают ещё более жёлтыми, а рыжее небо в тон им всем — Антон щурится, но глаз не отводит от затихшего, молчащего Питера, затихшего будто ему в память, но только до того момента, пока они не выезжают на Невский — там и людей, и машин ночью пруд пруди. Арсений притихает у него на плече, иногда вглядываясь в грязные стёкла тоже, но чаще просто прикрыв глаза. Антон старается выхватить из проносящихся мимо улиц, из жёлтого резкого света и пустых проспектов всё, что только успеет, чтобы ничего не запомнить — незачем — а потом ему в лицо ударяет холодный воздух, шуршат купюры, возмущается Арс — неясно из-за чего, и тусклая лампочка мотыльком светит над парадной, и лестница кажется непреодолимой задачей — но у него будто открывается второе дыхание. Он больше не чувствует себя ни умирающим, ни больным — он тащит Арса, повисшего теперь на его плечах, вверх по лестнице, заводит в разрисованный лифт и постоянно его касается, потому что Арсений выглядит разбитым и таким печальным, что кажется мультиком — или ребёнком; Антон его пальцы со своими сплетает и выводит из лифта уже его ногами — парень медленно трезвеет, и это заметно по осознающему мир вокруг взгляду, по большей чёткости движений и молчаливости, которая бьёт поддых. Арсений не заслужил чувство вины за то, в чём он никогда не был виноват. В пустом подъезде звук поворота ключа сродни выстрелу пистолета; звон раздражает, когда ключ ударяется о скважину, ведь дрожащие руки не позволяют с первого раза вставить его туда. Арсений стоит рядом и смотрит на то, как Антон старается открыть дверь в их квартиру, или просто куда-то в пространство глядит — поникший и вновь вспомнивший о том, почему он пил. Квартира встречает их духотой и пылью, поднимающейся при каждом шаге со старых совковских ковров — Арсений здесь никогда ничего не менял, кроме матраса на кровати да пары полок, чтобы не проломились под тяжестью; Антон скидывает кроссовки в один момент и олимпоску небрежно кидает на комод, заваленный чёрти чем. Арсений долго и неохотно свои кеды стаскивает, у него взгляд проясняется немного, и теперь не так виден алкоголь — блеск только в глазах едва ли не лихорадочный; Антон бы сам его напоил, чтобы не видеть такой потерянности на сером, уставшем от борьбы лице — они сделали, что могли, и больше нет ни одного верного способа избежать предначертанного — не судьбой, а таким же человеком, который просто оказался чуть сильнее, чем они. Антон чувствует нежные губы на своих губах и кожей — холодную стенку, к которой Арсений прижимает его потом. Тот льнёт к его рукам, пытается забыться в Шастуне, который весь есть олицетворение их проигрыша, но всё равно — хочет тоже чувствовать себя нормальным, хочет быть рядом как можно дольше и запускает холодные от мёрзлой улицы ладони под огромную домашнюю футболку с пятнами. Шумно выдыхает Шасту в губы, прикрыв глаза и стянув наощупь с него вещицу, ведёт пальцами по костям, обтянутым кожей, а Антон обхватывает руками его щёки и принимается целовать — родинки на коже, лоб, нос, линию челюсти — цепляет губами самые нежные места, которые запомнил наизусть, чтобы вызвать мурашки и тихие выдохи, чтобы заставить его голову уйти от того, что будет завтра — завтра, хоть Арсений и понятия не имеет, как мало у них времени. Арс просто прижимает его к стенке и царапает обкусанными ногтями кожу, льнёт к Антону всем телом, как мошкара к свету лампы, руками бродит беспорядочно по коже и внезапно просто обнимает за шею, встав на носочки, оказывается близко-близко. Шастун чувствует дрожь в его мышцах, и понимает, насколько сильно Арсений разбит. Он смыкает кольцом руки за его спиной и к себе ещё крепче заставляет прижаться, чтобы и вовсе о воздухе речь не шла, хочет успокоить хоть как-то, чтобы сердце так не грохотало — чужое, не своё — чтобы Арсений не думал о плохом; целует плечи, шею, виски, даёт ощутить, что он всё ещё здесь стоит, что он его забрал и к ним домой привёз, и что всё в порядке сейчас. Арсений отрывается погодя и целует приоткрытые губы, на секунду в глаза заглянув — и за эту секунду будто сразу добирается до самых глубин и успевает приласкать вину, которая блеском во взгляде стоит беспросветная. Антон сцеловывает с губ привкус спирта, захлёбываясь пыльным душным воздухом, и стискивает бёдра в широких ладонях, ластится к щеке и полностью забывается, когда робкие поцелуи на коже чувствует. Полутемень коридора прячет их в своём больном свете, укутывает в узость стен, оставляя из звуков только поцелуи и едва слышный шорох одежды, и места — только, чтобы быть ближе; а спальня, где не светит ничего кроме жёлтых цифр часов — никто из них не стремится это исправлять — укрывает совсем, даёт много пространства и наполняет палитру звуков. Арсений утягивает Антона туда, цепляясь кончиками пальцев за его кончики, и тот поддаётся без лишних мыслей, ударяется едва-едва о холодную стенку и снова чувствует его губы на своих; и горячую кожу под пальцами, и изгибы мышц, и шумные выдохи на щеках. Они целуются десятки минут, без разбора губами задевая всё, до чего можно дотянуться; Арсений превращает кончики последней мелкой звезды в розоватую туманность, и в них же — родинки, губы, вокруг которых краснота ореолом — небесным свечением. Чернь местечкового сверхгиганта-наказа не скрыть даже самым фиолетовым пятном, и Арсений не пытается даже, а зарывается в русые волосы, лишь на мгновение от себя голову Антона отняв и взглянув в пыль серых глаз с вопросом, на который Антон кивает коротко — внезапно нет слабости, нет озноба, ничего нет, будто и не было — последний хороший миг перед неминуемым падением, но Антон намерен прочувствовать его весь, потерять здесь последние крохи рассудка. И, оставив на челюсти поцелуй, он ведёт Арса к кровати, не давая повернуться, вынуждает опуститься на матрас, который отзывается тут же, и Арсений смеётся хрипловато, глаза прикрыв, а потом на потрёпанного Антона глядит, который над ним нависает и касается большими пальцами щёк. И значения не имеет сразу ни случайно задетая пяткой ножка кровати, ни яркие, режущие глаза цифры часов, которые теперь молчат всегда и не озвучивают ни одной наступившей минуты — ничего, потому что Антон над ним невероятно мягкий и ласковый, пускай щетина и колется — такой домашний, простой, совершенно отвлечённый от всяких их проблем — смотрит внимательно, улыбается уголком губ так, что недавно сколотый клык сверкает линией ломаной, и дышит тихо-тихо. Арсений грустно улыбается ему в ответ, приглаживая растрепавшиеся прядки волос, и притягивает к себе