ID работы: 6360572

Бог в муравейнике

Слэш
R
Завершён
587
NoiretBlanc бета
Размер:
120 страниц, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
587 Нравится 149 Отзывы 174 В сборник Скачать

Кассета 4, сторона А

Настройки текста
Примечания:
      Снова пошел дождь. Машнов промок насквозь, пока ждал такси, потому что ливень шел косой и отлично мочил Славу даже под козырьком подъезда. Таксист попался неопытный: поехал по улице, расположенной в низине и постоянно затапливаемой. С одной стороны шла железная дорога, за которой располагалась промзона, с другой — жались друг к другу чебуречные, парикмахерские, магазины стройматериалов и пивные. На крыльце закрытой пивнушки стоял велосипедист, которого стихия застала врасплох. Но Славе его жалко не было, он был слишком занят злостью на водителя, не знающего города. В салон заливалась вода, и Машнов сильно удивлялся только тому, что они до сих пор не заглохли.       Ехали долго, Светло уже несколько раз присылал обеспокоенные сообщения, но это, конечно, никак не могло ускорить недалекого таксиста и его колымагу. Наконец, водитель свернул на перекрестке на параллельную улицу, где не было сплошного потока воды, и поехал быстрее. Когда Слава вышел из такси и уже привычно осмотрел все припаркованные во дворе машины в поисках Рудбоевой, было темно так, словно наступила ночь. Дождь стих, но грозился с минуты на минуту начаться снова, притом с еще большей силой, чем прежде: черные, тяжелые тучи медленно плыли по серо-синему небу со стороны Финского залива. Машнов привычно проклял питерское болото и позвонил в домофон.       Ваня долго не открывал подъезд, зато ждал под дверью квартиры.       — Привет.       Слава кивает в знак приветствия. Ваня хмурится и закатывает глаза, оценив степень влажности Машнова. Они возятся в коридоре. Слава стаскивает мокрые одежду и обувь, а недовольный Фаллен принимается все развешивать: куртку на уголок двери в свою комнату, джинсы — на дверь в кухню, кроссовки сует на газетку и под батарею на кухне. Слава переодевается в ванной в сухое, раскидывает белье, носки и футболку с толстовкой по батареям, сам вытирает половой тряпкой лужу, набежавшую с него возле входной двери. И оба молчат. Машнова это молчание напрягает. Складывается ощущение, словно что-то не сказано, но, когда они садятся на кухне напротив друг друга и Ваня ставит чай, напряжение проходит.       Они пьют чай — зеленый, душистый, с успокаивающими ароматными травами — из пиал, и в этом есть что-то по-особому уютное, что-то из детства, что-то очень правильное. Слава вдруг ловит себя на том, что понятия не имеет, чем сейчас занимается Светло. После того, как они разъехались, после баттла, после смерти Мирона они почти не говорили. А с того дня, как пришла посылка, Слава и вообще был словно оторван от жизни. Едва он решает спросить, как дела у Вани, тот первым нарушает молчание:       — Как с кассетами?       Слава морщится.       — Саша не знает, я прав?       — Конечно же, нет.       — Вот и правильно. Она и так слышала всегда одно «Мирон то, Мирон се», представляю, как бы она разозлилась, если бы даже после его смерти ты все внимание ему отдавал.       — Зачем ты так, Вань?..       Машнову горячий чай обжигает язык, и Славка снова морщится. Это ведь неправда, он не болтал об одном Мироне. Или болтал? Сейчас он довольно смутно помнил свою жизнь до смерти Федорова, будто это было вовсе не с ним или в далеком, запутанном и длинном сне.       — Как «так», Слав? Ты, может, не видишь, но ей очень больно. Надо дальше двигаться. Это для него все закончилось, а для нас — продолжается. Надо дальше жить. Надо любить.       Наступает тишина, в которой слышно только шум дождя за окном и набат тяжелых капель по железной крыше. Соседи ругаются. В кухню заходит Гришенька, смотрит на Славу круглыми, испуганными глазами, потом смягчается, подходит ближе, трется о Славкину ногу, поднимает глаза и требовательно мяукает. Машнов наклоняется, берет кота бережно и осторожно, придерживает полненький животик, помогая Грише устроиться у себя на коленях. Гришенька возится, потом все же укладывается, сам тычется мордой Славе в ладонь и мурлычет. У Славы как лед на сердце тает. Животные все же куда более чуткие и добрые, нежели люди. Машнов чешет коту подбородок и гладит по голове, и вдруг вспоминает, что не видел Гришу в свой прошлый визит.       — Давай не будем об этом, ладно? Я со всем разберусь. — Слава точно не знает, обещает он это Ване, Сашеньке или самому себе. И он не очень уверен, что сможет сдержать обещание. — А что с Гришей было? Я его в прошлый раз не видел.       Ваня морщится, как от неприятных воспоминаний, и неохотно объясняет:       — Селедкой отравился, балбес. Я ее выбросил, а этот паразит в ведро залез. Неделю его откачивали, сначала в клинике лежал, потом дома. Повезло, что знакомый хорошего ветеринара подсказал.       Слава чешет Гришу за ушком и не понимает, что именно напрягает его в рассказе Вани: тот факт, что Светло не досмотрел за котом, с которым носился, как с писаной торбой, или наличие какого-то знакомого, которого Слава, по всей видимости, не знал.       — Бедолага ты, Гришенька, — жалеет кота Машнов, еще нежнее поглаживая мягкую, шелковистую шерсть, — Ну, а у тебя что нового?       Светло смотрит влево, сглатывает и поднимает глаза на Славу. Они честные, но голос вздрагивает:       — А почему ты спрашиваешь?       Машнов вспоминает, как мать, журналистка, учила его в юношестве уходить от неудобных вопросов этой фразой. Но как же сухо и неуместно звучит она сейчас, когда они сидят на кухоньке — два старых, добрых друга, которым давно не выпадала возможность поговорить обо всем, что с ними происходит. Слава хмурится и говорит очевидное:       — Потому что ты мой друг, Вань.       — Ничего. Все то же, — поспешно отвечает Светло и встает из-за стола. — Я пошел, мне надо… сделать кое-что, короче. Я у себя, если что.       Слава Ваню больше не дергает. Он сидит на кухне до вечера, заваривая чай еще несколько раз. Фаллен болтает с кем-то в наушниках по скайпу, и Славка не то чтобы подслушивает, просто Ваня орет иногда и говорит в принципе довольно громко, а дверь в его комнату не заперта, а только прикрыта. И Славе кажется странным то, что его друг не называет собеседника по имени. Они обсуждают какую-то задротскую фигню и не замолкают даже когда Слава ложится спать.

