ID работы: 6360572

Бог в муравейнике

Слэш
R
Завершён
587
NoiretBlanc бета
Размер:
120 страниц, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
587 Нравится 149 Отзывы 174 В сборник Скачать

Кассета 5, сторона Б

Настройки текста
      Светло проводил их, напоминая вернуться к ужину или хотя бы закинуть Славку обратно целым и невредимым. Машнов устроился на переднем сидении и задумчиво осмотрел почти не изменившийся салон «шкоды»: все было как в его последнюю поездку, только на зеркало заднего вида к трем пластиковым висюлькам Евстигнеев повесил вонючку с запахом вишни. Запах был терпкий и довольно резкий, но Слава быстро привык. Да и грех было жаловаться.       Как только они выехали с района, Рудбой пояснил:       — Когда Женька прослушала эти кассеты, она первым делом кинулась разбираться с самыми большими проблемами, которые на них были обозначены: с Хинтером и Настей. Там еще один персонаж был, но ты сам все услышишь. Она долго вела переговоры с Соней, ездила несколько раз к ним домой. В итоге Соня разрешила нам помогать садику, куда Настя ходит, материально с тем условием, что никто из окружения Мирона не приблизится к девочке и не попытается рассказать ей о том, кто ее отец. Я считаю, что это все бред. Правда все равно всплывет рано или поздно, такие вещи ведь не забываются, понимаешь?       — Понимаю, — кивает Слава, — а как она вообще отреагировала?       — Кто?       — Ну, Женя.       — А. Да как и все. Винит себя. Потому и пытается хоть что-то сделать. Мы все пытаемся что-то сделать.       — А Шокк?       Они встали в пробку. Евстигнеев выглядел спокойным, несмотря на неприятный разговор и ранний подъем. Он долго перебирал пальцами по рулю и задумчиво смотрел на стоящий впереди «мерседес», а затем, вздохнув, все же сказал:       — Хинтер прилетел в Питер, сам лично привез кассеты Тимарцеву. Потом притащился ко мне домой, на коленях ползал, всю грязь в коридоре собрал... Умолял, чтобы его простили.       — Простили?       Ваня вздыхает снова.       — Слав, — Машнова аж передергивает от доверительного, спокойного тона Евстигнеева, да и то, что он впервые называет Славу по имени, тоже очень непривычно, — Ни я, ни кто-либо другой, не имеем никакого блядского права отпускать Хинтеру его грехи. Я сам виновен не меньше его. — Он делает паузу, давая себе собраться с мыслями, а Славе — переварить уже услышанное. — Ты должен понимать, зачем Мирон записал эти кассеты. Он не хотел никакого правосудия над нами, он хотел, чтобы степень вины каждого из нас перед ним и собственной совестью была выше вины перед законом и прочим. Какое к черту прощение? Вряд ли мы когда-нибудь вообще сможем простить самих себя или друг друга. И Шокк с нами в одной лодке. Ты же ведь еще не все прослушал?       Слава мотает головой:       — Вторая сторона пятой кассеты.       Евстигнеев кивает. Их ряд движется вперед на полметра, и хотя Ваня трогается с места сразу, нервные петербуржцы, опаздывающие на работу, все равно истошно сигналят ему сзади.       — Это моя.       Машнов смотрит на Ваню, словно впервые. Ему до последнего не хотелось верить, что самый близкий Мирону человек окажется в его глазах предателем. А он бы что сделал, если бы его предал, например, Светло, или Андрей? Наверное, тоже бы выпилился. Потому что хер его знает, как вынести все дерьмо, которое обваливается сразу и все. Бедный Федоров видел вокруг одни спины, и не известно, что для него было хуже: когда ему давали под дых или когда просто игнорировали.       Евстигнеев, не дождавшись реакции, сообщает:       —Женя за тебя переживает.       — Это она тебя подослала за мной следить?       — В смысле?       — На кладбище. А потом ты еще подвозил меня и с Ванькой задружился вдруг.       Ваня смеется. Пробка встала намертво, он опускает стекло, закуривает и выдыхает облако дыма на улицу. В другой момент Славу бы напугала и насторожила эта странная дружба Светло с окситабором, все эти визиты Йобдура, волнение Муродшоевой и всякое прочее, но сейчас такое поведение казалось ему правильным. Все одной бедой связаны. Верно говорят, что общее горе сближает.       — Это случайность все. Я сам охуел не меньше твоего, когда встретились на кладбище. А Ваня… Да это все началось еще до смерти Мирона. Я, наверное, лучше сам тебе расскажу, иначе ты не поймешь, почему так с Миром получилось. Я не оправдываюсь, Слава. Просто хочу, чтобы ты знал. Ты ведь и за Ваню переживаешь, да? Не бойся, я ему ничего дурного не сделаю.       — Рассказывай, — соглашается Слава. Евстигнеев докуривает и начинает.