за шею, чтобы снова приникнуть к губам. Шаст стягивает с него затасканную кофту, к которой Арсений почему-то прикипел, хоть это всего лишь джемпер синий в простую белую полосочку, и нет ничего особенного в нём, вроде как, но Арс из него не вылезал — до этой минуты. В Арсении же, вопреки полюбившейся шмотке, особенного столько, что Антон не узнает никогда всё — у него нет времени, чтобы узнавать. Самое нужное он уже выучил, например, что целовать его родинки, коими живот усеян — есть одно удовольствие, что если не хочешь получить — не трогай коленки, но поцелуи на этих коленках вызывают у Арсения восторг и срывают с губ стоны. Антон позволяет стащить с себя футболку и оглядеть до прищура острые черты, вызывающие жалость, поэтому маг наклоняется почти сразу и ведёт языком по груди, отвлекает от своего тела, но Арсений — упрямец, всё равно пересчитывает позвонки и смотрит без отвращения на угловатые плечи. Антон припадает губами к изгибу шеи, мягко стаскивая надоевшие джинсы с чужих бёдер, царапает сколом нечаянно кожу, когда прихватывает ключицу, и Арсений шумно выдыхает ему в висок, скребёт по лопаткам пальцами; возбуждение Антон чувствует животом, но не торопится, как всегда — Арс привык, что его будут мучать поцелуями и прикосновениями десятками минут, и не то чтобы ему это не нравится. Шаст ведёт ладонями по его талии и бёдрам, оглаживает мягко, продолжая терзать губами кожу, и Арсений неосознанно подаётся вверх, прижимается ближе, впиваясь короткими ногтями в его спину. Антон поднимает голову на мгновение, и ему открывается неповторимое зрелище — что-то вроде суперлуния, только лун — две, сияют огромными кольцами синего в мутных осоловелых глазах, и румянец на щеках расходится, и грудь у Арсения вздымается часто в попытках надышаться душным воздухом, и у Шаста ёкает в груди что-то, какой он красивый, и наглядеться на эту красоту он не может никак, сжимая в ладонях податливое тело, потому что больше, скорее всего, не придётся, потому что он его отпускать не хочет совсем, потому что Арсений — это Арсений, с его дурашливостью и глупыми мыслями, который его жизнь делает чуть светлее — вот так поменялись карты. Арсений, который издаёт тихий смешок, когда Антон замирает на добрую минуту, просто оглядывая его всего, и который одними губами произносит что-то вроде «Давай уже, Шаст», и Антон целует его осторожно, стараясь не поцарапать сколом губу, а ногтями — бедро, когда цепляется за резинку боксеров и тянет её вниз. Избавиться от своих треников не составляет труда, стряхнуть с исхудалых ног надоевшую одежду. У Антона глаза закатываются — наконец, от удовольствия, а не от очередной попытки грохнуться в обморок — когда Арсений обхватывает его стояк ладонью с хитрой ухмылкой, и Шаст не медлит больше — входит аккуратно, наспех растянув парня, и Арс с его поразительной гибкостью выгибает грудь колесом, позволяет рассматривать каждый изгиб и выступ, касаться вроде бы тёплыми руками кожи и смотреть, как под пальцами расходятся мурашки, хотя руки и правда тёплые. Арсений всегда хотел почувствовать его беспричинное тепло, чтобы без повода — без лечений, без травм — просто, а теперь понимает, что лучше бы чувствовал холод. Антон о своей магии не говорит больше, даже не заикается; её не стало совсем, и он просто не бередит раны. Смирившийся со смертью, видимо, едва ли тревожно ждал, что после её окончательной пропажи погибнет — вместе с проклятием, но сейчас её уже нет, нет совсем несколько суток, и Шастун хмурится каждый раз, когда задумывается о том, что живой всё ещё — просто не понимает, как так, и кто ему вообще сказал, что если он магию потеряет, то умрёт быстрее, чем хотелось — но всё равно он дрожащими пальцами, самыми кончиками, будто рассыпаться боится, постоянно касается своей кожи, чтобы вспомнить, что он существует всё ещё. И теперь, тоже, с дрожью, но только не к себе прикасается, а к Арсению, который тихо постанывает под ним; Антон приникает к его шее, оставляя дорожку поцелуев лёгких на ней, заставляет Арса вздрогнуть, а потом глядит в затуманенные поволокой глаза и начинает двигаться аккуратно, наблюдая, как паренёк рот приоткрывает и губы прикусывает, чтобы приглушить стоны, но не может быть тише и в голос скулит, имя его шепчет судорожно. Арсений льнёт всем телом к родному Антону, который чувствует себя удивительно живым сейчас: наслаждение по телу расходится мягкими волнами, зубы Арса до боли впиваются в плечо, и это — лучшая боль, которую ему довелось ощущать; он ускоряется постепенно, вслушиваясь в стоны на ухо, пытаясь уловить каждое ощущение — перекатов мышц под ладонями, горячих выдохов куда-то в ключицу, пальцев, впивающихся в спину — всего, чтобы потом забыть, и больше никогда к этому не вернуться. Теперь факт смерти совершенно не воспринимается иначе — это всё ещё больно — физически, и терять это всё — больно — душевно, настолько, что сердце зажимается меж ребёр в попытках перестать болеть, но она кажется простой — настолько, что теряет всякое место в его голове на ближайшие полчаса, пока он вжимает Арсения в скрипучую кровать и целует беспрестанно любимое тело, к каждой доступной косточке прижимается губами, а Арсений дрожит под его руками, просит быть ближе, и Антон бы рад ближе, да только уже некуда. Космическая сингулярность больше не может оставаться в пределах своих размеров, и потому что бесконечную массу некуда умещать — даже самым крохотным частицам необходимо место. Так рождаются целые вселенные — потому что чему-то чего-то мало, и их родилась именно так — из-за недостатка, и теперь им мало тоже — вот только жаль, что расширяться этой вселенной некуда; и тут дело уже не в нехватке места. Арсений жмётся к нему ближе, будто двигаться некуда, хотя кровать на двоих рассчитана, прибивается к боку и что-то невнятно бубнит во сне, а Антон обнимает его плечи и уснуть никак не может; тело тянет приятной усталостью, оно ощущается тягучим, и впервые за несколько дней Шасту не ломает кости, но сон всё равно не идёт, и он просто смотрит в потолок, разглядывает цветочки на шторах — вспоминает ненамеренно фразу Арса о том, что в этой квартире нет ничего по-настоящему его, и поджимает губы скорбно, но почти безучастно, как делают обычно друзья — он тут не помощник. Смотрит на часы украдкой, которые почему-то не показывают нормально время больше — несколько делений перестали гореть, и теперь не разберёшь — тройка там или пять. Воздух всё ещё душный и пыльный, но Антон не открывает окон, потому что на улице свистит ветер очень пугающе — не