х х х

      Утро началось с отсутствующего в квартире Светло и стакана какао. Вообще-то, Слава был настроен на бутылочку пива, но сам вчера в магазин из-за непогоды не сходил, а у Вани в холодильнике опять было только несколько бутылок крафтового «Братья Карамазовы» со слишком яркой этикеткой. Зато нашлось какао, которое Светло отродясь не пил. «Что ж, — решил Слава, — вкусы меняются». Он позавтракал бутербродами с сыром, выкурил сигаретку, проверил холодильник, написал в заметках телефона список и, одевшись, двинул в магазин. Размеренные, привычные действия, как-то было всегда, дарили ему спасительное спокойствие, и все было бы отлично, если бы Слава не помнил, что, вернувшись домой, будет слушать новую кассету.       С каждой причиной он был все ближе к финалу. К своей кассете. Как знать, может, именно та пленка, которую он прослушает сегодня, предназначалась как раз ему.       Когда он вернулся, Вани все еще не было. Он написал ему сообщение, которое так и осталось непрочитанным, да и в сети Светло был давно. Славка решил, что беспокоиться еще рано, покормил Гришу и пошел в комнату. Там он устроился в кресле, на всякий случай надел наушники, чтобы внезапно вернувшийся Ваня не услышал излияний Мирона. Гришенька, почавкав кормом, пришел к нему и устроился под боком, грея Славу своим мурчанием. Машнов погладил кота, почесал загривок и сказал:       — Эх, Гришенька, Гришенька…       Слава, глядя в стену перед собой, запустил кассету и закрыл глаза.       «Любовь имеет свойство обращаться в ненависть.       Я знал это и раньше, но только за несколько дней до своей смерти осознал. Знать и осознавать — не одно и то же.       Что хуже: любить того, кто не любит тебя, или же не любить того, кто в тебя влюблен? И то, и другое одинаково болезненно. Но в любви, если же в ней нет боли, нет и любви. Она должна причинять страдание, только в этом случае она имеет право называться сильным чувством. Мне не встречалось по-настоящему безответной любви, в которой не было бы надежды на взаимность, не было бы той самой взаимности, не было бы света и счастья. Наверное, именно состояние влюбленности было для меня на протяжении всей жизни тем, в котором страдать я не мог, не умел. И посему пришедшая ко мне в последние месяцы любовь, не имеющая права на существование в моей жизни, меня же и убила. Слишком сильным оказался ее удар. Сердце, преисполненное сильного чувства, выплеснуть которое не было ни малейшей возможности, не выдержало.       Но о ней позже. Сейчас я расскажу о той любви, которая преследовала меня на протяжении многих лет, была фатальной, была разрушительной для меня не в меньшей степени, чем для того, кто был в меня влюблен. Это было чувство, выросшее из дружбы, из сильной привязанности, и превратившееся в болезнь. Болезнь прогрессировала, и в какой-то момент заставила его возненавидеть сам вирус.       Ах да, его.       Диму Хинтера.       Эта кассета — ему.       После моей исповеди Евстигнееву мы проспались, и Ваня уехал, оставив меня одного. Я провел день, бесцельно листая томик Розанова и надеясь, видимо, найти в „Опавших листьях“ что-то новое.       Не нашел. Зато проголодался.       В квартире было тоскливо, пусто и неуютно, как всегда бывало в периоды депрессии, мне были противны и обстановка, и картина за окном, хотелось чего-то неопределенного и вместе с тем — ничего. Я полистал ленту новостей в твиттере, покурил и все-таки заказал доставку еды домой, так и не решившись выйти из квартиры.       Меня охватило чувство гнилой, тяжелой ненависти к себе. Я был пустым, абсолютно пустым, я прожил короткую, бессмысленную жизнь. Все то, в чем другие люди находят ценность существования: карьера, творчество, семья — все оказалось недостижимо далеким. Я не мог не то что дотянуться до этого рукой, я даже не видел, где оно было. Как он там сказал про мое творчество? Исписался до того, как еще взялся за перо. Карьера? Да что она значит по большому счету. Я так стремился быть тем, кем был сейчас, но вкус моих побед оказался пресен и быстро надоел. Как жвачка, которая кажется сладкой и приятной первые несколько минут, а потом надоедает, только вот выплюнуть ты ее уже не можешь — она плотно прилипла к зубам. Я был оторван от своей семьи, давно не общался с матерью, а уж об отце, я и знать ничего не желал. Болтался, потерянный, на жизненном пути, и в тот день еще не понимал, нужна ли мне вообще семья, только осознавал, что нахожусь от нее очень и очень далеко. Возвращение на родину не спасло заблудившуюся душу.       