х х х

      С того вечера, когда Ваня, который из Окситабора, пересекся возле «1703» с тем Ваней, который из Антихайпа, первый совсем потерял покой. Нет, он не влюбился, как школьница, но что-то очень болезненно и сильно кольнуло его прямо в сердце и теперь все заставляло мысленно возвращаться в прошлое.       День, когда случилась «историческая хуйня», он помнил довольно смутно. Помнил, как возился с Мироном, когда тот нанюхался какой-то дряни, как они потом жрали лимоны, как его друга разъебал какой-то ноунейм. Как потом поехали в семнашку, и как он там налакался вдоволь так, что еле переставлял ноги, когда выходил покурить. Но вот то теплое чувство, которое накрыло его в курилке и до сих пор иногда отдавалось жаркими волнами в теле, Ваня помнил отлично.       Он никогда не считал себя ни бисексуалом, ни тем более пидором. Тут было другое. Не влюбленность, блять, не она. Его просто тащило, тянуло, хотелось вернуться туда и остаться в том моменте как минимум навсегда, потому что такого ощущения теплоты, уюта и правильности он не испытывал уже очень-очень давно. Это было словно вернуться домой, а потом снова сбежать. Только теперь забытое чувство родной, трепетной нежности заставляло открывать директ инстаграмма и ничего не писать. Ваня несколько раз начинал набирать сообщение и стирал, ругая себя за то, что поддался минутной слабости. Светло не должен был так его волновать, но почему-то волновал.       Через несколько дней Евстигнеев уже следил за всеми соцсетями другого Вани и больше не пытался обмануть себя. Вдруг обнаружилось, что, несмотря на все внешние различия, у них двоих много общего. Нужно было сделать первый шаг и не мучиться, но Евстигнеев никак не мог решиться.       Наконец, жизнь сама предоставила ему шанс, когда он уже отчаялся и совсем извелся.       Он вышел из дверей семейного гипермаркета с пакетом в руках. После визита к доктору Мирон заболел, и нужно было привезти ему продуктов и сварганить что-нибудь, чтобы Федоров хотя бы поел. Он выглядел последние дни более чем хреново, и Ваня боялся за друга, но сделать, по большому счету, ничего не мог. Не в его правилах было лезть с расспросами, а сам Мирон ничерта не рассказывал. Ваня уже было двинулся к своей машине, как заметил знакомую фигуру, стоящую возле въезда на парковку. Капюшон толстовки, натянутый на голову, два тяжелых пакета в руках. Как же бросить в беде? Евстигнеев заулыбался и, подняв очки на лоб, подошел к Фаллену.       Светло был в обычных очках для зрения, и Ваня отметил, что диоптрия довольно большая. Оказывается, у него было плохое зрение. Ваня поднял недовольный взгляд на Евстигнеева, и у того в груди сразу разлилось какое-то иррациональное тепло.       — Привет.       — Здравствуй, рэпер Охра, — невесело буркнул Светло и отвернулся, давая понять, что на беседу не настроен и лучше бы «рэперу Охре» отвалить и побыстрее. Ваня сделал вид, что намеков не понимает, и предложил слету:       — Такси ждешь? Давай подвезу?       Фаллен поворачивает голову на Ваню и смеряет его презрительным взглядом. Ваня улыбается широко: я, конечно, монстр, но тебя не обижу.       — Что за рыцарство, дядь?       — Не могу принцессу в беде бросить, — подхватывает клоунаду Евстигнеев и вдруг думает, что Фаллен его сейчас натурально пошлет в жопу, а может, даже куда подальше. Но Светло смотрит на него пару секунд, сощурившись, и неожиданно кивает, соглашаясь принять помощь. Они идут до машины Евстигнеева, и Ваня не понимает, почему снова ему так тепло и хорошо внутри.       Светло, садясь на заднее сидение, все еще не может осознать, почему он согласился. Анализу собственный поступок не поддавался. Сейчас рэпер Охра увезет его в лес, изнасилует и убьет, и никто на него даже не подумает. Сначала Ване смешно от этой мысли, потом — уже не очень. Как знать, каких масштабов обида за выброшенный спиннер. Хотя Ванечка бы конечно не стал выкидывать императорский подгон, просто его сбил Славка, и вообще, он пьяный был и рассредоточенный.       Вопреки опасениям, Евстигнеев доставляет его до парадной. Помогает достать из багажника пакеты и, прихватив их, идет к крыльцу.       — Ты чего это?       — Занести помогу, тяжелые, — не поведя бровью, отвечает имперский Ваня. Светло открывает дверь, они поднимаются на нужный этаж, потом Евстигнеев снимает кроссовки, наступая на задники, идет прямой наводкой на кухню, ставит пакеты на разделочный стол. Светло успевает закрыть дверь, но вот возмутиться — не успевает.       — Ну, эм… чаю?       — А какао нет? — нагло спрашивает Евстигнеев и снова улыбается.       Тем вечером, когда Мирон напился в «1703» и поехал к своей бывшей, ничего не подозревавший Евстигнеев заканчивал довольно сложную фотосъемку. Он давно не брал в руки камеру с целью сделать полноценный фотосет, разве что просто щелкал друзей и знакомых. Но тут подвалила девочка из Москвы, страстно желавшая, чтобы ее отснял именно Ваня Рудбой. Пришлось согласиться. И дело было даже не в деньгах (а девочка предлагала довольно хорошую сумму), а в том, как общие с этой девочкой знакомые толсто намекали, что она дочка какой-то большой шишки из правительства. Евстигнееву все это предприятие было в напряг. Девочка к съемке подошла серьезно: визажист, стилист, гора платьев, арендованная студия… Ваня сидел на диване в одной из локаций, пытаясь вспомнить, как держать в руках фотоаппарат и переписывался со Светло. Тот его поддерживал:       «и что, что давно не снимал? дядь, ты ж сам говорил, что нет разницы, откуда руки растут, если они золотые. ты талант, давай, фоткай свою кралю и подгоняй ко мне на чай»       «Букер на днях хороших плюх подвез»       «можем вместе раскурить, да? я уже бонг помыл»       Евстигнеева прямо перло от того, как легко Светло звал его к себе в гости на чай с плюхами. Приглашение отлично провести вечер нехило мотивировало, и в целом съемка прошла удачно. Ближе к концу Ваня даже почувствовал некий азарт и, наконец, вспомнил, почему занимается фотографией. Искусство, ни с чем не сравнимое. Вот она реальность — а вот то, как ты ее видишь. И тот, кто посмотрит потом твои фотографии, удивится, восхитится и задумается: неужели и впрямь мир как раз таков? В итоге, желая закончить раньше, Евстигнеев задержался. По пути он заехал за пиццей и пивом и вскоре уже стоял на пороге квартиры Светло.       