Когда, раззадорясь, Эрос острой стрелой, не целясь, пронзает сердце навылет, сердце теряет ценность. Бродский
Волной морской вьется узор на хитоне. Волной вьются кудри — густые, темные. И глаза темные. Глубокие. И столько восторга в них, столько нежности… Прежде никто так не глядел. Со страстью безумной, с желанием бешеным… Но не так. Так — никогда. Царица отворачивается, звенят в ушах серьги — золотые, огромные. Свадебный дар. Тяжелый, бессмысленный — как сам этот брак. Нет, даже в день свадьбы он не глядел — так. И другие цари и царевичи, воины и герои, шумной лавиной стекавшиеся во дворец Тиндарея, наперебой сватавшие его младшую дочь, так не глядели. Разве что хитрец Одиссей. Да и тот — не на прекраснейшую. А на ее двоюродную сестру, кроткую Пенелопу*. И она вспыхивала под этим взглядом — смущенная, испуганная, счастливая. Царица вздыхает. И словно слышит тихий, печальный голос матери. Такова от века наша доля, дитя: подчиняться воле богов и воле мужа… Кажется, это были последние слова, что она от нее слышала. Среди молочно-белых, толстых, как жертвенные животные, колонн храма Артемиды** душно пахло жиром, смолой и кровью. От дыма слезились глаза. И где-то за этой дрожащей пеленой растеклось под ногами густое, карминно-вязкое вино, когда большие, сильные руки схватили, прижали к себе и повлекли прочь. Женщина должна подчиняться… Она видела его лишь один раз. Невысокий и коренастый, волосы — словно шкура волчья, серебристые, жесткие. Щеки иссечены шрамами. Он показался ей стариком. Но яркие синие глаза смотрели задорно, весело. Без нежности, скорее с добродушной насмешкой. Должно быть, он был хороший человек. А женщина должна подчиняться. И она подчинилась бы. И Эфра по праву звала бы ее дочерью. В залитой медовым весенним солнцем комнатке гинкея пахло свежей пряжей и пряностями. И веретено выскользнуло из ладони, когда крепкие руки схватили и повлекли прочь. Она даже не узнала братьев — спустя столько лет. И с трудом поняла, чье коренастое тело в изодранном, заляпанном черно-багровыми сгустками хитоне швырнули к ее ногам. Серебристая волчья шкура в липких брусничных каплях. Синие глаза застыли добродушной насмешкой. И Эфра с воплем повалилась на пол где-то за спиной. Женщина должна подчиняться. В полузабытых, вдруг оказавшихся неожиданно маленькими покоях родного дворца прогоркло пахло погребальным костром. И отец — постаревший, сгорбившийся — не глядел на нее. Ты принесла в мой дом несчастье! Мои сыновья, мои наследники мертвы — из-за тебя! Твоя мать умерла от стыда, когда этот негодяй, имевший дерзость звать себя царем, увез тебя в Афины. Моли богов, девчонка, чтобы теперь хоть один благородный муж согласился принять тебя под свой кров! Он не глядел на нее, но она знала, что увидит в его глазах. Ненависть. Одну лишь ненависть. Но разве она виновата? Тесей увез ее силой. Женщина должна подчиняться. А она даже не была женщиной, ей было не больше, чем сегодня Гермионе… Но отец не видел в ней ни женщину, ни дитя. Лишь товар — который нужно повыгоднее продать. И покупатели нашлись, несмотря на его опасения. Царица усмехается — горько, больно. Как же им было не найтись, коли отец сам пустил слух о том, будто Зевс Громовержец удостоил спартанскую царицу Леду своей любви — и от нее появилась на свет та, что подобна красотой Афродите и кого благородный Тиндарей воспитал как свою дочь. А колчерукий уродец, жрец Калхас***, более всех богов почитавший золото, подтвердил его ложь. Царица сжимает губы. Даже на дочь Зевса глядели как на товар. Красивую безделушку, которая украсит дом. И родит наследников. Царица вздрагивает. Украдкой ищет в раскаленном духотой, винными парами и застольными криками пиршественном зале огромную, медвежьи-неуклюжую, грузную фигуру в пурпурном хитоне. Она так и не привыкла звать его мужем. — Забери меня Аид! Немало славных воинов полегло от этой доблестной руки! Позволь же пожать ее в знак дружбы, царевич Гектор! От громкого хохота прохватывает озноб — словно окунулась в ледяные воды Эврота. Царица выпрямляет спину, стараясь не морщиться. — Клянусь всеми богами, я рад принимать тебя в своем