XXXI-XL
6 января 2018 г., 21:40
Оказывается, Слепой знает, каким бывает зеленый. Он говорит, что понимает этот цвет.
У Кузнечика от восторга щекочет под ребрами, он почти задыхается, потому что так важно сказать, что кузнечики — это самые зеленые насекомые на свете, а у него, у него самого — самые зеленые во всем Доме глаза.
Слепой на это только головой кивает, но Кузнечика не обманешь равнодушием, он видит, как Слепой улыбается той улыбкой, которую прятать не умеет.
Все потому, что Слепой понимает — иначе и быть не могло.
Конечно, у его Кузнечика — обязательно зеленые глаза.
***
Кузнечик пропускает очередной киносеанс, как бы Волк не заманивал его захватывающими фильмами и красочными мультиками, и тем, что Череп иногда заходит туда (хотя еще ни разу не заходил и не зайдет никогда; они оба это понимают).
Кузнечик не ходит туда, потому что Слепой не видит, и они в такие вечера ходят куда угодно, но не в кинозал.
Волк думает, что Кузнечик очень хороший друг, а этот его просто не заслуживает.
***
Мальчишка в дурацкой зеленой курточке прихрамывает, мнет лямку рюкзака в белой ладошке.
Ральф украдкой наблюдает за тем, как Лось укладывает руку на острое плечо, а мальчишка ее тут же сбрасывает. Ральф смаргивает, когда края сознания касается странная мысль: их разве не двое таких приезжало?
Но откуда бы двое таких? Да, нормальных детей здесь раз, два и обчелся, но этот — клювастый, кадыкастый в свои совсем не подростковые годы, с огромными светлыми глазами, в которых такая тоска, что становится страшно смотреть, совсем…
На этом Ральф себя и ловит: он рассматривает мальчишку. Тот замечает, но даже вида не подает, а Лось… и куда он только?
Когда Ральф спрашивает — просто, в лоб — есть ли у него брат, мальчишка просто отвечает, что был. Когда-то.
И Ральф уходит, думая, что в такие моменты стоит благодарить судьбу за то, что он имеет дело с переломанными, но почти взрослыми. А не с раскрошенными детьми.
***
— Весе-е-елый мертвец, — затягивает красивый голос.
— Пастырь рыжей овцы, — менее мелодично вторит ему другой.
Длинные пальцы растягивают рот напротив в нелепой улыбке. На них тут же смыкаются зубы.
Рядом — полупустая бутылка, очки. Спустя секунду — чья-то футболка.
***
Дурацкая драка, в которой Логи нарочно отбивают кулаки о коляски, чтобы были брутальные ссадины и синяки. Самые усердные стараются сломать себе что-нибудь.
Ни один Лог не тронет Фазана по-настоящему, все это знают, но им, Фазанам, все равно бывает больно и неприятно каждый раз, когда эти Картонные Ангелы Ада совершают очередной набег.
Плакса все ревет и ревет, и к нему бочком, косясь на увлеченного щипками Лэри (Фазан в его руках пищит, вздрагивая), гарцует Конь. Конь считает себя добродушным, тайно хочет в Шестую, а еще Конь помнит, каково это — быть Плаксой. Вот только рядом с ним всегда был Зануда, а этот… а этот Плакса сам по себе.
Поэтому Конь парой шлепков заставляет его затихнуть и, взявшись за ручки, медленно толкает его прочь с поля брани, плевков и редких капель крови.
От Лэри потом влетит, конечно, но сейчас это совсем не важно.
***
Королю шах. Красивый такой, ловкий.
Черный тянется и перехватывает у Горбача трубку. Тот удивленно смотрит на затягивающегося состайника и готовится стучать того по спине.
Так и есть — Черный кашляет, закрывая себе рот широкой ладонью. Горбач активно похлопывает его, больше для поддержки, чем помогая.
— Зря ты так с непривычки, — качает он лохматой головой. — Подыши.
Черный глотает воздух ртом и дышит, дышит.
Радужка у Горбача сливается со зрачком, влажная, странная. Выражение лица — участливо-безразличное. Такое иногда бывает у Волка, когда он спрашивает Слепого, как тому сегодня спалось и жралось.
— Шах, — говорит Черный, и Горбач покорно укладывает своего короля на доску. — Как хочешь.
Горбач возвращает себе трубку и начинает расставлять партию по новой.
Шакал затягивает что-то про трубку мира и затылком чувствует, как понимающе улыбается Сфинкс.
***
Официантка чуть не роняет пустой поднос, завидев ее в дверях.
Крысиная фея — так ее тут привыкли звать — улыбается, стучит о пол тракторными подошвами и по наитию садится за нужный столик.