Фаллен смотрит недовольно на розовые разводы на белых носках, но ничего не говорит. Они идут в комнату, съедают по целой пицце, раскуривают понемногу, рубятся в контру. Рудбой играет не очень хорошо, оправдываясь тем, что у него якобы клавиатура неудобная. Светло ржет над ним. Они раскуривают еще понемножку, второй раз трава берет сильнее, тело расслабляется, реакции замедляются — уже не поиграешь. Какое-то время они просто тупят: Светло крутится на компьютерном кресле, а Ваня лежит на диване. Слушают музыку — невнятная читка Скриптонита прекрасно дополняет расслабленную, ленивую атмосферу. Светло, совершенно не стесняясь, подпевает. Воздух тяжелый, вязкий и сладкий, как карамель. Ване ужасно хорошо, но через несколько песен, которые одновременно растягиваются в несколько тысяч часов и проносятся, как доля секунды, ему сильно хочется курить, и он уходит на балкон. На балконе свежо, но прохлада питерской летней ночи не отрезвляет, а напротив, пьянит еще сильнее. Евстигнеев с наслаждением затягивается, закрыв глаза, и чувствует каким-то восьмым чувством, что Светло подошел сзади. Они не касаются друг друга, да и вообще Фаллен стоит далеко, но Евстигнеева словно бьет током от одного только осознания того факта, что Ваня стоит позади.       Скриптонит продолжает мурлыкать свою песню про космос, а Евстигнеев забывает, что дым нужно выдыхать, когда теплая ладонь Вани вдруг ложится ему между лопаток. Фильтр сигареты нагревается, и он скорее на автопилоте сжимает ее в пальцах и выпускает изо рта дым.       — Дай мне тоже, — просит Светло, и Ваня пытается рукой нащупать сигаретную пачку, которую оставил на подоконнике, слепо шарит ладонью по пластику, на пол летят какие-то бумажки. Воздух из легких выбивает.       Светло, полыхающий, как печка, прижимается сзади, простым, изящным движением забирает сигарету из пальцев Рудбоя, затягивается и отдает обратно. И они просто стоят: Ваня боится пошевелиться, а Светло прижимается к нему. Кажется, что запросто можно простоять так несколько тысяч лет, потому что ничего уже не нужно, и зачем прекращать то, что разносит по венам раскаленный огонь.       Ваня вдруг вспоминает, что в университете они когда-то изучали античную литературу, а он неожиданно всерьез увлекся Древней Грецией. Так вот, греки выделяли аж шесть типов любви: филатия, филия, людус, прагма, агапэ и эрос, но то невероятное, что он испытывал сейчас, никак не подходило ни под один из них. Светло смотрел на него спокойно и мудро, словно предвидел этот момент, и знал лучше самого Евстигнеева, что случится дальше. Но Рудбой все равно потянулся ближе первым. Ваня просто превратился в натянутый, накаленный нерв, его трясло от малейшего прикосновения. В тот момент он не думал, что это трава такая забористая, что ему резьбу рвет, он думал только о том, что у Ванечки рот горячий, как сам ад. Не хотелось срывать одежду и неистово трахаться. Просто обнимать и целовать медленно, так, как будто целовал уже миллион раз, было достаточно, чтобы Евстигнееву казалось, что его ежесекундно бьют двести двадцать тысяч вольт.       Это как две вселенные, которые наконец столкнулись.       Это как большой взрыв, породивший целый дивный новый мир.       Как любовь посреди чумы.       Как будто кругом война, смерть и мрак, а им все равно.       Это как…       Господи, как всю жизнь искать и наконец найти.       Евстигнеев обещал самому себе, что не отпустит ни за что. Сказать, сколько длился их поцелуй, он не мог, наверное, они так стояли полчаса, не меньше. Укутанные уютным дымом от раскуренных плюшек, размякшие, разнеженные, оба — ласковые донельзя. Евстигнеев положил ладонь Ванечке на щеку, огладил большим пальцем скулу, запоминая. Пальцами другой руки — по позвоночнику, чтобы оставить в памяти изгиб спины, острые лопатки и впадинки на пояснице, аккуратно гладить, естественно и просто нырнуть под толстовку, чтобы прикоснуться к невозможно жаркой коже. И как можно дольше не отрываться от чужих губ.       Потом они валялись на разобранном диване, почти не говорили или болтали о чем-то неважном, Ваня не помнил. Он показывал на потолке тенями петуха, зайца и чайку, а потом изображал треск, который издают дельфины. Светло хохотал и просил еще, а потом начал фантазировать, как они поедут следующим летом в Анапу на межсезонье Версуса и покатаются на катере, и в открытом море обязательно увидят стаю дельфинов. Они ржали над этой тупой идеей, а потом Светло пытался забронировать билеты, потому что ждать следующего лета не хотел. А потом снова целовались, и Светло кусался, как будто знал, что Ване это нравилось, хоть и не спрашивал. Евстигнеев засыпал, уже почти отошедший от травы, впервые в жизни чувствуя себя правильным и целым, словно в сердце ему вставили недостающий кусочек.       Утром он проснулся с одним чувством — счастья. Но оно быстро сменилось стыдом, когда он увидел пропущенные от Мирона и фиолетовый засос на шее у Светло. Он хотел обнять Ваню и сказать что-то важное и теплое, но Светло заговорил первым:       — Хорошая трава была, да?       — Да, — растерялся Евстигнеев. Просто трава. Только теперь он понял, что повел себя, как ребенок. Как будто не целовался с корешами по накурке ни разу. Но правда была в том, что Евстигнеев мог поцеловать парня и остаться гетеросексуалом, а мог подержаться с Ваней Светло за ручки и сойти с ума.       Это все неправильно, верно? А узнает кто, поднимет на смех. Устроили хрен пойми что. Дружба какая-то черт ее дери. И у кого? У прихвостня Оксимирона и его тезки из антихайпа, у которого друг мочу из кроссовка пил. Зашибись парочка.       Оба, не сговариваясь, сделали вид, что ничего не было. На несколько дней их общение прекратилось. Евстигнеев был занят поисками Мирона, которого не было в квартире, где царил бардак, а потом все разделилось на «до» и «после».       Ванечка был рядом после смерти Мирона, и когда Евстигнеев получил посылку, они прослушали все кассеты вместе за один вечер. После Евстигнеев плакал, виня себя в том, что был недостаточно чуток и внимателен, что просто тупо не заметил, что Мирон катился вниз, а Светло все перебирал и гладил его сожженные краской пряди и успокаивающе шептал что-то. Потом, кажется, все постепенно вернулось в прежнее русло. Вернулось и то ощущение уюта и тепла, когда они были вместе. Евстигнеев помог выходить заболевшего Гришеньку. Постепенно в квартире Светло появились какао, крафтовое пиво, оладьи и футболки Евстигнеева, которые он забывал после ночевок и которые хозяин старательно прятал поглубже в шкаф, чтобы Славик случайно не обнаружил одну. Они больше не занимались всей этой пидорской херней и, уж конечно, ни разу не переспали. Отчасти потому, что их чрезмерная увлеченность друг другом не позволила Евстигнееву в нужный момент прийти на помощь Мирону. А отчасти потому, что Рудбой в своих чувствах не признавался, уверенный, что Светло значения инциденту не придавал. А лишать себя хотя бы такой возможности быть рядом не хотелось от слова совсем. Так и жили дальше.

