ID работы: 6360572

Бог в муравейнике

Слэш
R
Завершён
587
NoiretBlanc бета
Размер:
120 страниц, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
587 Нравится 149 Отзывы 174 В сборник Скачать

Кассета 6, сторона А

Настройки текста
      — Славочка? — голос у Саши был обеспокоенный, и звучал как-то глухо, как будто она сидела в шкафу или в тесной кладовке. — Весь день не могу до тебя дозвониться. Слав, что происходит?       — А что происходит? — спрашивает Машнов, садясь в машину и стараясь придать голосу побольше беззаботности. Грешным делом, он уже и забыл, что наплел Сашеньке, но она все тем же дрожащим голосом напомнила:       — Ты не звонишь совсем, я думаю, позвоню Андрею. А он говорит, что ты ни над каким альбомом не работаешь, а что у Вани уже который день и что вы там бухаете.       Машнов закатил глаза. Все-таки нужно было предупредить Замая, а то он решил, что друзья его кинули и веселятся без него. Обиделся наверняка страшно. Что ж, эту проблему можно решить позже, сейчас самой большой занозой была Миронова, которая настороженно дышала в трубку и ждала объяснений. Слава лихорадочно пытался сообразить, чего бы такого наврать, но шестеренки в голове крутились со скрипом, и ни одной гениальной мысли не рождали. Сашенька помолчала, давая ему возможность оправдаться, и предположила:       — Слав, между нами что, все?..       Ее голосок дрогнул и сорвался, она не договорила «кончено» и замолкла. У Славы все внутри непроизвольно вздрогнуло и сжалось. Саша не виновата была ни в чем, и он не имел никакого права ее мучить. Нужно было быстрее дослушать кассеты и вернуться к ней, словно ничего и не было. Но что-то ему подсказывало, что вернуться и делать вид, что все, как раньше, он уже больше не сможет. Ему вообще больше не хотелось никуда возвращаться. Он чувствовал себя сейчас так же, как Мирон на пятой кассете: подвешенный в невесомости и не знающий, куда шагать дальше. Он закрыл глаза и медленно посчитал до пяти.       Евстигнеев завел машину.       — Я не могу сейчас говорить. Перезвоню.       И он сбросил, не дождавшись ответа. У Славы заныла поврежденная рука, а еще заныло где-то между ребер. Почему не сказал ей правду? Почему, блять? Зачем ее мучить, если больше не мог быть с ней, не мог любить ее, как раньше, и даже видеть ее больше не хотел. Он вспомнил вдруг ее: мягкую, светлую, нежную. Она никогда не стыдилась говорить ему, что любит, не боялась показывать, насколько сильно, и, что самое важное, не лгала. А Слава последнее время только и делал, что пиздел. Он вообще не мог понять, почему Сашенька, занимавшая в его жизни важное место, оказалась сброшена с пьедестала, и ее место в системе ценностей Вячеслава Машнова занял Федоров. Теперь все мысли занимал он и его окружение. Впрочем, занял ли? Не всегда ли он был важен для Славы?       Он называл это ненавистью, но понимал, что это была не она. В чем-то Мирон был прав: все, что хотел высказать ему Слава, сводилось к вольному пересказу трека «Кем ты стал?». А это, как считал Машнов, говорило само за себя. Нет, не поехавший фанат. Он действительно видел в Мироне соперника до тех пор, пока тот не стал делать полное дерьмо. Они могли бы стать друзьями, но даже толком не стали противниками. Потому что это нихрена не противостояние, когда Слава упоминает Мирона в каждом втором треке, а Мирон просто игнорирует его.       У Славы снова заболела голова.       Нахуй все. Просто нахуй.       Машнов закинул мобильник в рюкзак. Если Светло будет переживать — позвонит Евстигнееву. Вымотанный больше, конечно, эмоционально, чем физически, он все-таки задремал и проснулся, когда они уже были у парадной, а на улице снова темнело, в основном из-за собирающихся туч. Опять чертов ливень. Слава вспомнил про протекающее окно и разозлился на себя. Как Саша с ним справляется? А может, она давно собрала вещи и вернулась в общагу к подругам? Голова стала тяжелой, то ли от сна в машине, то ли от всех мыслей, которые в ней гнездились.       