С этими мыслями я валялся на диване и еще не знал, что ждет меня впереди, полностью поглощенный своим тяжелым состоянием. Я сражался сам с собой, и битва эта проходила тихо, в самой глубине моего сердца и моего разума, и я заранее знал, что проиграю, но все равно пытался рыпаться. Если бы я мог хотя бы интуитивно почувствовать надвигающееся на меня цунами, я бы отвлекся от саморефлексии и постарался хотя бы найти силы, чтобы сбросить со своего тела оковы биполярки. А силы были ой как нужны.       Через полчаса позвонили в домофон. Я поднялся, кряхтя, как старый дед, порадовался оперативности ресторана, удивился — все эти мысли пронеслись как будто бы над моим сознанием, сам разум все еще находился под толщей тяжелых размышлений о собственной судьбе. Не сняв трубку, сразу открыл дверь подъезда и остался стоять у двери, ожидая, когда курьер поднимется ко мне на этаж. Спустя несколько минут в дверь постучали.       Я повернул ключ и отпер дверь, не поглядев в глазок.       И в ту же секунду почувствовал, как сердце упало куда-то в желудок, а все тело прошиб озноб, и как на спине и на лбу выступили капли пота. Резко стало нечем дышать. Мне захотелось захлопнуть дверь, но все тело словно онемело. Дима аккуратно отодвинул меня в сторону и прошел в квартиру.       Говорят, что чудовище не войдет в твой дом, если ты его не пригласишь.       Но оно вошло.       — Здравствуй, Мирон.       Он сам закрыл за собой дверь, повернул ключ, и я каким-то периферийным чутьем понял, что попал в западню. В собственной квартире. Заперт, капкан уже захлопнулся, и есть лишь два варианта моего спасения: милость моего палача или я сам. На себя надеяться не приходилось — все тело мое обмякло, ослабло, я не мог заставить себя пошевелиться.       Но все же двинулся на кухню следом за Димой. Он там уже вовсю хозяйничал: запустил кофемашину, достал из холодильника виноград. Я молча наблюдал за ним, и это было дикое, неправильное ощущение. Я не видел его столько времени, а теперь он вел себя так, словно мы все еще лучшие друзья, и все точно так, как было раньше. Мне мучительно захотелось, чтобы это прекратилось. Чтобы он растерялся, перестал вести себя так уверенно и спокойно, объяснил что-нибудь, а лучше — просто ушел.       — Что, даже не поздороваешься со старым другом, Мирон?       Я сглотнул, но все же выжал из себя хриплое:       — Зачем ты пришел?       Он закончил мыть виноград, положил на тарелку, взял свой кофе и уселся со всем этим за стол. Указал на стул напротив, и мне ничего не оставалось, кроме как повиноваться и сесть, куда указано. Он не делал ничего, что могло бы быть опасным или подозрительным, но его спокойствие пугало меня. Так ведут себя убийцы перед преступлением.       — Приехал в Петербург по делам, решил навестить старого друга. Ты не рад мне?       — Не то чтобы не рад, — каждое слово давалось с трудом. Я прокашлялся, давая себе паузу, чтобы собраться с силами и мыслями, и продолжил, — просто не ожидал, что ты… почтишь меня визитом. После всего.       — Ну что ты, Мирон, я не мог не увидеться со своим старым другом.       Он улыбнулся, но эта улыбка больше не казалась мне знакомой, доброй и родной. Это был оскал, который пугал меня, который был чужим, далеким и опасным. Я нашел в себе мужество сделать суровое лицо:       — Ты так уверен, что я хотел бы тебя видеть после того, как ты сбежал?       Дима нахмурился, улыбка с лица исчезла, взгляд стал холодным.       — Так было нужно. Я не мог поступить по-другому и думал, что ты понимаешь это. Тема закрыта.       Закрыта так закрыта. Я не имел ни малейшего желания разбираться в событиях давно минувших дней. В отличие от Димы, который постоянно напоминал всем вокруг о случившемся, я старался делать вид, что уже все забыл. Да зачастую не приходилось даже прикидываться, потому как теперь у меня была другая жизнь, другое окружение.       — Как твои дела? Впрочем, я знаю. Были неплохо, только тот мальчик, Владислав, кажется, подмочил репутацию непобедимого баттл-эмси. Ну это ничего, Мирон. Ты же не станешь обращать внимания на блох вроде него, верно?       — Вячеслав.       — Извини?       — Он Вячеслав, а не Владислав, — неохотно пояснил я, тем самым выдавая, насколько мне „похххуй“ на бывшего оппонента. Дима это прекрасно понял и снова нахмурился. Помолчали. Я был весь напряжен и все время ждал, что сейчас произойдет нечто страшное и ненормальное, но Дима просто ел виноград и пил кофе мелкими глотками, глядя на меня.       — Ладно, — произнес он, наконец, залпом допивая кофе, — я пришел по делу.       — Я тебя слушаю.       — Нам нужно помириться.       Я даже не сдержал усмешки. Серьезно? Помириться? Может, подержимся мизинчиками и сплетем друг другу браслеты дружбы?       — Это невозможно, — озвучил я столь очевидную для меня вещь. Дима сразу напрягся, перестал жевать и посмотрел на меня таким взглядом, что у меня снова по спине пробежал холодок.       — Мирон, ты, верно, не понимаешь всей серьезности ситуации. Мы должны помириться.       — Почему? Назови хотя бы одну причину.       — Потому что я так больше не могу.       Лицо его сделалось совершенно несчастным. Он резко поднялся со стула, я напрягся. Он перегнулся через узкий стол и схватил меня за ворот футболки, потянув на себя. Мне стало страшно. По-настоящему страшно. Я вдруг понял, что не смогу оказать никакого сопротивления, насколько сильно бы Дима не начал меня сейчас избивать. Я напрягся всем телом, почти не дышал. Ожидал чего угодно: что он треснет меня лицом об стол, об свой лоб, что толкнет меня назад, чтобы я свалился с высокого стула и ударился башкой об кафель так, что тот треснет; я ожидал, блять, всего, но только не того, что произошло.       Он поцеловал меня.       И это был не тот поцелуй, который можно было бы назвать приятным. Это было похоже на удар. Он жестко прижался к моему рту своим, царапнув перед этим зубами подбородок, вероятно — случайно, после чего я почувствовал боль от прокушенной губы, а затем то, как чужой язык принялся жадно слизывать выступившую кровь и пытаться разомкнуть мои стиснутые зубы. А потом я, толкнув Диму в плечо, отлетел назад сам, все-таки упав со стула и ударившись локтями и задницей.       — Ты что творишь?! — заорал я, совершенно потерявшийся от возмущения, гнева, боли и страха. Дима смотрел на меня сверху, и, хоть нас разделял стол, я все равно больше не чувствовал себя в безопасности даже на мизерную долю. Выражение лица у него сделалось непонятным: в нем были и смятение, и непонимание, и какая-то странная, болезненная нежность.       — Я люблю тебя, Мирон.       У меня в башке сделалось совсем пусто и зазвенело. Услышанное не воспринималось, но все равно легло в картину всей моей жизни, как недостающий кусочек пазла, вдруг сделав последние лет десять простыми и понятными. Мне сразу стало ясным то странное отношение Димы, когда мы были командой. То, что я принимал за дружескую, почти братскую привязанность, поддержку, даже за родственность душ оказалось простым плотским влечением, ясным, как дважды два.       Только в нашем случае дважды два было равно нулю.       Мне стало противно. От всего: от ситуации, в которой я лежал на полу собственной кухни и не мог подняться, от Димы, который был влюблен в меня, и от самого себя — в особенности, потому что не мог принять этого. Я испытывал нечто похожее, когда видел в своей постели поклонницу, которая была от меня без ума, но то чувство было слабым и разбавлялось зачастую адреналином после концерта и ощущением того, что я, словно божество, даю ей то, о чем она могла лишь мечтать. Но после прозвучавшего признания отпала вся шелуха, оставив голое понимание того, что ответить взаимностью я не могу.       Вернемся в начало.       Что хуже: когда ты влюблен безответно или когда безответно влюблены в тебя? И то, и другое одинаково страшно. Но только второе заставляет тебя чувствовать себя самым мерзким уебком и ненавидеть себя с каждой секундой сильнее за то, что не чувствуешь того, что чувствовать не обязан. Никто никому ничего не должен, верно? Но ты почувствуешь себя так, словно ты как раз таки должен, только бороться с самим собой невозможно, заставить кого-то любить — нереально, а вот чувствовать горький ком жалости — это пожалуйста.       Я поднялся на ноги и сказал твердо:       — Я не могу принять твои чувства и ответить на них.       И, сказав, я в ту же секунду пожалел, что вообще раскрыл свой рот. Все происходило быстро, как в нелепом кино. Я увидел, как любовь обращается в ненависть.       