х х х

      — Вот оно как, значит.       Славка слушал внимательно, не перебив ни разу и не вставив ни единого комментария, хотя очень хотелось. В принципе, никакой особенно романтичной истории Ромео и Джульетты или Джека и Розы он и не ожидал. Какая вообще, в жопу, романтика? Два взрослых мужика. Ну, зависали вдвоем, что здесь такого, все-таки из одной тусовки, как не крути. Выпили, покурили плюх, пососались под это дело, бывает. Слава вспомнил, как впервые накурившись, тоже полез к своему корешу, хотя это было давно и неправда и никаких чувств к мужику типа тех, о которых Евстигнеев говорил, опуская глаза и кусая губы, словно ему было неловко в них признаваться, Машнов не испытывал никогда. Светло, похоже, тоже. Но все равно что-то тут было не так. И хотя Славу больше не мучило ощущение, что под самым его носом творятся какие-то странные непонятные дела, но осадок все равно остался. Если поведение Рудбоя объяснялось внезапно вспыхнувшими у него нежными чувствами, то вот поведение Вани не объяснялось вообще ничем.       — Осуждаешь меня? — невесело усмехается Евстигнеев.       — Что? Да нет, разумеется. Чего мне тебя осуждать? Две тысячи семнадцатый век, толерантность витает в воздухе.       — Значит, хочешь морду набить.       — Хочу, — соглашается Слава, и Ваня улыбается шире: «Я так и знал», — Но это так. По старой памяти. Хотя если что-нибудь Ване сделаешь, раскрашу и не посмотрю, что Мирон был твоим другом.       Евстигнеев поворачивается к Славке и смотрит внимательно, а потом чуть вскидывает подбородок, смотрит, прищурившись, и говорит:       — Ты ж его терпеть не мог. Столько диссов написал. Я уже про упоминания и отсылки всуе молчу.       — А я и теперь не терплю. Дебил ты, Евстигнеев. Это называется «светлая память о почившем».       Он отмахивается фразочкой с налетом постиронии, а сам отворачивается и смотрит, как стекают по лобовому ручейки. Снова чертов дождь. Ночью же морозы были, когда там уже снег нормально пойдет? Славку погода бесила. Хотелось снега, чтобы сугробы, чтобы бежать, еле передвигая ноги, потому что снегу по колено, а то и выше. Бежать, бежать, упасть. Изваляться в снегу по уши. Играть в снежки с друзьями во дворе, пока от холода не заболят пальцы на руках. Потом сушить на батарее варежки, носки и шапку и слушать, как мать опять ругается, что он все штаны снова насквозь промочил. Пить чай с малиной, смотреть, как мороз нарисовал инеем узоры на стекле, слушать маму вполуха. А утром топать в школу, любуясь заснеженным городом. Словно мир стал чистым, девственным, и воцарились в нем спокойствие и счастье. А потом — когда снег растает — все вокруг переродится, освежится и станет новым, ясным и простым. Такой зимы у Славки не было уже очень долго. Поэтому он и ненавидел это питерское болото: за мокрые осень, зиму, весну и лето. Тьфу, мерзость.       Пробка движется медленно, но верно. Слава достает кассетник и вставляет в уши наушники. Раз уж Евстигнеев ему уже сообщил, что эта сторона кассеты посвящена ему, то пора и послушать. Тем более, что они стоят в пробке, и лучше занять свои уши рассказами Федорова, чем болтать с разоткровенничившимся Рудбоем. Машнов гладит ребро кассеты большим пальцем, и в груди почему-то становится теплее.       «Здравствуй.       Я так странно ощущаю себя сейчас. Все эти кассеты — для тех, кого я любил и ненавидел, но эта — особенная. Во-первых, особенная она потому, что посвящена она моему самому близкому другу последних лет, Ване Евстигнееву. Во-вторых, потому, что я хочу рассказать на ней о человеке, удивительно тонко чувствующем других людей и мир. Наверное, он отчасти виновен в моей гибели более всех вас, только я имени его не знаю, и в мои последние дни он привнес света едва ли не больше, чем вы все, суки, вместе взятые за все то время, пока мы общались.       Хоть я в какой-то момент и утратил и национальность свою, и родину, во мне все равно осталась как минимум одна типично русская черта: мне проще излить душу незнакомцу, чем близкому человеку. До той ночи я не задумывался об этом, пока не испытал на собственной шкуре.       Я протрезвел окончательно. Поднялся на ноги, постоял возле фонарного столба, приходя в себя. В голове все кружилось и металось, я понятия не имел, что мне теперь делать и как вообще жить дальше. Возможно, принимай я таблетки, смог бы взять себя в руки и сделать все, как надо. Но таблеток я не принимал, потому все рушилось вокруг меня и рушился я сам. Темнота больше не была вокруг. Она была во мне. И остатки нормальных человеческих чувств эта тьма медленно поглощала, как чертова черная дыра. Человеком я уже не был. Живой труп. Вспорешь мне пузо — и польется грязь и гниль. И эта изувеченная, отвратительная плоть меня только душила.       Я вывернул карманы. Ключи от квартиры я благополучно потерял, но это меня больше не беспокоило. Зато паспорт, зарядное устройство и кошелек, в котором, правда, не обнаружилось наличных, все еще благополучно лежали в карманах джинсов. Нужно было найти банкомат, снять денег, купить что-нибудь поесть и решить, что делать дальше. Понимал я это где-то на периферии сознания, и, в принципе, такой вариант развития событий для меня не сильно отличался от того, в котором я оставался под этим фонарем, пока не дох от голода или переохлаждения. Однако какая-то надежда на то, что все еще можно исправить, все равно погнала меня вниз по улице.       