хватало ещё, чтобы Арсения продуло. Мир, как и каждую ночь, замирает в молчании, когда из звуков остаётся только гудение холодильника да редкий шум с улицы, сегодня — свист ветра; а МЧС не предупредили даже. В этой тишине ничего не имеет значения или даже — скорее — места, потому что любой лишний шорох распугивает подкроватных монстров и звучит едва ли не сиреной, но Антон старается быть аккуратнее, когда вылезает из-под руки Арсения и шарит по полу в поисках брошенной одежды — Арс не проснётся до позднего утра, а вот рассеять тишину не хотелось бы — она звучит сейчас правильно, уместнее некуда в сложившейся ситуации. Он идёт в душ, где едва ли не буквально варит себя в кипятке, кровь гоняет по затёкшим мышцам, моет голову зачем-то, каким-то детским шампунем с запахом календулы и ещё какой-то целебной травы, а на деле пахнет просто старьём — вполне подходит для этих суток; стоит ещё долго под горячей водой и слушает грохот воды о керамику, пока дышать не становится тяжело. Тишина воровато прячется по углам — в квартире с тонкими стенами, она — лишь условность. Он смотрит на себя в зеркало, на запотевшее стекло, и видит что-то неописуемо некрасивое — острые скулы, глаза с чернющими синяками под ними, почти белые губы с алой полоской посередине, которая так ярко видна на фоне общей бледности и которая делает его улыбку безумным оскалом. Арсений говорит, что он красивый всё ещё, и Антон не верит, но зубы целы — исключая почти незаметный скол на клыке, волосы целы, хоть и значительно реже теперь, чем раньше. А костлявостью никого не удивить, если ты — Антон Шастун; Позов говорит, что классе в восьмом Антон был таким же, как и сейчас, разве что ростом ниже — значительно. Заставив себя отвести взгляд и перестать морщиться при виде своего отражения, он натягивает одежду, наспех вытеревшись — впитавшая в себя перегар футболка летит в стирку, и на смену ей приходит майка с маленьким пятном от варенья на груди — Арсений называет это современной модой, а Антон усмехается каждый раз, потому что свинство оно и в Африке свинство; а на смену треникам другие треники, и Шастун чувствует себя в своей тарелке. Привычная, ношеная-переношенная одежда, которая такая же серая, как и это утро; часы всё-таки показывали пять, или это Антон в душе час пробыл — всё может быть, но, когда он выходит из ванной, за окном на кухне небо чуть светлее, и темнота не настолько непроглядная. Серое небо не слишком делает мир светлее; оно медленно светлеет само, но сильно ситуацию это не меняет. Антон свет не включает. Возится в полутьме, стараясь как можно тише ставить на стол чайник и чашку. Если тишину можно сохранить — надо сохранять, потому что шум можно встретить везде, а абсолютное затишье — обычно только такими утрами. Он смахивает пыль со стола, роется в холодильнике и не обнаруживает там ничего съестного — не жевать же варенье, зато в шкафчике с чаем лежат старые засохшие пряники с чем-то вроде джема внутри, и сегодня он даже не отказывается, уверенный почему-то в том, что желудок не станет ерепениться. Иллюзия простого буднего утра строится хорошо — достаточно, чтобы не чувствовать внутри разъедающей обиды или злости. Антон жуёт сухие пряники с усердием и смотрит на то, как потихоньку рассветает — речь не идёт о солнце, для Питера серость — его второе имя, но Шасту нравится, потому что пыльность их квартиры, пятна на одежде, крошки на столе есть часть чего-то нормального, часть уюта — когда говорить не хочется совсем, но внутри удивительно всё складно. Он смотрит в стенку, подолгу просто держа чашку за ручку, но не отхлёбывая стремительно остывающий чай — думает, удивительно трезво рассуждает о том, что было в последние полгода, потому что в пустой кухне больше делать нечего — мобильник остался лежать на комоде в коридоре, и он никому не нужен сейчас, на самом деле, чтобы ни единой живой души или уведомления не нарушили покой, чтобы в устоявшемся, стабильном до безупречности пространстве не произошло никаких изменений — он даже двигается непривычно плавно, чтобы не повредить то, что и так едва ли держится, чтобы не доломать себя окончательно, в первую очередь, потому что спокойствие — необычайно хлипкая субстанция. Оно есть совокупность внешнего и внутреннего, и при потере хоть одной из деталей восстановить его уже не получится. Затишье по праву может считаться лучшим состоянием, когда знаешь, что не будет бурь; все бури уже прошли, и то, что осталось уже не может быть хуже, и тогда становится всё равно; и в этом безразличии есть то, чего за всеми этими штормами ты так долго ждал. Ты не стараешься урвать себе время; спешить больше некуда. Антон сидит и в тишине кухни чувствует себя на своём месте ровно до тех пор, пока пряники не заканчиваются, шума не становится больше, и тишина не рассеивается постепенно, превращая спокойствие в обычное неравномерное течение жизни; но это снаружи, а на пустой кухне для полного покоя не хватает только вакуума, в котором не может быть звука. Но это есть что-то из разряда недостижимых вещей, поэтому Антон старается сохранить спокойствие и стабильность хотя бы внутри себя, хотя потихоньку и оно начинает сдавать: возвращается дёрганность и поджатые губы, и звуков сразу поэтому становится больше. Он поднимается, порываясь покурить, но сигареты тоже в коридоре, и вместо этого вытирает стол — неэквивалентная замена. Потом возвращается на то место, на котором он сидел минутами ранее. Кружка оказывается забытой на столе, и он пьёт дальше холодный чай, разглядывает рвано-клубистые тучи и начинает вспоминать, что это не обычный его день. Это его последний день. Когда загадываешь желание на падающую звезду — это не имеет значения, потому что звезды никогда не падают — они угасают, и о том, что их нет, мир может никогда не узнать, потому что тот свет, который они излучали, слишком долго идёт до Земли. Согласно астрономии, нет понятия «падающая звезда», а то, что люди привыкли видеть на небе, есть всего лишь метеоры, осколки комет и астероидов, разбившихся в пространстве; те нагреваются слишком сильно, чтобы пролететь мимо Земли незаметными. Какие-то сгорают дотла, какие-то поворачивают, а некоторые падают, но суть одна и та же — это всего лишь осколки, которые ошибочно принимаются за что-то чудотворное, или людям просто хочется, чтобы они такими были. Жизнь и без них, и без звёзд угасших пойдёт дальше, не произойдёт решительно ничего, да и Антон не хочет, чтобы происходило, ведь всё это чепуха, в самом деле. Всего лишь осколки космических тел. Как и он сам.