Любовь и ненависть — две стороны одной медали. Они неразрывно связаны и ходят всегда бок о бок, они смешиваются, превращаясь в коктейль из бурлящих чувств. И иногда одна вытесняет другую.       Дима получил отказ. Как хлесткую пощечину. Я увидел, как в его глазах отразилось непонимание, затем они стали блестящими от влаги, а после — наполнились злостью.       Так ненависть вытеснила любовь, обида — нежность, разочарование — восхищение. Я не мог ничего сделать. Я отказал не потому, что он был парнем, не потому, что был моим другом, что предал меня, что не давал покоя столько времени, что заявился так внезапно, нет. Причина была всего одна — я его, блять, не любил. Не любил тогда, когда мы были друзьями, и не любил сейчас. Никогда. И если бы я знал, что это чувство живет в нем, то я бы прекратил это еще раньше, но теперь было поздно, и я жалею лишь о том, что не сказал „нет“ раньше.       Но это все — сантименты, это внутреннее, то, что мы прячем. А снаружи всегда обнаруживается только грубость, жестокость и глупость в самых изощренных своих проявлениях.       Дима встал из-за стола, я рефлекторно сделал шаг назад и уперся поясницей в разделочную столешницу. Он медленно приближался ко мне, и я больше не понимал, как взять ситуацию под контроль. Все развивалось само, а я словно уже не участвовал в этом.       — Это из-за него, да? Из-за этого Славы?       — Он тут ни при чем, — я закрыл глаза, стараясь успокоиться и заставить свой голос звучать уверенно и четко. Раздался звонкий удар — я даже услышал, как ладонь разрезала воздух, — и щеку мне обожгло болью. Пощечина, как женщине, как шлюхе. Унизительно. Лучше бы он мне в глаз дал или в нос.       — Говори честно, блять!       — Да не вру я! Все, прошел баттл! Чего ты вообще примчался именно сейчас? Столько времени сидел, почему сейчас решил высказать все? — меня прорвало, голос зазвенел, стал высоким и противным. Дима скривился и все-таки ответил:       — Посмотрел вашу „историческую хуйню“. Ты сам-то видел, как вы друг на друга пялились? И как ты его облапал всего, словно вы трахаетесь уже несколько лет!       Значит, увидел конкурента. А до этого, видимо, считал, что я хожу в парандже и только и жду, когда же Димочка примчит ко мне из Германии и, встав на колено, признается в своих нежных далеко не дружеских чувствах. Я кисло усмехнулся, и Дима расшифровал мой смешок по-своему.       — Я так и знал. Ты как был шалавой, так ей и остался. Нравится, значит, с поклонницами спать? Решил замутить со своей фанаткой номер один, молодец, Мирон! Достойный восхищения благородный поступок! Ну ничего, я свое все равно возьму.       У меня все внутри похолодело и оборвалось. Дима шагнул на меня, вдавил своим телом в столешницу, и ее край больно впился в поясницу. Я все еще старался держаться, не отводить взгляд, но и это становилось уже почти невозможным. Губа кровоточила, щека горела. Но я знал, что это лишь начало, что бежать мне некуда, спасать меня никто не собирается.       Заболела голова.       Могу ли я сопротивляться, или только сделаю хуже? Дима, хоть мы примерно одного роста, все же физически более крепкий и сильный, чем я. К тому же, я ослаблен болезнью. Господи, у меня был один шанс на сотню тысяч шансов. И я чувствовал, как он ускользает. Сознание стало туманным, легким, действительность будто кто-то накрыл пеленой. Воздух стал тяжелым, я задышал с трудом, глубоко и часто, как бывало, когда начинала отпускать трава. Перед глазами все заплясало, закружилось, Дима говорил что-то, но я не слышал, уши заложило. Глаза закрылись сами собой, и мне показалось, что я опускаюсь под воду, и вода заливается в меня через уши, нос и рот. Я ничего не слышал, а каждый новый вдох приносил в легкие только отравленную ненавистью воду, которая кислотой разъедала слизистую.       В чувство меня привел удар в скулу. Вода отступила, я отчаянно задышал, но слух не вернулся. Острая боль вернула сознание, но меня все еще крутило между миром действительности и миром бессознательной, ясной черноты, где хотя бы не было Димы, который вдавливал меня в стол и держал рукой мое лицо, сжимая заодно и шею, мешая мне дышать и заставляя смотреть на себя. Смотреть я не мог: перед глазами все двоилось и плыло цветными пятнами.       „Я свое все равно возьму“ звучало набатом в голове, и в тот момент, когда чужой рот снова ударил мой — назвать это поцелуем я не могу — в голове прояснилось, и возникли строки знакомые и забытые.