Шел я довольно долго. Почти заблудился. Несколько раз останавливался, чтобы перевести дыхание, и позорно хныкал от боли в ребрах и легких. Я хорошо знал Петербург, но в ту ночь все улицы и дома слились в одно серое пятно, и я не помню, как вышел в какой-то район, где раньше никогда не бывал. С одной стороны возвышались новостройки, смотревшие на меня сотнями своих пустых глаз-окон, и мне сделалось жутко от вида балконов-зубов. Прически у домов тоже были дикие: антенны торчали криво на фоне только-только начинающего светлеть неба. С другой стороны свои черные воды несла Нева. Я посмотрел немного на реку и пошел к магазинчику, горящему яркой вывеской на цокольном этаже одного из домов. В магазине обнаружился банкомат, я снял денег и купил наверняка прошлогоднюю самсу с сыром, сигарет и воды.       Вышел из магазина и решил идти на набережную, где не горело ни одного фонаря.       Набережная оказалась довольно грязной, повсюду валялся мусор, ограждения не было, а в воду осыпался бетонный откос. Я бы поразился тому, что вообще существует столь неухоженное место в Питере, да еще и рядом с новым районом, но тогда это интересовало меня меньше всего. Я устроился на раздолбанной лавочке, из которой повыдирали добрую половину досок, и принялся за завтрак.       Когда я покончил с самсой и выпил воды, захотелось закурить. Тут я понял, что не купил зажигалку. И эта мелочь заставила меня расплакаться. Нервы сдали снова, я вдруг понял, что свое эмоциональное состояние я не контролирую даже самую малость.       Я сидел и рыдал навзрыд, и уже не столько из-за гребаной зажигалки, а из-за всего того, что со мной произошло. Причем по башке било осознание того, что все дерьмо случалось помимо моей воли и желания, а я был бессилен, слаб, ничего сделать не мог, только сносил удары и надеялся на то, что испытания закончатся прежде, чем я сломаюсь. Но они все не заканчивались. Они сыпались на меня, как град камней, били по ребрам, по позвоночнику и по голове, по коленям и по шее, оставляя на моей гнилой плоти синяки, которые не сойдут никогда.       Я сидел и рыдал, больше всего мечтая о том, чтобы меня, блять, спасли. Чтобы выдернули из этого болота, в котором я тонул. Но набережная была пуста, и никто не спешил протягивать мне руку помощи.       Никому я не был больше нужен. А говорили — друг.       Больше всего я боялся именно этого. Что случится со мной что-то по-настоящему плохое, и мне никто не поможет. Даже не попытается, и, скорее всего, просто сделает вид, что мои проблемы — это мои проблемы, и никого они, кроме меня, не касаются. А я жил с этой блядской верой в людей, в дружбу, в то, что каждый, сука, может быть внимательнее и чутче к другому. Нет. Не может. Всем плевать. Все думают и говорят только о себе. И делают все лишь только для себя. И мне даже совестно сейчас винить вас в этом, ведь я и сам таким же был.       От слез разболелась рассеченная скула, которую я растер, размазывая по лицу влагу. Я уткнулся лицом в ладони и тихо завыл от бессилия и жалости к себе.       В тот момент я вспомнил о своей "больше, чем семье". Охра, Порчи и Илья. Мысль о Дарио уколола больно: он вообще все еще был у родителей в Португалии и понятия не имел, что со мной что-то не так. Но винить его я почему-то не мог. Он уехал туда не от безделья, а потому что ему было, куда возвращаться, а родителям нужно помогать — его отец затеял ремонт на веранде. Неприятно сделалось и от воспоминания о Мамае. Обида еще больно жгла. Но вот от мысли о Евстигнееве стало спокойнее. Последние годы он был мне чуточку ближе, чем вся остальная "семья". Самый добрый друг, идеальный в отношении товарищества. Он никогда не лез ко мне с лишними вопросами, но был готов подставить плечо и вытащить из любого дерьма, в какое бы я не вляпался. Так я думал до того утра. Пока я включал свой вырубившейся на холоде телефон и молился, чтобы он не разрядился, мне вспомнились все по-настоящему важные ситуации, в которых Ваня был рядом.       Пока я искал его номер в телефонной книжке, листая список контактов, я успел убедить себя в том, что Ваня сейчас обязательно меня спасет. Я вспомнил его татуировку на груди. Рыцарь. Евстигнеев действительно был для меня рыцарем: он постоянно выручал, и, думаю, стремился к гармонии с рисунком на своем теле. Я уже представил, что он приедет в эту задницу Питера, отвезет меня в какой-нибудь отель, где я приму ванну, поем, высплюсь, а после расскажу ему все-все-все. А потом мы, наверное, поедем к моему доктору, и мне все-таки придется пробыть какое-то время в стационаре. Но это больше не пугало. По большому счету, мне уже было все равно. Главное, чтобы Ваня был рядом. Ведь ему можно доверять. Ведь он мне ближе, чем друг. Это звучит смешно, но я действительно был бы счастлив иметь такого брата, как Ваня.       Но Ваня не ответил.       Гудки шли, и я держал трубку у уха до тех пор, пока механический женский голос не сообщил мне, что абонент не отвечает.       Я не идиот. Я понимал, что Ваня, скорее всего, спит, как любой нормальный человек. Поэтому спокойно набрал номер снова, надеясь, что он не отключил звук на мобильном, и рано или поздно ответит.       Но он не ответил ни на второй звонок, ни на шестой.       Я утер рукавом толстовки лицо, и вдруг понял, что ко мне подошел человек.       