***

Арсений переворачивается на спину и неохотно продирает глаза; по черепной коробке изнутри будто стучит кувалда — милая такая кувалдочка, и он слабо стонет, прикрывая глаза снова. Лежит ещё какое-то время так, прислушиваясь к бесяще-капающему опять крану, протягивает руку, ожидая почувствовать тепло Антона, который — он помнит точно — засыпал рядом ночью, но вторая половина кровати оказывается пустой. Он распахивает глаза и садится резко, игнорируя и ударившую по голове боль, и головокружение, и подкатившую к горлу тошноту, озирается по сторонам испуганно, судорожно ищет взглядом и руками зачем-то шарит по одеялу; боится, что упустил, проворонил, всё проебал буквально, пока был в хмельном отрубе. Паника скребёт по горлу когтистыми лапами, заставляет выкрикнуть пару раз родное имя, на которое нет отклика; обещает себе больше не пить до его смерти — никогда, и старательно пытается попробовать унять страх, который крупной дрожью по рукам отдаёт и заставляет едва ли не волосы на себе рвать. Арсений находит телефон на тумбочке, едва не сбивая стакан с водой, неизвестно откуда взявшийся, не может на иконку контакта попасть с первого раза, потому что страшно, потому что боится не голос Антона после гудков услышать, а сообщение оператора, механическим приторно-заедающим в ушах голосом вещающее о том, что абонент недоступен, что номер занят или что номера такого не существовало никогда. Поэтому когда гудки прерываются и на том конце провода тишина замирает, у Арсения сердце падает к ногам. Тишина не сжирает его так, как любые другие слова бы отрывали от него куски, тишина просто напоминает, что сказать собеседнику нечего, но он слушает. На том конце провода кто-то есть, готовый принять мольбу о спасении, но, хоть Арсений и не может её озвучить, читается между строк, когда он выдыхает: — Шаст, — слово шипит на языке и надламывает связки. — Шаст, боже… — ещё тише говорит. Кажется, будто от облегчения заплачет сейчас, но он только выдыхает шумно, ладонью свободной трёт лицо да зарывает пальцы в пряди, натягивает в пятерне волосы, себя в чувства приводя, и вместо бесконечного потока слов, криков и полного безумия, он задаёт простой, но очень волнующий вопрос: — Как ты? Тошнота подкатывает к горлу повторно и заставляет Арсения поморщиться, голова начинает потихоньку болеть, и теперь он это чувствует всё, пока ждёт ответа; организм не обманешь страхом, он своё всё равно скажет, даст ощутить всю палитру — «пизда печени», говорил Матвиенко, когда Арсений блейзером перед водкой разгонялся, и Арсений без понятия, как там его печень, но желудок точно не в порядке, выжигает внутри всё. Арсения едва ли не выворачивает наизнанку — кислота жжёт глотку, а больше там и нечему; еда не лезет совсем со вчерашнего утра. Он чувствует нарастающую тревогу с каждым днём, которые отмечает у себя в голове, как в календарике, и вчера как-то стало особенно отвратительно. Он слышит хрустящую в динамике усмешку, но не усмехается в ответ, потому что не может просто — нечему. — Прикинь, скамейку здесь и правда поставили, — говорит Антон пустяково. — Получилось послание к жилкому, всё-таки. Арсений нахмуривается, массируя виски, в которых неустанно клокочет боль, и сначала не может понять, о чём Шастун вообще, ведь вопрос был о другом — но будто Арсений думал, что тот ответит. А потом потихоньку понимание приходит, что за скамейки и жилком — вспоминается что-то будто из прошлой жизни, хотя было месяца три назад — но жизнь и правда будто прошлая. Тогда кроме замкнутого пространства дворика и ощущения холодных рук, передающих холодную бутылку, на своих не было, а теперь целый спектр мерзких эмоций: «Собери их все!», — как гласят рекламы. У Арсения к боли эфемерной прибавляется в полной мере боль физическая, вполне ощутимая такая боль — мерзко расходящееся по гортани чувство тошноты, и пульсация в голове, только сильнее бьющая из-за духоты — ему нечем дышать буквально, но и он особенно не пытается, потому что кажется, будто он воздухом сейчас отравится и кислоту всё-таки вырвет. Он очень хочет, но не ложится назад, потому что находит положение, в котором он почти не чувствует свой желудок; горбит затёкшую спину и дышит тихо в трубку. — Я тебе там таблетки ос… — Не делай так больше никогда, — обрывает Антона Арс, сминая в пальцах край одеяла и с особым вниманием вглядываясь в рыбок на пододеяльнике. У него отчаяния в голосе больше, чем хотелось бы дать услышать, страха, безумия какого-то немого, потому что с ним нельзя так поступать, хотя бы из милосердия; нельзя вот так уходить, не оставив даже строчки на бумажке, даже сообщения или заметки на мобильнике, хотя бы из простой человеческой жалости, а может даже и благодарности за то, что он их горе напополам делил — или всё же преумножал — но оставался рядом всё это время. Всё своё простое человеческое он уже выполнил давным-давно: не прогнал и дал крышу над головой, и теперь он не просит многого — просто поступите с ним так же. Арсений старается сглотнуть ком в горле и облизывает пересохшие губы, не зная, что ещё сказать. Руки вцепляются в одеяло, и он дрожит всем телом — его накрывает постепенно истерикой, когда адреналин в кровь бить перестаёт. Едва ли что слёзы тёмными пятнами не въедаются в ткань — он сжимается на кровати, прижимая телефон к уху так, что даже больно, и ему так хочется накричать сейчас на Шастуна, и он бы накричал, если бы хоть слово мог сказать, не боясь себе хребет сломать им; глотку ломит сгустком боли, которая остаётся не произнесённой. Арсений вдыхает пыльный воздух комнаты дозами, чтобы не всё сразу, чтобы лёгкие выдержали — когда долго не ешь, желудок много сразу переварить не сможет по аналогии. Арсений пытается уберечь себя от сломанных костей, которые давлением, как ему кажется, обязательно выломает. Тишина на том конце провода всё ещё слушает и виновато молчит — что ещё она может? — чутко ждёт, пока Арсений справится. Он вздыхает глубоко, зажмурившись в тревожном ожидании, что ему разметет внутренности как космическую сингулярность Большим взрывом, потому что места в груди нет уже, всё заняло сердце воспалённое, которое бьётся до сих пор исправно, на удивление. Но ничего, конечно, не происходит, потому что всё это он сам себе выдумал, и всё намного проще на деле, чем ощущается. Поджав губы, Арсений прикидывает, что бы сказать такого, чтобы уместно было, а таких слов нет — и это дерьмово, в самом деле, потому что сказать что-то всё-таки нужно — таймер мотает уже пять минут разговора. — Приезжай, — рушит молчание Антон в ту же секунду, потому что пять минут слишком много для него самого. — Выпей таблетки и приезжай. — Ладно, — отвечает Арсений, не задумываясь ни на секунду. Кричать на него, конечно, хочется, но быть рядом в последние дни — ещё больше, поэтому он просто соглашается и давит свою обиду, которой не может быть места — Антон никогда ничего не делает просто так. А особенно сейчас. Арсений просто надеется услышать хотя бы причину. — И Арс, — спохватывается вдруг Шастун, и Попов улавливает в его тоне хмельные нотки. — Сегодня всё. Купи пива. Сегодня всё. Арсений застывает с прижатой к уху трубкой и слушает гудки долго, как рыбка рот открыв, и не может понять, почему сегодня — всё. Почему не через четыре дня и не через три, и вообще, к чему Антон это сказал? У него лицо такое по-детски удивлённое, с немым вопросом на губах оставшимся: «Как так?». Ему бы объяснить, как ребёнку, действительно, как в этом мире что работает, но некому, потому что мама сейчас из ниоткуда не появится, чтобы ему всё по полочкам разложить, что вот — люди уходят, что вот — они всегда с нами, что вот — ты не сможешь с ними поговорить, но они смотрят, оберегают. Арсению не объясняют, он понимает сам — и это больнее, чем если бы вкрадчивым, мягким голосом рассказали. Понимает, сегодня — всё. Времени у них больше нет.