Евстигнеев, не знающий, можно ли ему войти, неловко топтался на пороге, но в итоге Машнов сам втянул его в квартиру. Господи, нужно еще поговорить со Светло, иначе эта хуйня никогда не кончится. Славка отказался от обеда и завалился спать. Вани на кухне говорили о чем-то шепотом и звенели ложками, а потом пили чай. Под их тихую болтовню Славка и уснул, накрывшись пледом.       Ему снился сон. Очень яркий, и не такой пугающий, как тот, про свадьбу. Этот сон был таким ясным и наполненным деталями, что его легко было спутать с реальностью.       Слава был в незнакомом доме, расположенном у моря. Вода искрилась на солнце так сильно, что казалось, будто там и не было никакого моря, а просто на песок положили зеркало. Белая пена лизала берег. Машнов полюбовался видом и осмотрел комнату, совершенно не запоминая обстановку кроме того, что все было белое, только большой книжный шкаф, то ли специально стилизованный под старину, то ли действительно древний, портил эту белизну. Книг было много: они стояли в два ряда на каждой полке, и на некоторых еще лежали сверху. Старые и новые, в мягких и твердых обложках, замусоленные и еще пахнущие типографской краской. Слава порылся в шкафу и обнаружил, что помимо книг на русском языке здесь были книги на английском и немецком.       В глубине дома что-то грохнуло.       Машнов положил книги обратно и пошел на звук. Он прошел длинный коридор, в котором на стене висели фотографии в одинаковых широких белых деревянных рамках, но лиц людей на фотографиях различить не получилось. Дом показался ему странно знакомым, хотя умом он понимал, что никогда здесь не бывал. Грохот раздавался с кухни. Здесь была картина, которую уже рисовало Славкино воображение, пока он слушал кассеты. Стол, на котором стояла тарелка с оборванной кистью винограда и пустая чашка из-под кофе. Один высокий барный стул стоял в пол-оборота, второй валялся на полу. К горлу подступил ком. На полу возле плиты и разделочного стола виднелись разводы крови. Слава намочил кухонное полотенце под краном и вытер эту гадость, потом выбросил мусор с тарелки в ведро под раковиной, поставил грязную посуду в раковину и поднял стул.       Позади послышался смешок. Слава обернулся и вздрогнул: в проеме стоял Мирон, одетый в светло-серые спортивные штаны и белую футболку. Гладко выбритый и отдохнувший, и только глаза, как и при жизни, усталые и грустные.       — Из тебя не такая уж и плохая горничная, Слава.       — Стараюсь, — зачем-то ответил Слава невпопад, задвигая стул и подходя к Мирону ближе. Это было странно. Он понимал, что находится во сне, но происходящее было настолько реалистично и невероятно одновременно, что он терялся. — Это твой дом?       — Нет, — бросает Федоров, улыбаясь снисходительно. Он смотрит, задрав подбородок, как тогда, на баттле, и уголки его губ снова приподняты, но теперь в его глазах куда больше печали. Он молча проходит мимо Славы, достает из холодильника бутылку шампанского, из верхнего шкафчика — два высоких красивых бокала. Снова идет мимо, оборачивается в коридоре и спрашивает: — Выпьешь со мной?       