Это был мужчина, одетый в тренировочные штаны, старые кроссовки, футболку и поношенный, великоватый ему свитер. У него были морщинистое лицо землистого цвета, рыжая неаккуратная борода и патлы спутанных волос, торчавшие из-под шапки. В первое мгновение я не на шутку перепугался, дернулся и навернулся со скамейки навзничь. Спина тут же отозвалась острой болью, а ситуация напомнила мне сцену днем на кухне, когда я точно так же лежал перед Хинтером на полу своей кухни. Меня не просто сковал страх. Я почувствовал себя так, словно упал в муравейник, и сотни тысяч крошечных насекомых побежали по моему телу, пуская импульсы колючего, горького ужаса.       Рот мужика округлился, он тихо охнул и подал мне руку, пробормотав:       — Вы что ж, родной? Пьяный что ли? Поднимайтесь скорее, нечего на земле лежать, почки простудите.       И я, не успев толком осознать панику, машинально ухватился за руку. Он помог мне подняться, и мы уселись на лавку уже вместе. Я выдохнул. Свежее еще воспоминание об охватившем меня ужасе мешало мыслить трезво. Краем глаза я увидел, что выронил сигареты, наклонился, поднял, сунул одну в рот. Вспомнил снова, что зажигалки у меня нет, и посмотрел на мужика. Он пожал плечами:       — Не курю. И вы не курите. И без того какой-то у вас болезненный вид.       Я выкинул почти полную пачку сигарет через плечо. К черту. Бросаю.       — У вас случилось что-то? Быть может, нужна помощь? Я сам, конечно, мало чем помогу, но тут есть магазин, оттуда можно позвонить в больницу, полицию или кому-нибудь.       Мужик все смотрел на меня, и я, наконец, повернулся к нему. Глаза у него были почти не видны под лохматыми бровями, но сейчас я разглядел их отлично. Светлые, добрые, смотрящие так… мудро и внимательно, что меня передернуло. Давно же я не встречал такого взгляда. И все же этот мужик казался странно знакомым. А может, у меня уже паранойя.       — Нет, спасибо. У меня есть телефон, я в порядке. Просто… Да нет, знаете, нихрена я не в порядке.       Почему-то когда я озвучил это, стало немного легче.       — Какой-то у вас знакомый голос, — заметил мужик, нахмурившись, как будто пытался вспомнить что-то, — где я мог вас слышать?       — Я… исполнитель, — неохотно признался я, отчего-то стыдясь, и мой новый знакомый попросил:       — Напойте что-нибудь?       Я начитал ему кусочек куплета из „Все переплетено“. Он хмурился, а потом просиял:       — Я вспомнил. Во дворе у нас молодежь слушает.       — И как вам?       — Это не музыка, это злые стихи.       — Но все же стихи, — горько усмехнулся я.       — Стихи! А что же вы своими стихами несете? Что в них хорошего?       — Ну, — я задумался, — Я пишу о своих переживаниях. И учу своих слушателей… типа, жить.       Все мое красноречие куда-то пропало. Защищать свое творчество, которое я и без того проклинал всю ночь, не хотелось. Все смыслы, которые я вкладывал в рифмы, уместились в одно короткое и неприятное „жить учу“. Сразу стало стыдно. Будто бы я имел на это какое-то право. Мужик грустно усмехнулся и сказал:       — Поэзия должна быть добродетелью. Должна нести светлое, доброе, вечное. Вот о любви вы, к примеру, пишете? Не о любви к какой-нибудь девушке из клуба, как сейчас все говорят, а о настоящей. О ней пишете? А эта ваша злость, это не добродетель, друг мой. Добродетель одной проповедью не исчерпывается, обязательно должны быть дела. Вот сколько вы хороших, славных поступков совершили?       Я пожал плечами:       — Не пишу я о любви. Нет у меня ее. И дел хороших я не совершал.       — Как это нет? Вы же так молоды. Самое время для любви и для хороших дел.       Я молчал. Смотрел, как река сначала белеет, а потом окрашивается в золото, пока солнце поднимается в небо.       — Напишите хорошие стихи. Знаете, когда в жизни все очень плохо, надо писать о хорошем. Напишите о самом хорошем, что есть сейчас в вашей жизни. Что все еще заставляет вас жить. А если не напишете, так значит вы не вольны править не только миром вокруг, но даже самим собою. У вас столько поклонников, зачем же вы им только боль и гниль свою на блюдце выносите? Поэтому и люди все злые стали, что даже в искусстве никакого света не осталось. Вы как считаете, можете еще написать хорошие стихи?       Я снова пожал плечами:       — Откуда же мне знать.       — Да что же вы, стихов хороших не слышали?       — Слышал, — возразил я. Хотел прочитать ему что-то из Есенина или Пастернака, или может, Пушкина или Блока, но вспомнилось мне совсем иное:       — Вот он: дом, который был потерян, Без всяких сложных материй и ложных представлений Дело тут не в вере, но я счастлив был. Амурский берег! Сколько тех мгновений, что я вспомню, когда поседею?       — Ну вот. Слышите же? Светло. И вы точно так же можете, даже, может, лучше. Я вот вам что скажу, товарищ поэт, я может и нищий, но хоть свободный человек, а вы — раб! И раб вы самого себя. Вы, может, и хотите любить и писать добрые стихи, только сами себе не даете этого делать.       Я захотел возразить, но в горле встал ком. Мужик поднялся, снял шапочку, пригладил волосы и надел ее обратно.       — Надо жить. Надо любить. И вы любите, друг мой. Всего доброго.       Он пожал мне руку и ушел. Я остался, растерянный, сидеть и смотреть, как его ломаная фигура удаляется по набережной к многоэтажкам. Прав ли он? Я снова достал телефон и набрал Ваню. Он уже должен был бы проснуться, так чего же не отвечал?       Я вздохнул. Ладно. Стоит признать, что мужик был прав.       