***

Арсений задыхается буквально, когда из душного метро вылетает на «Чернышевской». В Петербурге вверх по эскалаторам не бегут, а Попов — вполне, спотыкается, распихивает всех, извиняется сбивчиво, бежит ступенька за ступенькой, чувствует, как от лёгких не остаётся ничего. В горле бьётся сердце, пытающееся унять свой ритм, но Арсений даже не пытается внять его просьбам остановиться и перевести дух — но слушает только его. Людей вокруг — немерено, в ушах гудит от шума — от рекламы цветочного, от нетерпеливых гудков водителей, от бесконечного потока звуков и голосов. Арсений надеется, что помнит дорогу правильно, что сможет найти её верно, потому что в прошлый раз они шли с другой станции метро. Светофоры отсчитывают секунды до зелёного невероятно медленно, и Арсений не может стоять на месте, кутается в куртку, потому что на проспекте сквозит, заламывает руки, и просто бегом пускается, когда наконец загорается нужный свет — попасть под машину всё-таки не то, чего бы он сегодня хотел. Все здания здесь похожи, и он один поворот от другого отличить не может — петляет по переулкам, теряется, пытается вспомнить, куда идти. Боится не успеть, опоздать и не застать даже его смерти — последних секунд жизни любимого человека, который стал кем-то, кто занял всё пространство в мире Арсения в один миг; и Попов не знает, как выдержать — хотя бы первое время — обилие этого самого пространства. Навряд ли у галактик хоть когда-то возникал такой вопрос — что делать с местом? Чудом — находит нужный переулок. Вспоминает белые стены детсада рядом, и видит их неподалёку — снова переходит на бег. Калитка в двор колодец открыта, и Арсений чуть не спотыкается о неё, ударяется — больно. Он влетает во двор, оглядываясь безумно и испуганно вокруг себя, и видит в углу двора скамейку, где Антон сидит — не на сидении мокром, а на спинке — держит в руках бутылку пива, отсутствующим взглядом сверля мокрый после недавнего дождя асфальт. Или нынешнего дождя — Арсений, остановившись, чувствует, как мелкие капли мороси секут по щекам и остаются почти незаметными точками на варёной джинсовке. Чувствует он теперь и сжимающиеся в комок лёгкие, и бьющееся сердце, молящее, чтобы Попов, наконец, перестал бежать, и дрожащие колени, которые готовы подогнуться в любую секунду. Выдыхает загнанно, и Антон поднимает глаза на него, улыбается чуть пьяно, беззаботно так, что у Арсения в горле предательский ком собирается, от которого болит горло и сводит язык — ни слова не сказать. Поблёкшее солнце, человек, от которого почти ничего не осталось, может улыбаться так ярко и по-доброму, будто у него сегодня — лучший день, а Арсений — целый и невредимый — нет. У него вдруг ломается с оглушающим треском что-то внутри, и он понимает — нашёл. Он его среди этих одинаковых дворов и путаных переулков отыскал — живого. Арс подрывается с места и оказывается в одну секунду рядом, руками скользит ему на плечи, прижимает к себе так, что Антон чуть не сваливается на него и хватается за Арсения, согнувшись пополам и обнимая его за талию; скребёт пальцами по задравшейся кофте, перехватывает поудобнее и чувствует заледеневшими руками тёплую кожу. По-другому Арсений никаких своих эмоций и чувств выразить не может сейчас, но ему и не нужно — Антон и без того знает обо всех. Антон, конечно, всё знает. Арсений прикрывает веки и прячет нос в воротнике его свитера. Тёплое дыхание на щеке и осязаемость чужих плеч, а ещё замёрзших рук на талии — самое лучшее, что он сейчас может ощутить. Живой. Пока ещё живой. Арсений отпускает его вскоре и залезает следом за Антоном на новую, гладкокрашенную скамейку, садится на спинку, пачкая мокрыми подошвами сиденье. Плохо, Арсений, так делать — но ему, в целом, плевать. Он опирается локтями на разведённые ноги как быдлота последняя, протягивает руку и из тонких, ужасающе фигурных пальцев забирает бутылку с пивом, в которой почти ничего нет, а купить он забыл — не до этого было как-то. Касается холодных рук и забирает ледяную стекляшку с содранной этикеткой, глотает выдохшееся пиво — мерзость. Отдающая гранатом сладкая мерзость. Антон на него смотрит в упор — Арс чувствует этот взгляд кожей — переживающе так, а Арсений едва находит в себе силы повернуть голову и взглянуть в ответ в серые, впалые глаза с чернющими синяками; смотрит на пересохшие, обкусанные до крови губы, на синюшные от слабого кровотока руки — терзает себя. Просит чего-то безмолвно, и сам не знает, чего. Теперь — не знает. Он поджимает губы, но взгляда не сводит с глаз, смотрит исподлобья внимательно, виновато, ранено — пытается насмотреться на него, остановить течение времени, чтобы Антон остался, чтобы ничего не шло дальше — как и миллиард раз до, думает, что неплохо было бы остаться в этом, хотя бы в этом моменте, и больше никогда его не покидать. Облизывает губы и судорожно выдыхает застоявшийся в лёгких воздух. Арсения разрывает внутри чем-то отдалённо напоминающем истерику — как будто ввели вакцину, после которой заболевание всё равно протекает, но в слабой форме, и даёт организму жить; просто скатывает комок в горле и щемит рёбра так, чтобы тяжело дышалось, а в принципе — перетерпеть можно. Антон отводит взгляд, и Арсений тоже, сидят, рассматривают задумчиво ржавые решётки окон первых этажей, Попов стучит в напряжении ногтями по тёмному стеклу и задирает голову; серое небо слишком светлое, режет глаза своей сияющей бледностью, и он щурится, но смотрит — очерчивает границы их нынешнего пространства. Этот дворик есть олицетворение постоянства, чего-то настолько несменяемого, что в иное перестаёт вериться; за пределами ничего нет и не было, до сюда не долетает шум моторов автомобилей — скорее тихий хруст колёс, который может быть чем угодно ещё, например, звуками из окон жильцов. Здесь пахнет сыростью и стариной; здесь и правда, кажется, веками ничего не менялось, а теперь они сидят на этом месте в надежде, что в этой стабильности удастся замереть. Конечно, не удастся; оба знают. Больше нет звёзд, и свет теперь кажется здесь неуместным, будто мешает полностью забыться крохотному дворику и опять жить отдельным тихим миром — нужно быть частью другого. И это, возможно, не только о колодце. Арсению на нос падает капля, которая сбивает его с толку, и он дёргается; Антон не может сдержать смешка. Арсений потирает нос и оглядывается на него, ухмыляясь едва ли весело, но потом начинает смеяться тихо, и Шастун с ним тоже. Их вздохи и хрип разрывают пространство своим звучанием, гулким эхом отдают меж стен, и удивительно, что её никто не выглянул посмотреть, кто тревожит покой замершего мира. Это уже то ли нервы сдают, то ли усталость, просто скопившаяся за всё это время, даёт о себе знать, Арсений не разбирается, смеётся, пока лёгкие саднить не начинают, и затихает потом; во