Слава не против выпить. Не напиться в сопли, закидываясь водкой по очереди с пивом, а немного выпить шампанского, чтобы ощутить волшебные пузырьки в голове. Так, чтобы мысли стали легкими и простыми. Они заходят в гостиную. Посреди комнаты стоит белый диван, напротив которого — тот самый шкаф с книгами, одну стену заменяет огромное окно, и видно красивое блестящее море, розовое и отливающее золотом в закатных лучах. Кроме шкафа и дивана, в комнате есть торшер и низкий плетенный столик, на котором свалены в стопку журналы. На полу, рядом с горой пластинок, стоит проигрыватель. В целом, комната не выглядит обитаемой. Слава бы сказал, что хозяин уехал, оставив все здесь, как было. Нет ни цветов, ни забытых вещей, ни безделушек, ни лишней мебели — это создавало ощущение чистоты и пустоты. Пока Слава разглядывал обстановку, Мирон открыл шампанское и разлил по бокалам. Протянул один Славе.       — За что пьем? — спросил Машнов.       — За любовь, за что же еще, — снова грустно улыбается Федоров. Они чокаются — в тишине раздается мелодичный звон бокалов — и пьют. Мирон пьет до дна, Слава делает несколько глотков и ставит свой бокал на столик. Федоров садится на корточки, роется в пластинках, достает одну, поднимает в воздух и спрашивает: — Послушаем?       Машнов кивает, толком не успев разглядеть яркую обложку. Мирон достает пластинку из упаковки и ставит в проигрыватель. Сначала слышен только тихий шелест и потрескивание, а потом Славка узнает одну из песен группы «Буерак». Мелодия приятная, веселая и ненавязчивая. Слава присаживается на подлокотник дивана и смотрит, как Федоров, закрыв глаза, двигается свободно и неспешно. Танцует. Машнов, вообще-то, не видел, чтобы люди так спокойно и легко танцевали, когда были не одни. Он сам, в принципе, не стеснялся танцевать, даже зная, что выглядит глупо, но обычно делал это либо выпившим, либо в одиночестве. Но Мирону было пофиг. Впрочем, это легко объяснялось — он же умер, какая ему разница, как он выглядит, когда танцует.       — Ну чего ты не танцуешь, Слава?       Мирон улыбался, подошел ближе и протянул Славе руку. Машнов смутился, посмотрел в пол, как семиклассница, которую впервые пригласили на медляк на школьной дискотеке. Потом вспомнил, что это все ему только снится, а значит, ничего плохого не случится, и поднялся, отошел чуть в сторону, а потом позволил себе тоже начать танцевать. Да и как откажешь Федорову? Славе сразу сделалось очень хорошо и спокойно. Все происходящее: и розовое зеркало моря за огромным окном, и стерильная комната с гигантским книжным шкафом, музыка, шампанское, Мирон, закрывший глаза и танцующий под «Буерак» — все было правильно. Славка остановился, залюбовавшись Мироном. Он стоял напротив окна, и мягкий золотисто-розовый свет ласкал его расслабленное, счастливое лицо, на котором разгладились все морщины, делая его вновь молодым, стирая с него все следы ошибок и пережитых бед. Он прожил недолгую, но наполненную событиями жизнь, и теперь на вопрос: «А был ли Мирон счастлив?» Слава знал ответ: не так уж и часто, но был. Светлые ресницы дрожали, отбрасывали тень на скулы, и Слава видел это отлично и не мог сдержать улыбки. Боже, боже, боже. Какой же он прекрасный. Какой же необыкновенный. Как же теперь без него?       Пусть это всего лишь сон — Славе без разницы, он даже почти забыл об этом. Он был с Мироном, он был рядом, и был абсолютно точно готов быть до конца. Пусть через депрессии, через ремиссии и интермиссии, через прием таблеток по часам, через визиты к доктору. Через гастроли, через стихи или прозу, питерские ливни или хабаровские снега — без разницы. Быть с ним, ведь он ему так нужен. И пусть этот сон не заканчивается, лишь бы просто находиться рядом. Был бы сон вечным, а уж Слава был бы рядом тоже — вечно.       Мирон открыл глаза, остановился и теперь просто смотрел на Славку, улыбаясь. Пластинка кончилась, хотя не могла — ведь сон же. Федоров тяжело дышал, и Славе поймал себя на том, что тяжело дышит он сам.       — Слав, ты знаешь, куда любовь уходит после смерти?       — Нет, — сказал Слава непослушным языком. Во рту стало сухо, как в пустыне, а ему самому — невыносимо жарко. Мирон не ответил. Усмехнулся горько, подошел ближе и положил ладонь Машнову на щеку и заглянул — да нет, не в глаза — куда-то глубже.       Слава мучительно хочет спросить, мог ли он спасти Мирона, но сон вдруг тает, его куда-то ведет, в глаза как будто сыпят пыль и искры. Машнов падает на спину, слышит какой-то грохот, а после — как будто падает в огромную глубокую яму и резко просыпается, вздрагивая всем телом. В квартире тишина — но мгновение назад всего лишь хлопнула дверь.       В голове колотит осознание того, что это был просто сон. Всего лишь сон. А сон, как известно, не может продолжаться вечно. Славке становится стыдно за то, как его торкало и вело, пока он там плясал и пялился на Федорова в лучах заката. Пиздец мелодрама. Он садится на диване, скидывая с себя плед, хлопает по карманам в поисках сигарет и зажигалки, но предсказуемо не находит. Переводит взгляд на окно.       На улице совсем темно. Почти во всех окнах дома напротив горит свет, значит, еще не ночь. В одном из окон виднеется женская стройная фигура. Девушка стоит у окна и курит, окно открыто полностью, и ее, кажется, не пугает перспектива простудиться. Слава закрывает глаза и вздыхает, надеясь вернуть себе спокойствие.       Он встает на ноги, потягивается, слушая, как надрывно трещит его спина. Нужно сменить повязку на руке. С этой целью он выходит в кухню и обнаруживает там Ваню, который что-то читает и лениво гладит Гришеньку, пристроившегося у него на коленях.       — Проснулся наконец.       — Чего дверями хлобысали? — интересуется Слава, наливая себе холодного чаю и залпом выпивая стакан. Берет с подоконника дорогие сигареты Евстигнеева, его же зажигалку — от Йобдура не убудет, если он одну стащит — прикуривает и достает из шкафа блюдце, служившее пепельницей.       — Да Саша приходила.       — Какая? — с тупым видом переспрашивает Славка, давясь дымом. Он машет возле своего лица рукой и лезет в холодильник. Чудовищно хочется есть.       — Блять, ну какая, Слав? Лисина.       — Какая еще Лисина? — снова спросонья не въезжает Машнов, и Светло наконец откладывает свою книжку, закатывая глаза, и поясняет:       — Писательница такая. Да твоя, Миронова.       Легче от этого уточнения не становится.       — Чего приходила? — Слава находит суп и ставит греться. Так вот чем Рудбой с Ваней гремели, когда он спать завалился.       — Ой, даже не знаю. Наверное, потому, что ты съебался от нее, нихуя не объяснив, а потом не звонил сам и трубку не брал, когда она звонила.       Светло был злой, поэтому Слава решил лишний раз его не бесить. Затушил сигарету, налил себе супу и, сев напротив, молча принялся хлебать. Ваня уткнулся в свою книжку, перелистнул страницу и снова закрыл ее, заложив палец, как закладку.       — Чего ты ее мучаешь? И себя заодно. Она пришла, и знаешь, лучше бы она разревелась, чем сидела с таким спокойным лицом и говорила мне тут своим вот этим срывающимся голосом, как тебя любит.       — А ты лучше что ли?       — Э! В каком смысле? — Светло свел брови и легонько столкнул Гришу с колен. Кот понимающе спрыгнул на пол и удалился в другую комнату. Слава прикусил язык, уже поняв, что начал явно не с того. Но было уже поздно.       — В смысле… Мне Евстигнеев все рассказал.       Ваня закатил глаза и откинулся на спинку стула. Взвыл. Слава зажмурился, как будто если он закроет глаза, то все наладится.        — Слава-а, блять. Ты мне друг, ясно? Вот поэтому прошу тебя, как друга: не лезь. Это не твоя беда.       — Я знаю, что вы вместе кассеты слушали. Знаю, что ты себя винишь, — не унимался Машнов, которого уже понесло не в ту степь. — Если он тебе нравится, то будь с ним, пожалуйста! Не ты виноват в том, что его лучший друг повесился. Ты же хочешь ему помочь точно так же, как и мне, так вот и помоги, блин.       — Он мне не нравится.       — Чего?       Славка аж воздухом поперхнулся. Светло опустил голову и теребил корешок книжки. Да нет, не послышалось. Но слова Вани шли вразрез с его поведением. Слава же видел… Или придумал себе химию между лучшим другом и Рудбоем?       — Не нравится. Все, я спать.       Светло вышел из кухни, оставив книжку на столе. Ну вот, зашибись. Еще и с лучшим другом поругался из-за своего длинного языка. Есть сразу расхотелось. Машнов подошел к окну, внимательно вгляделся в мутное стекло — дождя, вроде бы, не было. Он переоделся, умылся, стараясь не обращать внимания на запертую дверь в комнату Вани, взял рюкзак, вставил в плеер шестую кассету, в уши — наушники, и вышел из квартиры, запуская пленку. Быть может, эта кассета — его?       «Мне казалось, что я медленно погружаюсь куда-то очень глубоко. Падал вниз головой, и застревал в этом, увязал, как в желе, и чернота вокруг была липкой. Я был как Алиса, которая так же неконтролируемо падала в кроличью нору. Только вот я не приземлюсь в мягкую кучу гнилых листьев, а разобьюсь вдребезги так, что ни один врач не поможет.       Впрочем, был один врач, который мог мне помочь.       Я просидел на той лавочке еще какое-то время, раздумывая над словами мужика, с которым только что разговаривал. После этого разговора мне страшно захотелось написать хорошие стихи, но я понимал прекрасно, что пока погружен в депрессию, ничего хорошего не напишу. Говорить о каких-то силах для борьбы с болезнью глупо — у меня не было даже желания поддерживать свое физическое состояние, есть и спать. Единственное желание, которое у меня появилось — написать пару чистых, полных любви строк, но слова даже не складывались в рифмы. Мне казалось, что, возьми я сейчас в пальцы ручку, скорее вскрою ей вены, чем напишу квадрат. Но мне показалось, что у меня есть крошечный шанс — последняя нить, ухватившись за которую, я смогу выбраться и изменить свою жизнь. Переехать, сменить окружение, попробовать быть с тем, кого люблю, попытаться добиться свиданий с дочерью, записать новый альбом…       Вызвал такси. Никто из таксистов долго не брал мой заказ, но один в итоге принял, и, хоть добирался до меня довольно долго, все же приехал. Молодому парню с серьгой в ухе, сидевшему за рулем, я был искренне рад. Он еще раз уточнил место назначения, и я заплатил ему вперед, потому что понимал его опасения: я выглядел, как бомж, избитый и грязный. Всю дорогу он поглядывал на меня в зеркало заднего вида, и уже на подъезде к диспансеру спросил:       — Простите, вы случайно не Оксимирон?       — Нет, — я отвернулся. Лицо моего таксиста вытянулось, но он оказался тактичнее, чем я мог бы подумать, и больше ничего спрашивать не стал. Подвез меня почти к самым воротам, я поблагодарил его и вышел из машины.       Здание диспансера, как и в мой прошлый визит, стояло, укрытое пышной зеленью. Калитка была заперта: шла утренняя прогулка. Санитар, заметивший меня, подошел к калитке и грозно поинтересовался:       — Чего надо?       — Михаил Павлович на работе? Я его пациент. Внеплановый осмотр.       Санитар пробурчал что-то про то, что я приехал без сопровождения, но добавил, что доктор на месте, и попросил следовать за ним. Мы прошли по аллее к крыльцу, поднялись, санитар открыл тяжелую входную дверь, пропуская меня вперед.       На развилке остановился, хотя знал, что мне налево. В коридоре справа заканчивали выдачу таблеток, там стояло только два пациента: молодой парень и дед с густой рыжей бородой.       — Опять в конце очереди, а я, между прочим, тоже на прогулку хочу, — причитал дед. Парень взял свои таблетки и облокотился о стену.       — Вам налево, — рявкнул позади меня санитар. Я не стал его бесить, ничего не ответил и дошел почти до конца коридора, остановившись у двери в кабинет моего лечащего врача. Постучался. Из-за двери раздался голос доктора, и я толкаю дверь и вхожу в кабинет.       Михаил Павлович в этот раз стоит у окна и смотрит, как в парке гуляют его пациенты. Руки в карманах врачебного халата, как всегда, застегнутого на все пуговицы. Доктор поворачивается и вскидывает лохматые седые брови:       — Мирон Янович? Здравствуйте. Присаживайтесь, куда вам удобно.       — Здравствуйте.       Я продолжаю стоять посреди кабинета, не зная, как вообще начать и как обозначить мою проблему. „Я не принимал ничего из того, что вы мне прописали, и теперь то, с чем я должен был бороться, меня сожрало. Помогите мне, пока еще не поздно“. Мне казалось, что я все придумал, пока ехал сюда, но теперь все слова вылетели из головы, и мне захотелось просто забиться в угол и вдоволь поплакать.       — У вас что-то стряслось? Выглядите неважно. Может быть, вам что-нибудь нужно?       Михаил Павлович выглядел отвратительно спокойным. Еще бы, он столько лет работает с психически нездоровыми людьми, он такого наслушался и насмотрелся, что мой побитый и помятый вид вряд ли его удивил. Я медленно втянул носом воздух, пропитанный запахами лекарств, сосчитал до десяти, выдохнул так же медленно и сказал:       — Мне нужна помощь.       — Хорошо, Мирон Янович. Что у вас случилось, расскажите. И присядьте.       Что ж, я озвучил то, что так долго гнал. Я кивнул рассеянно и все-таки сел на стул с другой стороны врачебного стола. Михаил Павлович поправил очки и тоже сел на свое место, вздохнул и внимательно посмотрел на меня.       — У меня депрессивная фаза, как вы помните, — начал я издалека.       — Я помню, Мирон Янович. Вы были у меня на приеме пару недель назад, я прописал вам новую схему. Не помогло?       — Нет. Вернее, не совсем так. Я не пил таблетки.       — Вот как? — вскидывает брови Михаил Павлович. — Вы понимаете, что несоблюдение вами врачебных рекомендаций снимает с меня всю ответственность за ваше состояние?       Я снова киваю и перевожу взгляд врачу за спину, потому что смотреть ему в лицо становится вдруг невыносимо.       — Понимаю. Но… Я прошу вас, поймите и вы меня. Все вокруг рушится. Те люди, которых я считал своими друзьями, отвернулись и предали. Все, что казалось важным, на самом деле не имеет никакого значения, а то, что по-настоящему важно и ценно больше мне не доступно. Я не властен над своей жизнью, и она больше не имеет никакого смысла.       — Это типичные симптомы для депрессивного состояния, — перебивает меня доктор недовольно, но я все равно продолжаю:       — Но есть кое-что, что еще держит меня здесь. Я узнал, что у меня есть дочь. Представляете? И я бы хотел жить для нее, хотя ее мать не позволит мне с ней видеться. Но я готов хотя бы попытаться. Еще я хочу попытаться написать хорошие стихи. Что-то доброе, знаете? Без злости этой, без гнили моей, что-то светлое. И еще, я… — опускаю голову, потому что говорить о таком невыносимо сложно, и я даже мысленно не озвучивал это до конца, но чувствую, что если не скажу сейчас врачу, то не скажу вообще никому: — я, похоже, влюбился. Не так совсем, как раньше. Иначе. По-новому как-то. И мне так хочется об этом рассказать ему и всем-всем, но я не нахожу в себе слов и сил, и я… Я просто хочу все исправить. Все поменять. Вернуть контроль и бороться дальше. Но мне нужна помощь, понимаете? Я прошу вас, помогите.       