Я — раб. Себя, своей депрессии, своей нечеловеческой тоски, рефлексии и сожалений. Я так привык убиваться по прошлому, так привык бояться будущего, что мне действительно было проще тонуть и молить о спасении других вместо того, чтобы спасать себя самому. Однако, я нисколько не виноват в том, что я таков. И поэтому так стремился окружить себя такими людьми, как Евстигнеев, которые могли бы вытащить меня со дна даже тогда, когда я был в крайней степени отчаяния.       Но Евстигнеев не подавал мне руку. Он упорно не отвечал на звонки, и потому попал на эту пленку. Тогда я закрыл глаза, пытаясь успокоиться и решить, что делать. Перспектива кинуться в реку казалась более заманчивой, чем какая-либо еще. Вот меня и оставил мой последний друг.       Все.       Пристегните ремни. Дальше — только отчаяние».       Пробка рассосалась, дождь прекратился. Евстигнеев снова закурил, и теперь в машине было прохладно от холодного воздуха из приоткрытого окна. Славка убрал наушники и уставился перед собой. Было тошно.       Значит, Евстигнеев не взял трубку, потому что был занят лобзаниями со Светло. А Мирон, у которого и без того нервы были растрепанные, решил, что последний друг оставил его. Откровенно говоря, после того, как кассета закончилась, Славка больше всего захотел позвонить Ване и Андрею, чтобы узнать, как у них дела, и пообещал самому себе, что всегда придет им на помощь, когда бы они, блять, ни позвонили, и чем бы он ни занимался в тот момент. «Никогда, — думал он, — никогда не позволю им усомниться в нашей дружбе. Я не такой еблан, как Евстигнеев».       На самом деле Слава не был уверен, что он не такой еблан. Он не очень хорошо знал Евстигнеева, но тот при знакомстве все же оказался совсем не таким, каким его обрисовывали слухи и сплетни в тусовке. Возможно, на него так повлияла смерть лучшего друга, в которой он отчасти был виноват, а может, злые языки действительно врут, и сплетни возникли на пустом месте. Машнов же склонялся к тому, что дело тут не объяснялось чем-то одним, и вероятнее всего, Ване было просто чудовищно стыдно, и он больше всего мечтал больше никогда в жизни не совершать таких ошибок. Глаза у него сделались грустными, и даже в те моменты, когда он улыбался или смотрел на Светло, в них все равно на самом дне сидела тоска. Такие вещи очень сильно меняют людей.       Компания Славы не зря называла Евстигнеева за глаза Йобдуром, потому что им он представлялся как распиздяй и ебланище, натуральный такой Иван-дурак. Он будто целыми днями пинал хуи, иногда лениво щелкая своих знакомых, и продавал в семнашке зажигалки по кусающейся цене, зарабатывая на своих пищащих школьницах-фанатках. Он казался безответственным, легкомысленным и инфантильным. Но теперь для Славы он открылся с другой стороны. Машнов видел это сам и слышал в словах Мирона: Ваня внимательный, ответственный, творческий и честный парень, иногда слишком скромный, прячущий свою стеснительность за маской разгильдяя. Впрочем, люди разве что в книгах могут обладать только однобоким набором черт характера, а Евстигнеев, как любой живой человек, совершал ошибки и позволял чувствам главенствовать над разумом, превращаясь в совсем не самостоятельного монстра.       Евстигнеева было жаль. Он действительно любил Мирона, возможно, сильнее, чем все окружение Федорова, и облажался крупно лишь однажды, перечеркнув тем самым все свои прошлые заслуги.       А еще было жаль Светло, который, послушав кассеты вместе с Рудбоем, наверняка и себя винил тоже. Таким уж был Ваня, и, наверняка, сделал крайним себя, игнорируя то, что вообще понятия не имел, что с Мироном что-то не так. С ним нужно было поговорить, но Слава не знал, как начать такой разговор. Евстигнеев в своих чувствах не признавался, а понять, что испытывал к тезке Светло, было решительно невозможно. Слава опять начал думать об этих пидорах, и у него разболелась голова. Металлическим обручем обняло всю башку. Они стояли на светофоре, который истошно пищал, по пешеходному переходу медленно шла старушка, и они ждали. Славка взбесился из-за нее, хотя незнакомая бабушка была уж точно не виновата ни в одной из его бед. Голова не проходила, и Машнов даже начал молиться о том, чтобы Вани выяснили отношения и — главное — благополучно разрешили свою драму. Чтоб хотя бы об этом Славка не волновался и не думал.       Но решать любовную трагедию никто из них, конечно же, не собирался. Слава вдруг подумал, что они так и не решат ничего. Ведь оба чувствуют себя виноватыми перед Мироном, и вряд ли преодолеют это чувство стыда. Какая может быть любовь на могиле лучшего друга? Сердце снова сжалось от жалости уже ко всем: и к обоим Ваням, и к Мирону. Был бы он жив, все было бы иначе. Слава бы спас его, а Евстигнеев признался Светло и продолжил его обхаживать с чистой совестью.       Невозможно. Невозможно вернуть все назад, невозможно воскресить мертвого, невозможно простить себя.       — Ну, что скажешь? — Евстигнеев свернул, и, судя по навигатору, они уже были совсем рядом. Слава медленно втянул воздух, пропитанный запахом вишневого ароматизатора и сигарет, и на выдохе сказал:       — Пиздец.       Евстигнеев напряженно рассмеялся, и Слава тоже улыбнулся натянуто. Что ж, хотя бы так. Слава вообще плохо помнил, когда в последний раз улыбался.       