дворе-колодце снова воцаряется вопиющая тишина. Он бросает пустую бутылку в мусорку в паре метров от него и попадает, вызывает грохот, запрещает тишине на них давить, потому что с него — честно — уже хватит угнетённости. Арсений устал, правда устал, потому что это были долгие полгода, долгий месяц, неделя долгая, день — хотя, тот как раз-таки и не очень. И жизнь долгая была — и у него, и у Антона, как ни крути, а их совместная ещё дольше — пускай и не календарно. Арсений будет скучать, конечно, он будет скучать. — Попытка отпустить тебя благополучно просрана, — роняет вдруг Антон, туманно глядя на асфальт. — Или поздно, или я слабак просто. — Не-ет, — тянет Арсений беспечно в ответ, — мы оба. Но теперь уже, по факту, всё равно. — По факту. Вот ему и причина. Арсений обводит взглядом жёлтые, покрытые редкими пятнами разной краски, как заплатками, стены, заглядывает в тёмные окна, надеясь там хоть что-нибудь увидеть — взглянуть на чужую жизнь; загорается вдруг неуёмным желанием посмотреть, как кто-то шатается по крохотной кухне, как кот бродит по подоконнику — на что-то настолько простое посмотреть, чтобы решить, что его жизнь такая же, что у него просто есть парень, сонные утра на кухне под одинокие хрипы радио или негромкий шум воды в ванной, а ещё они скоро тоже заведут кота, потому что их отношения готовы к этому — хотя всё это вряд ли возможно. Зато у них другого много всего — простого или сложного — совместный душ, чтение Бродского вслух, сонные утра и бессонные ночи, работа, работа, сигареты по щелчку неважно чего и уже почти не горелые блинчики — достаточно, чтобы любить их жизнь. Арс переводит взгляд на Шаста, улыбается одним уголком губ, а потом, зарыв руку в карман предварительно, протягивает ему лежащие на ладони зажигалку и сигарету, завалявшиеся в кармане с незапамятных времен, и сейчас это даже лучше, чем сто рублей в весенней куртке обнаружить. Антон усмехается и берёт вещицы в свою, а потом руку Арсения перехватывает покрепче. Соскакивает со скамейки и тянет его за собой. И почему-то обоим становится легче, стоит просидеть в пустом дворе в тишине с несколько десятков минут; у Антона хмельные нотки в глазах играют, а Арсений светлеет — совсем немного, но этого достаточно тоже, чтобы пережить этот день. Он спрыгивает со скамейки следом и оказывается в паре сантиметров от лица Шастуна. Чужое дыхание жжёт губы, и глаза восторженно оглядывают его родинки и смотрят внимательно из-под ресниц, и Арс решает не нарушать традиций; тихо-тихо шепчет в самые губы: «Я люблю тебя», — а потом целует осторожно. Руки обвивают его талию, прижимают ближе к мокрой куртке, вынуждая углубить поцелуй, и Арсений скользит ладонями Шасту на шею, царапает загривок едва ощутимо и цепляет пряди. На небе не расходятся тучи и не расцветает солнце, потому что погода не есть показатель чужих жизней — у кого-то сегодня горе, у кого-то — счастье, а у Арсения — всё вместе. Погода не есть отражение чужих жизней, а вот окна — вполне. Дождь начинает сыпать настырнее на их головы и с треском разбиваться о кожанку Шастуна, который не обращает внимания на капли в волосах, на лице, когда от Арсения отстраняется — они не собираются клишированно целоваться под дождём — он путает его пальцы в своих и тянет к выходу из двора, но Арсений тормозит парня резко, оглядывая хаотично весь дворик. Находит вскоре надпись, которая впиталась в стены и осталась там в ожидании, пока скамейку поменяют — ведь жизнь пойдёт своим чередом и от этой лавочки ничего вскоре и не останется — в первую очередь цвета. Арсений смотрит и усмехается чему-то своему, чувствует руку на своём плече и оглядывается — его нетерпеливо — одним взглядом — просят перестать залипать на каждый угол, даже если этот угол есть пародия на символизм и метафору. У Арсения в голове бал Сатаны, кажется, каждый день, иначе как ещё эту чушь объяснить? Но Антон понимает — разбирает по словам, вчитывается, задумчиво молчит буквально секунду, но всё же утаскивает его в тёмный проезд, хватая за руку. Одно ясно — надпись всё ещё жива и имеет смысл; они тоже — живы и имеют смысл — всё на своих местах. Сигарета дымится и тлеет медленно крошечным рыженьким огоньком, когда Антон втягивает щёки и вдыхает горький дым, который выпускает сизым облаком, и передаёт сигарету Арсению; тот её берёт аристократически красиво в пальцы, как надо, зажимает между средним и указательным; Шаст же беспонтово вертит палочку указательным и большим. Они скуривают её быстро, почти мгновенно, не дав шанса дождю её нечаянно потушить. Тот всё усиливается, становясь непроглядным ливнем, который в разломинах асфальта оставляет свои следы, и в них Антон мочит кроссовки, и Арсений тоже, но Антон — с детской непосредственностью, потому что ему уже нечего терять, а Арсений — с громкими возмущениями и потоком нецензурной лексики, потому что ему ещё на работу завтра ночью, и если он подхватит что-нибудь, то лечить его будет уже некому — и он говорит об этом так, словно смерть Шаста ничего не значит. На самом деле — и Антон знает — значит так много, что просто нет сил уже придавать ей излишнего пафоса, и проще превратить в сухой факт — Арс настрадаться успеет ещё, и Шаст прощает ему, потому что знает так же и то, что Арсений не будет в порядке, какое-то время. Не будет в порядке какое-то время. Антон его заталкивает в суматошное метро под его деланное недовольство и угрюмость, в коей он узнаёт что-то от прошлого Арсения, который сейчас остался лишь по старой памяти в голове — на него смотрит с обожанием совершенно другой человек, который зачем-то надел странную шапку, похожую на презик — и Антон не преминул сказать об этом — голубую — и пошутить про ориентацию Антон тоже не преминул; и очки носит, почти не снимая, потому что линзы ему не нравятся, но слепым кротом быть — тоже не очень, говорит всякую чушь, пишет всякую чушь и пить не умеет так, чтобы без последствий. Шаст наглядеться на него не может, стоит, чуть голову задрав, чтобы видеть стоящего на ступеньке выше Арса — близко-близко, забивая на окружающих совершенно, потому что у них осталось так мало времени вместе, чтобы думать о мелочах. Смотрит, как тот говорит о чём-то, тоже, скорее всего, не несущем особой смысловой нагрузки, комкает Антоновский свитер в пальцах неосознанно, и улыбается, когда понимает, что Шастун не слушает его совсем; бровки делает домиком, жалостливо так, что Антон смеется, а потом чуть не спотыкается на сходе с эскалатора и слышит сзади злорадный гогот. Затихает Арс только стоя на перроне в ожидании затерявшегося в пути вагона; смотрит отрешённо куда-то в темноту туннеля, прислонившись к боку Шаста, и молчит; перегорел. Не может светить дольше часа, Антон знает и не ждёт. То, что он хотел, он уже получил. Он успел ещё раз увидеть его улыбку.