„…красный цвет моих республик тоже должен пламенеть“

      Сознание заполнилось алым. Я застонал, но не от удовольствия — от тягучей, отвратительной боли, что заполнила от края до края и вытеснила все остальные чувства. Дима снова истолковал мой стон по-своему, прокомментировал это как-то, но я сквозь шелест воды в ушах ни черта не услышал. На самом деле, лучше бы я потерял сознание, но оно оставалось со мною и то прояснялось, то затуманивалось.

„…дай про этот важный вечер рассказать по-человечьи“

      Чертовы руки были везде. Я отказывался воспринимать происходящее, но, к сожалению, ясно помню, как меня лапал мой бывший друг и почти что брат. Любовь оборачивается ненавистью. Значит, ненависть может обернуться любовью? Я вспомнил злые глаза Машнова на баттле, вспомнил, и дышать стало легче. И я почувствовал, как то воспоминание — не самое мое счастливое, надо сказать, однако одно из самых ценных — осквернилось тем, что было воспроизведено в памяти именно тогда. Оно стало грязным. И я тоже почувствовал себя грязным.

„…не гроза, а это просто ревность двигает горами“

      В сознании меня удерживало, кажется, только то, что перед глазами стояло красное пятно толстовки с дурацким рисунком, черные, всклокоченные, влажные волосы и глаза — чертова бездна, что тащила в себя и обещала, что на дне будет спокойно и хорошо. Как было мне хорошо с Алисой, когда я еще думал, будто бы она будет со мной до самого конца, и до самого конца будет меня принимать, понимать, и любить, только в сотню, в тысячу раз спокойнее и лучше. Я вдруг подумал, что в моей жизни в последние годы не было ничего, что настолько бы пронзало мою душу. Воспоминания бьют током. Дима бьет меня по ребрам, заставляя согнуться пополам.