Официантка подбегает и, не успев себя одернуть, зацеловывает черную макушку.
Крысиная фея только скалится куда-то далеко и мимо.
— Я уже и забыла о том, как больно на тебя смотреть.
— Когда-то ты шутила, что меня не пришлось бы поджигать на костре, будь у нас святая инквизиция.
По воздуху — дурной нервный смех.
Крысиная фея заказывает ликер из мандариновых шкурок и протягивает официантке перстень.
— С очередного трупа, — и, помедлив, добавляет. — Не с него.
Девушка принимает подарок, проглотив вопрос.
Она знает, что если Крысиная фея и видела его хоть раз, то не скажет.
Все должно идти своим чередом.
***
Головная боль нянечек, на которую уже оформлены документы для перевода в другое, более подходящее подобным монстрикам шести лет отроду (хотя бесенку только пять) учреждение, в кои-то веки сидит спокойно.
Непослушные, едва ли подвижные ножки ему не мешают быть главным по издевательствам над персоналом, так что сейчас, пока он занят, мечтавшие об отдыхе взрослые стремительно ретируются по своим углам, оставляя выкормыша без присмотра, но с горой детских писчих принадлежностей и кипой чистой бумаги.
Прочие детки, ангелы и солнышки, ушли на прогулку. Никто не мешает мальчику, который не отзывается на собственное имя, увлеченно рисовать. Из всех пачек и стопок он придирчиво выбирает самые устраивающие его оттенки синего.
Прогулка длится двадцать пять минут. За это время маленький террорист успевает нарисовать семнадцать пар голубых глаз, больших и маленьких. В каких-то, будто в озерах, плескаются темные рыбки, где-то угадываются очертания птиц-галочек в безоблачном небе.
К приходу остальных ребенок усердно развесил четыре рисунка над собственной кроватью, используя клей, скотч и весь энтузиазм, и на глазах воспитательницы довешивает пятый. Везде — эти ненормальные голубые глаза.
Молодая девушка — только пришла на работу, не успев познать всю силу несносности этого крохи, — испуганно выступает вперед детей и робко спрашивает:
— Дорогой, что ты делаешь?
Дорогой, бухнувшись в свою коляску, подкатывает к ней и, поманив пальцем, ждет, когда она присядет к нему, и охотно поясняет:
— Очень люблю голубые глазки. Они такие красивые, мне очень нравится. Хочу спать с ними, чтобы они на меня смотрели и охраняли. Да?
— Охраняли? — шало моргает ему воспитательница, прикидывая, как быстрее позвать сюда более опытную работницу.
— Ну конечно! — смеется малыш и вдруг тянет узкие грязные ладошки к ней. — А знаете, — шепчет он тихо, — у вас такие волосы хорошие, длинные. Желтые. Красивые. Мне очень нравится.
Воспитательницу дергает. Дитя смотрит на нее жадно, будто готовое к тому, что ему сейчас радостно предложат свежий скальп.
— Спасибо, милый.
Мальчика, не отзывающегося на собственное имя, переводят уже на этой неделе. Его рисунки, любезно оставленные — «а то как же вы без них, такие красивые, у меня-то свои будут, живые, настоящие», кто-то рвет и выкидывает с особой жестокостью.
Возможно, даже сжигает.
И сдуру перекрашивается в угольно-черный.
***
Особой формой мазохизма для него являются утренние процедуры, а именно — вытирание влажного лица одним и тем же, стиранным на двадцать раз полотенцем. От него будто по сей день несет кровью чужих порванных губ, болью утраты.
Будто стоит прижать его к уху, как тут же услышишь нечеловеческий, полный скорби вой.
Ральфу бы выкинуть его, это полотенце, но он хранит, стараясь не думать зачем. Утирается им каждый день, промокает руки, проводит иногда по зеркалу, запотевшему от пара горячей душевой воды.
Живет рядом с ним и помнит.
Живет рядом с ним, в пяти метрах от, и знает, что он тоже никогда не забудет.
На кожаном диване, если приглядеться, видны содранные борозды от чьих-то когтей.
***
— Ты у меня пойдешь.
А Эрик не помнит даже, чего это они вдруг съехались. Будто по старой привычке жить бок о бок, будто белые вороны тоже сбиваются в стаи.
— Ты у меня пойдешь.
Александр. Имя красивое, мужественное, подходящее, но Эрик по сей день зовет его Черным. Почему-то.
А Черный говорит:
— Ты у меня пойдешь, — и у Эрика нет причин не верить, потому что в квартире — в их квартире — действительно живет бультерьер.
И потому Эрик только кивает. Пойдет, еще как пойдет. У Черного — точно.