***

Ночь выдаётся тихая, гудящая, какая-то сырая — фонари кажутся светляками, крошечными кусочками освещают промокший асфальт. Небо буквально чёрное — ни одной тучи на нём, и Арсений уверен, что ему в лицо завтра будет издевательски светить солнце. Темень стелется на домишки гладью и скрывает собой большинство деталей, делает мир крохотным пленником стеклянного шара или проектора звёздного неба — пускай видно всего парочку звёзд — привычную уже полярную, и несколько мелких, всякие там альфы, беты, а может, просто безымянники из других мест. Арсений выдыхает прогорклый дым, позволяя ему раствориться в промозглом воздухе; разглядывает тёмные окна, где не течёт чужая жизнь, всматривается в мрачные дворы, которые прячутся в извилинах зданий, стряхивает пепел с сигареты парой движений и затягивается снова; зажимает палочку двумя пальцами, втягивает дым по самые легкие и выпускает только через пару секунд. Внутри всё горчит, а окурок тушится о железные перила и летит в банку из-под кофе, где ещё с десяток таких же — Минздрав предупреждает, а он не слушает. К чёрту всё. Он кидает взгляд через плечо и в темноте незашторенной комнаты скользит им по мягким, нечётким чертам любимого человека; Антон выглядит совсем хрупким. Да и не только выглядит, в самом деле, он и есть хрупкий, потому что кости совсем истончились, органы сдают позиции, и это — нормально. Это как будто болезнь, и организм не справляется с вирусом, и это — нормально. Он себе диктует, как непреложную истину — это нормально. Арсений поджимает губы, но взгляда не отводит, продолжает оглядывать тонкие руки, причудливые тени на лице, потому что всё это кажется картиной Пикассо, где цвета ложатся неописуемо-странно. Антон спит крепко, по-детски незащищённо сжимая в пальцах подушку. Ложится сразу же, как только они приходят, потому что сил после бессонной ночи ни на что нет, и просит Арсения полежать с ним. И тот лежит, пока не затекает спина и желание курить не начинает сосать под ложечкой. И вот он курит. Возвращаться в комнату почему-то боязно, будто там всё необратимо изменится. Пока не меняется, можно побыть и здесь. Арсений переводит взгляд на дома опять, разглядывает проспект, чуть перегнувшись через перила; сетка фонарей жёлтым рисует путь куда-то, а у Арсения путь в темень — в затихшую, пыльную спальню, где Антон, свернувшись калачиком на кровати, смотрит сны — или уже даже их не видит, чёрт его знает, но Попов обязательно спросит. Ему мысли в голову всякие лезут, соблазняемые ночной беззащитностью и в тишине заполняющие пространство, про них с Антоном, про Антона просто, про космос. Думает, сколько они вместе прошли в самом деле за такой короткий кусочек жизни, думает, что, значит, не должно было быть иначе, не должно было быть дольше, раз так, но это не помогает всему внутри не болеть. Хочется — по крайней мере сейчас — очень хочется, чтобы Антон остался на подольше, задержался на чай или долго прощался, со всеми этими «ладно» и «ну давай», а потом что-то забывал и говорил ещё пять минут, чтобы решил продолжить вечер и превратить его в совместное утро — хочется, и Арс знает, что тому тоже хочется, но кто им разрешит? Он достаёт ещё одну сигарету и ловит себя на мысли, что, будь они вместе полгода или тридцать, ему всегда будет мало, или как там во всех этих фильмах любят говорить. И то, насколько бессмысленным будет мир без них. И то, что он выбрал того, кто причинит ему боль, и он доволен этим выбором. И то, что лучше поговорить о физике, чтобы не начать ронять слёзы на железные перила. По законам ядерной физики в ядре атома нет никаких кулоновских сил — тех, которые рулят притяжением и отталкиванием частиц — или они слабее всевозможных других — Арсений вам не Кулон, в самом деле, чтобы знать это; и протонам — тем самым положительным частицам, которые наполняют ядро этого атома, приходится преодолевать некий потенциальный барьер, что — кто бы мог подумать? — зовётся кулоновским. Он не даёт им сойтись, отталкивает протоны друг от друга, потому что нельзя, чтобы плюс сошёлся с плюсом, но те всё равно сцепляются и держатся друг друга под действием ядерных сил. Арсений не имеет ни малейшего понятия под действием каких сил они с Антоном сцепились так крепко, что, кажется, их вообще не разделить никак, да и о физике не знает почти ничего — только что-то далёкое, оставшееся из школы про элементарные частицы и инерцию, но зато знает, что Вселенная найдёт способ заставить исчезнуть любую связь, какой бы крепкой она не была; ведь она все эти связи и выдумала. Он представляет уже в который раз, истязая себя этими красочными картинками, что похожи на рисунки в детской книжке про звёзды, как всё изменится — он бережёт себя от ядовитых слов — как случится то, после чего время невозможно будет повернуть назад, как пела Примадонна. Загадка, ворох разных вариаций того, как исчезнет свет — солнце будет продолжать светить над Петербургом семьдесят пять дней в году, а свет исчезнет всякий, Арсений уверен. Они будут здесь. Они точно будут здесь, потому что за пределами этого места мир слишком шумный, а им бы уединённости, интимности мгновения того, как гаснет солнце — его маленький экземпляр. Арсению бы пустоты и тишины, которая не судит слёзы — если он ещё способен на них вообще; всем бы чего-нибудь. Он представляет в красках, как глаза Антона вспыхнут в последний раз, зальют всё ярким белым светом, всей силой оставшихся крох огня в крови будут гореть светляками. Напряжение будет нарастать, тикать тревожными секундами, а потом случится взрыв — конечно, просто выброс ослепительного света, который крылся под рёбрами у паренька; и после него останется вакуум, в котором нет ни света, ни звука. Пространство превратится в вакуум, и Арсений в нём не услышит даже собственного голоса и уж тем более — чужого. Потому что кроме него больше некому будет говорить. А потом всё станет, как и прежде, вернётся на круги своя, будто ничего из этого не было, как круги на воде разглаживаются после волнений. Потому что всё живёт по своим законам, и ничто не может сбить слаженное функционирование системы Вселенной — даже те, кто являются её частью. Быть может, останется где-нибудь лишь маленький след того, что когда-то было, вроде царапины на стекле или мелкой забытой Вселенной вещицы, которую Арсений спрячет, как хитрая шельма, и будет в тайне от всех любоваться ей, а та будет непременно причинять ему боль и напоминать о том, что когда-то это было. Арсений представляет всё это, мелкую дрожь пропуская по затёкшим мышцам, но его мысли обрывают на полпути. Балконная дверь скрипит неизменно — они решили когда-то оставить всё, как есть, чтобы слышать пришедших — на балкон заходит Антон; окидывает сонным взглядом Арсения, дома, пустующую улицу; разминает руки невзначай, делает пару шагов к перилам и опирается на них устало, ладонями трёт лицо — Арсений наблюдает за ним внимательно, ждёт чего-то, и сам не знает чего, на самом деле. Наступает тишина полная — нет шаркающих шагов и тяжелых вздохов; Антон поворачивает голову и сталкивается с чуть сияющим, мягким взглядом голубых глаз, который следит за ним из-под веера ресниц. Арсений улыбается едва-едва, уголки губ тянет в стороны, нежно, ласково так, будто ему всё ещё не страшно; будто всё это — просто очередной их день. Хотя, по сути, так оно и есть. Времени нет, и Арсений знает это. У них счёт на часы или минуты, и Арсений знает это. Будет больно — всем, и Арсений знает это. Знает и улыбается, разрешает взвалить всю боль на себя, потому что пора, чтобы рано или поздно с ней