Михаил Павлович вздыхает, снимает очки, трет глаза. Потом смотрит на меня грустно. Уголки его губ чуть вздрагивают, и он произносит тихо:       — Мирон, я бы рад вам верить, но вы — нездоровый человек. Ваша болезнь лечится очень тяжело, и шанс на выздоровление появляется лишь при выполнении врачебных инструкций и необходимой терапии. Потому мне приходится верить лишь тому, что вижу сам. А я вижу, как вы отказываетесь от лечения в стационаре, не принимаете лекарств, отвергаете помощь со стороны своих близких. Вы в принципе человек тонкой душевной организации, все воспринимаете слишком близко к сердцу и склонны излишне драматизировать. Если вам есть, ради чего жить, то вы справитесь и без меня. Или найдете другого врача. Потому что я, как бы ни хотел помочь вам, делать этого не буду.       — Почему? — мой голос срывается, и я чувствую, что из глаз льется неконтролируемым градом.       — Потому что не уверен, что не нанесу вам один лишь вред. Сложно сказать, какую схему лечения или терапию применить, у вас склонное к суициду состояние, и я не могу брать такую ответственность. За вами нужно постоянное наблюдение специалистов самого высокого уровня, полагаю, ваше положение позволяет пройти лечение за рубежом или в Москве. А я всего лишь старый доктор в небольшом городке возле Петербурга и боюсь не справиться.       — Поэтому вы позволите мне умереть?       — Только вы сам позволите себе умереть.       Я поднял на него глаза в последний раз. Посмотрел со всей ненавистью, с которой мог. Он ничего больше не сказал, и я, подорвавшись с места, чуть ли не бегом вылетел за территорию диспансера. Остановился, стер с лица позорные слезы. Дышать было сложно. Внутри как будто стало совсем пусто, исчезли все эмоции, чувства и ощущения. Я разодрал себе руку, снова расплакался, упал в траву, но все еще ничего не чувствовал. Я лежал на земле, всхлипывал, царапал вспухшую кожу на предплечье и просто хотел, чтобы все закончилось прямо сейчас. Не было больше никакого шанса, и теперь мне было все равно, что со мной будет. Один я не мог найти в себе сил, чтобы встать и идти, и бороться со всем дерьмом, что меня окружило. А последняя моя надежда, мой доктор, не подал мне руки.       Михаил Павлович, эта кассета — вам. За то, что вы отказали мне в оказании медицинской помощи, аргументировав это тем, что я не соблюдаю ваши рекомендации и вы не обладаете достаточной квалификацией, чтобы помочь мне. Что делать с этим обвинением — решать, наверное, будут Жени или Ваня. Дойдет там до суда или нет — мне никакого дела нет. Надеюсь, совесть замучает вас сильнее, чем российское правосудие. А может, вы решите просто не передавать кассеты дальше или же уничтожите их, опасаясь за свою врачебную практику и свободу. Однако если жалость ко мне и голос совести все же возьмут над вами верх, то прошу вас переслать коробку с кассетами следующему после вас человеку. Вы — одиннадцатая причина моего самоубийства. Вы — мой оборванный шанс на возрождение из праха и пепла.       Я мог бы, наверное, сдохнуть прямо там — в парке через дорогу от диспансера, весь в грязи и слезах, но как только моя истерика закончилась, я поднялся и решил, что бросать все рано. Сделать я уже ничего не мог, но мне хотелось оставить после себя хоть что-то, кроме злых стихов.       Потому я вызвал такси в город. Пока ждал машину, захотелось закурить, но вспомнил, что бросил утром, и мне сделалось ужасно смешно от происходящего. Я снежным комом катился с горы, и знал заранее, что рассыплюсь, оказавшись у подножия».       Слава прошлялся по Питеру до утра. Когда пошел мелкий дождь со снегом, он спрятался в каком-то баре, где пропустил стаканчик, но все остальное время промотался на свежем воздухе. Пока он слушал пленку, в груди тяжелело и болело, и боль не прекратилась, когда голос Мирона в наушниках стих. Мысли хаотично носились в дурной башке, и Славу кидало. Он то ржал, представляя себе, как Федоров катается по земле и рвет клочьями траву, то едва ли не плакал от тех же картин, нарисованных воображением. Глотку стискивало от обиды и злости. Какого черта все это происходило, и никто, сука, понятия об этом не имел? Этот врач, который, видимо, клятву Гиппократа не давал. Эта Федоровская «больше, чем семья»… Куда смотрели, ублюдки? Никто ничего не видел и не хотел видеть.       