„Что же, мы не виноваты — ста мильонам было плохо“

      Грязь. Грязь повсюду: в моей голове и вокруг меня. Очень сложно не испачкаться, когда ты сам — грязь. Желудок скрутило, заныли губы, задрожали колени, я был тряпичной куклой, которая удерживалась в этом мире одним лишь стихотворением Маяковского, гремящем в голове, и мутным, испачканным воспоминанием о своем недавнем позоре. В тот момент я подумал, что умру, если это не прекратится. Но оно не заканчивалось, а я — не умирал. И в тот момент я отлично понимал женщин, которые не рассказывают о домогательствах или изнасилованиях, ведь всегда найдутся те, кто скажет: „Виновата сама, что ж ты не сопротивлялась, что ж ты вовремя не сказала ‚нет‘“? Рассказав, придется объясняться.

„Иди сюда, иди на перекресток моих больших и неуклюжих рук“

      Это теперь я посмел. Теперь я безо лжи рассказываю обо всем, что со мной происходило и о том, что я чувствовал. А тогда, стоило всему закончиться, я даже не услышал, как хлопнула дверь за Димой. Я лежал на холодном кафеле, прижав ладони к ноющим ребрам. Когда сознание прояснилось, я услышал, как курьер звонил в домофон, но не смог подняться. Через время — я не понял, сколько прошло минут или часов, — он ушел, и я едва не сошел с ума от тишины, что наступила в квартире. Я размазал по лицу кровь из прокушенной губы, вытер футболкой взмокший лоб. На ребрах еще ничего не было, но я знал, что через пару часов там появятся фиолетовые синяки.