обвыкнуться. Антон ухмыляется горько и отводит взгляд; роется в растянутых карманах треников. Пачка сигарет сверкает золотистыми буквами под лунным странно-жёлтым светом; такую в народе зовут ведьминой — будто проклятой, и это кажется болезненной иронией. Пачка обещает им рак — он берёт сигарету в пальцы и прикусывает её зубами, а потом коробочку, почти пустую, Арсению протягивает. Там в углу зажата последняя, немного растрёпанная — Арсений не берёт. — Последнюю не забирают, — тихо говорит и понимает, как глупо это звучит. Антон, видимо, тоже думает, что глупо, и криво усмехается. Арсений берёт эту несчастную последнюю штуку и колёсико зажигалки крутит тут же — изо рта рвутся клубы серого дыма, и ему уже плевать на то, что у него не лёгкие, а сплошная сажа. Антон же делает всё медленно, размеренно, смакует каждое действие дрожащих пальцев и опирается потом на перила снова; глядит куда-то на границы крыш и хитромудрые сплетения электропроводов, молчит и щурится, присматриваясь зачем-то к ним. Они с Арсом уже достаточно сказали, чтобы теперь молчать. И Арсений тоже стоит, но смотрит на его профиль, потому что на дома и небо он уже насмотрелся, пока Антон спал. Не задаёт вопроса о том, как он. Не задаёт вопроса о том, что ему дальше делать. Не задаёт — что с самим Антоном дальше будет. Ежу ясно — ничего не будет. Его в целом не будет, а там уж Космос разберётся сам. Арсений не лезет в дела Вселенские. Задаёт: — Сны видишь? Потому что интересно. И ответ ему: — Нет. Видимо, мозг вырубается совсем. — Понятно. Арсений кивает ещё для проформы, ну так, просто. Не видит. Впрочем, он так и думал. Антон вдруг улыбается уголками губ чему-то своему, а потом чуть лукаво глядит на Арса, затягивается по самые лёгкие, прокуривая их до последнего сосуда и, сделав к Арсению шаг, кончиками пальцев заставляет голову поднять; выдыхает в самые губы горький сигаретный дым, пошло губы блестящие приоткрыв и глядя потухшими глазами ему в глаза, и Арс закашливается, но голову поднимает снова. Смотрит, не может наглядеться всё никак на Антона вообще — без деталей. Тот проводит большим пальцем по его виску и уходит за ухо, ладони устроив на его щеках, и больше не даёт смотреть — целует жадно, почти без нежности, потому что нету на неё времени тоже, как и на всё другое, а степень своей любви очень сильно хочется показать. Арсений хочет попросить, как в той песне было: «выздоравливай скорей, гори опять». Не просит. Антон отрывается минутой спустя и возвращается на то же место. Бурит взглядом далёкие многоэтажки, докуривает изрядно потлевшую сигарету, на Арсения больше не смотрит, и тот на него теперь тоже. Попов чувствует прохладу на губах и нехватку резкую чужих на них, касается пальцами, но больше ничего. Морозит руки на перилах, свою сигарету недокуренной скидывает вниз, потому что от табачного дыма тошнит теперь — он, кажется, только что бросил. — Арс, — начинает Антон сипло, — спасибо тебе, — выдыхает, и Арсений поворачивает к нему голову и улыбается по-приятельски, мол, да не за что. — Спасибо, правда, мне хорошо было с тобой. Арсений кивает и возвращает внимание к домам. В грудной клетке сердце бьётся заполошно, и Арс губы поджимает, потому что это невозможно терпеть; ком в горле сводит челюсть и заставляет глаза блестеть — Арсений терпит. Антон скоро умрёт, вот буквально скоро, и они так долго к этому шли, но теперь его смерть кажется откровением — осознание приходит потихоньку, крадучись пробирается в голову и оседает там, ждёт реакции нервной системы. У него умирает любовь, и это больно. Он же не привык быть один. Арсений по-взрослому терпит, хотя блеск у век выдаёт его вместе с поджатыми губами. Антон изредка оглядывается на него, но не порывается утешать, потому что это не имеет смысла. Глупо было бы. Тушит свою последнюю сигарету и отправляет её в полёт; пальцы заламывает, голову вскидывает, будто его тревожит чего. — Ты охуенный, Арс, — ёмко говорит он с усмешкой. Тот оборачивается и смотрит на его беглый взгляд, который немного безумно мечется и не может становиться хоть на чём-нибудь. — Тебя всё ещё ждёт, — добавляет пророчески и отталкивается от перил, о чём жалеет, кажется, в ту же секунду. — Я… — успевает только обронить и морщится, надавливая пальцами на виски. Арсений и сам распрямляется, наблюдая с тревогой за Шастом, которого ноги подводят; зрачки уходят под веки, и он теряет сознание, но Арс, он всегда рядом, чтобы подхватить. Он подрывается с места, ловит его под грудь с обрывистым «тих, тих, тих, тих». Антон очень лёгкий, его на руки взять труда не нужно лишнего; Арс его мягко, трепетно поднимает, нашёптывая заговором: — Я знаю, что любишь, конечно, знаю. Арсений знает. Комната ощущается чуть прохладнее. Арсений закрывает балконную дверь, когда Шаста укладывает на разворошённую кровать, и сам к нему ложится, его голову устроив у себя на груди; начинает прядки волос перебирать, между пальцами пропускать ласково, игнорируя всякую жгущую боль внутри. Концентрируется на другом: представляет, что они просто лежат в одну из редких совместных ночей, и Антон от усталости отрубается быстрее, чем хотелось бы. Арсений думает о космосе, вспоминает школьный курс астрономии, жалеет, что не делал ничего там, и на большинство уроков просто не приходил, потому что её первым во вторник поставили. У него в голове мысли путаются от усталости — на часах время за три перевалило давно, но он не уснёт сегодня, и остаётся только за ними бродить с одной на другую — блинчики, пары, кофе. Как же ему хочется кофе. Он думает, что ничего во Вселенной не бывает просто так; что ни одна звезда не сходится в созвездие без нужной на то причины, и кометы летят по определённым траекториям поначалу, и их потом просто сбивают с пути. Думает, что во Вселенной пустоты нет, и всё заполняется какой-то материей, о которой человечеству никогда не узнать, но он уверен, что будет одно исключение. Арсений знает, то есть, абсолютно точно знает, что их с Антоном встреча — не случайность, и, не будь проклятия, они бы не узнали друг друга, возможно, совсем, и он бы не чувствовал сейчас, как его просто перекручивает намертво. Но не то чтобы Арсений хотел бы хоть что-то менять, потому что, чего бы не происходило, любовь у них была всё-таки прекрасная. Он не может больше ощущать резь в уголках глаз; прикрывает веки и чувствует, как несколько слезинок по щекам всё-таки бегут. И нет никаких ни взрывов, ни вспышек, ни зеленого тумана, как в той дрянной книжке про комету. Арсений просто чувствует, как в один момент все его атомы внутри просто сжимаются в комок, насколько сильно всё внутри скручивает, что всего на одно мгновение в голове настаёт такая темнота, что даже пятна перед глазами не расцветают — вакуум, и в правду, на пару дрянных секунд. А потом отпускает. Потом всё уходит, и Арсений делает первый вдох. Пустота во Вселенной есть, и она так остро ощущается под пальцами, что выть охота. Он открывает глаза с опаской, надеясь, что ему только кажется, но перед собой не обнаруживает ничего. Арсений шарит в забытьи по простыни, оглядывается, сжимает пустоту в руках, но Антона нет. Его шаркающих шагов не слышно в стенах квартиры, не звенит посуда на кухне, нет его фигуры на балконе. Теперь ничего нет, и Арсений застывает в понимании этого факта. Будто, думает, ты не знал, что так будет? Будто, думает, ты не готовил себя к этому всё это время? Он роняет слёзы одну за одной, рыданиями просто давится и прячет лицо в ладонях. Оказывается, не знал. Отпустить.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.