Наконец Евстигнеев остановил машину, заглушил двигатель и первым вышел на улицу, утыкаясь в телефон. Вылезая, Славка вляпался в лужу, тихо зашипел, отряхнул штанину ладонью, выпрямился и только потом огляделся. Район был хороший. Они припарковались возле милого кафе, дальше по улице шли довольно старые здания, в которых расположились, если верить вывескам, библиотека и еще какие-то организации. С другой стороны от кафе раскинулся небольшой сквер, а на противоположной стороне улицы — кирпичный забор с цветной сеткой внизу. Из-за забора доносились детские голоса и смех, а у калитки стояла Муродшоева, закутанная по самые глаза в толстый шарф.       — Привет, — она обняла Ваню, кивнула Славе: — Ну, здравствуй. Что-то вы долго, — снова посмотрела на Евстигнеева, тот пожал плечами, — Идемте, у них прогулка как раз заканчивается.       Евстигнеев открыл калитку и вошел на территорию садика следом за Женей:        — Ты идешь или нет? Сам же хотел посмотреть.       Слава растерянно кивнул и последовал за ними. На детской площадке носились дети, на вид все одинаковые и различающиеся только цветами курточек и шапок. За ними следили две воспитательницы: молодая и постарше. Та, что была младшей, что-то кричала малышне и ругалась на пацаненка в синей куртке.       Женя подошла к той воспитательнице, что была постарше. Та улыбнулась ей.       — Рада, что вы заглянули, Евгения.       — Мимо проезжали, подумала, что нужно заехать, — от улыбки, пусть и сдержанно-вежливой, лицо Жени преобразилось, и она сразу стала моложе и милее. Воспитательница всплеснула руками:       — Новый год не за горами! Как думаете, детям нужна живая елка или искусственная?       — Обсудим это внутри? Что-то холодно сегодня.       — Конечно-конечно.       На Машнова и Евстигнеева внимания никто не обратил, и они просто пошли следом за женщинами. В здании было тепло и пахло супом и сосисками. Следом за ними в коридор влетела орава детей во главе со второй воспитательницей.       — Девочка в желтой кофточке, — подсказал Евстигнеев, но Слава узнал бы дочь Федорова и без подсказок. Как и сказал Мирон: глаза у нее были точно такие, как у отца, нос — маленький, чуть вздернутый, уши немного нелепо торчали, волосы были длинные, несобранные, гладкие, но тонкие, и от того пушистые. Воспитательница небрежно стянула девчачьи локоны резинкой, и у Славы почему-то сжалось сердце. У остальных девочек в группе волосы были заплетены всеми возможными способами. Почему же Соня не находит утром времени, чтобы убрать волосы своей дочери?       — Ваша помощь нас так выручает! Сами понимаете, государство сейчас…       Женя и воспитательница ушли куда-то по коридору, наверное, в какое-то подобие кабинета, а Слава так и остался стоять в дверях, наблюдая за тем, как дети, избавившись от теплой одежды под руководством воспитательницы, ушли играть в ожидании обеда.       — Женя является спонсором садика. По сути, деньги дает ВМ, но до недавнего времени директором агентства был Мирон, это могло бы вызвать некоторые подозрения, — начинает Евстигнеев.       — А Муродшоева не вызывает? Она же менеджер Мирона.       — У нее тут племянница, — Ваня вздыхает и продолжает раздраженно: — это просто повезло. Соня уперлась хуже барана: «Не нужны мне его деньги, пошел к черту, у меня есть муж и работа». Садику разрешила помогать, только когда кассеты послушала. Она вообще не считает, что Настя — дочка Мира. У нее и в свидетельстве о рождении отец муж Сони.       Пока они говорили, дети сели обедать. Славка встал в проеме, глядя на каштановую макушку. Настя ела и болтала о чем-то с сидящей рядом девочкой.       Подумать только. Действительно дочь Мирона Яновича. Живая и очень на него похожая. Славке вдруг мучительно захотелось, чтобы она выросла максимально далекой от рэпа и искусства. Чтобы, будучи подростком, слушала попсу или, если захочет побунтовать, то металл или панк-рок. Чтобы отучилась на адвоката или экономиста, удачно вышла замуж, не читала слишком много книжек и не маялась вопросами о смысле жизни. Чтобы не сомневалась, настоящая ли у нее любовь с мужем, а жила спокойно, счастливо и слышать не слышала о рэпере Оксимироне, который перевернул игру и построил империю.       — Сейчас тихий час, не будем задерживаться. Поехали, — раздался рядом голос Муродшоевой. Слава обернулся и увидел воспитательницу и Женю, которая смотрела на него с пониманием и тоской. Они кивнули друг другу, Машнов и Ваня попрощались с воспитательницей, и все трое вышли на улицу. Наверное, стоило что-то сказать, но у Славы во рту было сухо и горько, а в голове — пусто. Все становится совсем иным, когда уходящий из этого мира человек оставляет после себя ребенка. И не то чтобы Настя была одна, ведь у нее была Соня и ее муж. Она, по большому счету, даже не знала, кто ее настоящий отец, но Слава был уверен не меньше, чем Евстигнеев, что правда всплывет. Когда о тайне знают несколько взрослых, рано или поздно о ней узнает и ребенок. Настю хотелось защитить от этой тайны, хотелось, чтобы она так и не узнала. В некоторых случаях неведение куда лучше знания. Так что Слава ясно понимал, что к девочке ему лучше больше никогда не приближаться: своим присутствием в ее жизни он может сделать только хуже.       Они попрощались с Женей: за ней приехало такси, — и подошли к машине. Только Слава собрался садиться, как в кармане куртки завибрировал телефон. Он подумал, что это Светло переживает, куда они делись, достал мобильный и, не глядя на имя контакта, принял вызов и приложил телефон к уху:       — Да?       — Славочка?       Блять, ну почему сейчас?
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.