„Я все равно тебя когда-нибудь возьму — одну или вдвоем с Парижем“

      Меня стошнило. Пока я добрался до ванной — еще раз. Мне хотелось бы, чтобы в голове было пусто в тот момент, но в ней жужжал целый рой. Я понятия не имел, что мне делать и к кому обратиться. Залез в ванную, выкрутил краны, дождался, пока она наполнится водой, и просидел в ней, пока вода не стала совсем ледяной. Но это было бессмысленно, потому что смыть случившееся я не мог ничем. Наверное, стоило позвонить в полицию, или хотя бы Ване, но я просто не мог себя заставить. Я чувствовал себя совершенно обессиленным, голова была тяжелой, мысли — запутанный клубок. Лежа в ледяной воде, я впервые представил очень ясно, как можно разрезать вены вдоль или затянуть на шее тугую петлю. Не было ни одной вещи, по-настоящему сильно удерживающей меня в этом мире в тот вечер, и все же я почему-то остался.       Я хочу сказать кое-что. Просто, чтобы вы не сомневались.       Я не солгал на этих кассетах ни разу: не исказил ни одного факта, не утаил ни единого своего чувства, не переврал ни одного события. Но это — мое субъективное восприятие, а у каждого, как известно, правда своя.       Дима, Дима… Я тебя не виню ни в чем. Мы — люди — слабые создания, рабы наших эмоций, порывов и чувств, кому, как не мне, знать это. Любовь, хранимая, взращиваемая и подпитываемая годами, переросла в ненависть. Ты перекормил своего монстра иллюзиями и мечтами, и он вырвался на свободу, оказавшись не готовым к реальному миру. Я не знаю, как бы я жил с тем воспоминанием, что меня изнасиловал мой бывший самый близкий друг, но мучиться от этого мне пришлось недолго.       Я же умер, помнишь?»
      Гришенька мурлычет, упершись лбом Славе в бедро. Машнов вытаскивает наушники, наматывает на ладонь, откладывает в сторону. Охренеть просто. Просто. Пиздец.       Ебаный Шокк изнасиловал Федорова.       Охуеть.       Слава понятия не имел, что делать с этим знанием, но точно осознавал, что делать что-то надо. Первой ясной мыслью было: кассеты нужно отнести в полицию. Показания потерпевшего — весомое доказательство. Дадут показания те, кто видел Мирона сразу после случившегося, подтвердят его слова о побоях. Если понадобится, Слава был готов сам дать какие угодно показания. Лишь бы Хинтер был наказан. Он совершил мерзкое, отвратительное и ужасное по сути своей преступление, и он должен был понести наказание. Машнов вскочил с кресла и начала мерить шагами комнату.       Нет. Эти кассеты до него прослушали, как минимум, менеджер и концертный директор Мирона — люди, с которыми он близко общался последние годы. Если бы они хотели наказания для Хинтера, они бы уже отнесли кассеты в полицию.       Стоп.       А отнесли бы? Ведь на кассетах, помимо Шокка, и другие люди, которых Мирон обвиняет в своей смерти. В том числе и близкие ему. В том числе и Слава.       Машнов попытался вспомнить, как в суде рассматривают указанных в посмертной записке, но так и не смог. Загуглил. Немного полегчало, но чувство справедливости все еще орало, что Хинтер должен быть наказан. На эмоциях Славка посмотрел билеты до Берлина. Одернул себя: он что, собрался отмудохать Шокка за то, что он изнасиловал уже теперь мертвого Мирона Федорова? Совсем нечем заняться.       — Нечем, — разозлился Слава сам на себя. Какая разница теперь? Какой смысл прикидываться, что ему все равно на Мирона или что он его ненавидит? Все. Некого больше ненавидеть. Умер он. И убил его Хинтер. И еще двенадцать человек, один из которых — Слава.       Машнов в бешенстве пнул кресло. Гришка испуганно мяукнул, вскочил с кресла и убежал из комнаты. Славе стало страшно — по-настоящему страшно. За себя, за Муродшоеву, за Мамая, за Витю, за Рудбоя, за Светло и за Андрея, за мать и за Сашеньку, за всех людей в мире, потому что от их ненависти, равнодушия, эгоизма другие люди умирают. Смерть. Что это вообще такое? Как вообще человек сумел придумать слово, выражающее все то, что в себя вмещает это понятие?! Там же море, целое, блять, море боли, чувств, причин; там же космос, целая, сука, вселенная, которой был человек. Был — и нет его теперь, и все, что от него осталось, — черточка между двумя датами на табличке, прибитой к деревянному кресту, да семь кассет с его голосом — еще живым.       Слава вдруг понял, что Хинтер уже наказан сильнее, чем его могло бы наказать правосудие. Он ведь уже прослушал кассеты и уже в курсе, что они теперь знают. Они все теперь были повязаны одной большой и грязной, темной тайной, которую не забыть, не стереть и не уничтожить. И все они виноваты в равной степени, вне зависимости от того, что сделали, потому что каждый был глух и слеп к другому человеку, и как вообще это было возможно, неужели все они — нелюди, раз не способны на самое человеческое чувство — жалость?!       «Услышь меня и вытащи из омута»       Он вспомнил вдруг так ясно и так четко видео, которое смотрел еще очень давно. Еще до баттла, еще до «твитта, который изменил его жизнь». То была запись с концерта, снятая кое-как, но Славе было не важно качество картинки, он слушал, как надрывно Федоров просил о том, чтобы его (формально — лирического героя) спасли, и никто, то есть, вообще никто ничего не понял.       Сердце сжалось в крошечный черный уголек, сжалось от жалости к Мирону и тут же расцвело и забилось снова, и Славе захотелось ударить себя за то, что чувство это возникло только сейчас.       Для него все стало простым и понятным. Вся жизнь Мирона приобрела другой смысл и словно повернулась другой стороной. И все треки сложились в ладную, четкую картинку.       Человек — создание нежное, ранимое и чувственное, и оно неизбежно либо приспосабливается, либо же гибнет в обществе, в котором при чистоте каждого отдельного элемента поражает чудовищное равнодушие, грязь и жестокость массы в целом.       Слава завыл в ладони, отчаянно пытаясь осознать происходящее и уже произошедшее, но ничего у него, конечно, не вышло. Перед глазами мелькали картины, которых он никогда не видел, но которым стал свидетелем благодаря живому голосу мертвого Мирона. Он видел их всех — тех, кто окружал Мирона каждый день и тех, кто встречался ему лишь на пару мгновений, как Шокк или Слава, тех, кто появлялся в его жизни и исчезал, как журналистка, и кто ломал его, осознавая это или нет. Они были в одной лодке, и нужно было что-то делать, но Слава больше не знал, что именно.       Ему срочно нужно было с кем-то поговорить. С кем-то, кто замешан во всем этом. Кто скажет ему, как нужно реагировать на это все.       В двери загремел ключ, Слава ясно услышал два мужских голоса, один из которых принадлежал Ване Светло, а второй…       Он вышел в коридор, пошатываясь, как пьяный, с трудом передвигая ноги, и совершенно безумными, круглыми глазами уставился на знакомца, пришедшего вместе с Ваней. Гришенька вынырнул из ванной и с громким радостным мявом кинулся к входной двери.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.