Ему было холодно, но в городе он чувствовал себя немного лучше, чем в квартире. Однако к утру руки и ноги совсем замерзли, а истерика не унималась. Славка повернул к дому, когда уже начал ходить общественный транспорт. Заглянул в магазин — немного погреться и купить что-нибудь к завтраку. На этот раз выбор продуктов не подарил ему привычного спокойствия, и Славе стало горько и противно. Пока он поднимался на этаж, то молил бога, чтобы Евстигнеева не оказалось у Светло в гостях. И самого Светло, желательно, тоже, потому как Машнов не знал, сможет ли сдержаться и не устроить истерику при них. Наверное, стоило дать волю чувствам и поплакать на лавочке в каком-нибудь дворе-колодце, но Слава почему-то не сделал этого.       Он открыл дверь своим ключом, поставил пакет из магазина на тумбочку в коридоре, расстегнул куртку, чувствуя спасительное тепло, покалывающее пальцы рук, и повернулся к кухне. В квартире пахло оладьями, за столом сидели Вани, замолчавшие и притихшие, когда Слава вошел. Все молчали. Слава смотрел на Евстигнеева, у которого лицо посерело и под глазами залегли глубокие тени. Он сейчас сидел без кепки, и волосы торчали, взъерошенные, вороньим гнездом на голове. Инфантильный баран. Вряд ли он вообще когда-нибудь был хорошим другом. Люди, у которых есть хорошие друзья, не кончают с собой. Перед глазами встал Мирон — как живой, с его снисходительной улыбкой, вздернутым подбородком, и в то же время совсем иной, с теплым взглядом и морщинками в их уголках. Они все его не сберегли. В носу защипало, злость подкатила к затылку тяжестью, перелилась к вискам, и в них набатом застучала кровь. Машнов, не разуваясь, влетел в кухню и с размаху врезал Евстигнееву в нос.       Голова его смешно дернулась назад, а сам Евстигнеев от неожиданности покачнулся, потом потащил руки к лицу и завыл.       — Слава, блять! — закричал Светло. Слава не услышал. Он схватил Рудбоя за воротник футболки и снова врезал ему, на этот раз — куда попал, потому что глаза ему застелила пелена злых слез. Он хотел ударить несопротивляющегося Евстигнеева еще, но сзади на него едва ли не запрыгнул Светло, оттаскивая от Вани, поэтому он заорал севшим от мороза хрипом:       — Ты — ебаный клоун! Где ты был, блять?! Где ты постоянно был? Ты был ему нужен, сука, постоянно, ты понимаешь это или нет? Ты должен был не отходить от него, а ты даже не интересовался, что с ним и где он! Какой ты ему нахуй друг, ты шакал ебаный!       Машнов ничего не видел. Он скинул с себя Ваню, не глядя на Евстигнеева, у которого стремительно опухала правая половина лица и которому футболку заливала льющаяся из носа кровь. Светло стоял, перепуганный, и не знал, кому первому помогать. Славка закашлялся и ушел в ванную, скинув перед дверью кроссовки. Закрыл дверь на замок и опустился на пол под сушилкой для полотенец. Ему стало нестерпимо жарко, но сил на то, чтобы раздеться, не осталось. Умом он понимал, что если уж кассеты попали к нему, то он не меньше Евстигнеева виноват в смерти Мирона, но сердце ныло и билось в горле, и было невыносимо горько. Жалко — себя, всех остальных, Мирона — больше всего.       — Почему?..       Он шептал одними губами, потому что голос пропал совсем. Злые слезы прекратились, теперь глаза были сухими и болели. Но эта боль не шла ни в какое сравнение с той, которой болело у Славы сердце.
Примечания:
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.