доме! Огромная фигура уже обхватила широкие плечи гостя, неуклюже наваливаясь, тускло блестя в свете очага драгоценными фибулами и рунно-курчавой бородой. — Еще вина царевичу! Выпьем за мир! Гость улыбается терпеливо, принимает чашу, но делает лишь один глоток. Лицо у него спокойное, благородное. Темные волосы перехвачены повязкой. Темные глаза… совсем как те, что не отрываются от нее с самого начала пира. Так долго. Так давно. И хочется глядеть в ответ. Хочется вспыхивать под этим взглядом — смущенной, испуганной, счастливой. Царица поднимается и в перезвоне золотых браслетов и тяжелых серег неспешно идет прочь. * * * Стукнула крышка ларца. Вдох. Наконец можно снять все эти украшения. Блестящие, тяжелые и ненужные — как ее брак. Свадебные дары. Дары, снятые с убитых, обесчещенных, угнанных в рабство цариц и царевен. Какие-то из них наверняка принадлежали той, кто уже четыре года ходит за ее дочерью. Исмена из Этолии. Худенькая, темноволосая, сероглазая… Гермиона любит ее. Сильнее, чем меня. Сильнее. Вдох. — Эфра… За спиной прошуршали темные складки хитона. Привычно, по-домашнему. — Что прикажешь, царица? И голос привычный — домашний, ласковый. Как был в Афинах. Так давно, так давно. — Моя дочь уже спит? — Давно спит, царица. Желаешь… — Нет-нет. Надеюсь, шум пира ее не потревожит. — Царевна Гермиона здоровое дитя, сон у нее крепкий. Вдох. Хочется зарыться лицом в темные складки хитона, прижаться крепко — как в Афинах. Так давно. — Скажи, Эфра… — Что угодно, царица? Слово уже не режет слух, как бывало. Иначе нельзя. Но в груди все равно тесно. И трудно, и больно. — Почему боги не дают мне детей? — Царица… — Чем я прогневала всемилостивую Геру? — Царица… — Каждый день я молюсь лишь о том, чтобы родить сына — и умереть! — Что ты, царица! Негоже богов о таком просить — могут и услышать. — Все равно… Слова шелестят, что осенняя листва под ногами — самой едва слышно. — Ему нужен наследник. Лишь за этим он еще приходит ко мне. Впрочем, в последнее время все реже. — Поверь, я была бы счастлива, объяви он царевичем любого из своих байстрюков****! Моя ли вина, что сыновья его не живут долго? Месяца не прошло, как утонул в Эвроте трехлетний мальчишка — веснушчатый и рыжий. Его родила, кажется, та, голубоглазая, дерзкая. Главка. А дочерями гинкей полон. Да что толку от дочерей! — Такова воля богов, царица. Вдох. Женщина должна подчиняться. Складки хитона шуршат за спиной. — Час поздний, царица. Голос спокойный, ласковый. Как тогда — в Афинах. — Хорошо бы и тебе отдохнуть. Снизу, из мегарона — хохот, крики, застольные песни. И, кажется, слышно, как гудит скала — громко, властно. И прохватывает озноб — словно от ледяных вод Эврота. Милостивая Гера, даруй, чтобы нынче ночью он не возжелал меня! Пусть пирует до утра, пусть пьет вино и обнимает красавиц флейтисток. Пусть призовет к себе любую из рабынь. Только бы не… Надсадным скрипом взвывает дверь. Скала застит свет. * * * — Моей царице наскучили беседы о подвигах и битвах? Она вздрагивает от голоса, как от удара. Милостивая Гера, ты знаешь, я готова терпеть, но, молю тебя, только не сегодня! Не сегодня, не… — На пиру ты была не слишком весела. Она вздрагивает: огромная кисть вскидывается, как для удара. Широкий, небрежный взмах — темные складки хитона шуршат за спиной и скрываются в дверях. Створка затворяется с грохотом, неостановимо и безнадежно. — Впредь будь любезней с гостями. Она вздрагивает — скала застит свет. Обдает кислым запахом вина и пота. И словно уже навалилось сверху огромное, тяжелое, неуклюжее — не вздохнуть, не вырваться. Словно исполинские, перетертые мозолями и задубевшие шрамами руки уже стискивают по-хозяйски, грубо, шарят по груди, впиваются в бедра. Не вздохнуть, не вырваться… Она вздрагивает. Невольно отступает назад. Что толку! Женщина должна подчиняться. Вдох. Скала застит свет. Ближе, ближе. И свет гаснет. Только суматошные облепиховые пятна за плотно сжатыми веками — прыгают, дрожат. Милостивая Гера, дай мне силы перенести это… Кислый запах вина и пота бьет в нос, въедается в кожу. Не вырваться, не вздохнуть. Сверху огромное, тяжелое, неуклюжее — до боли, до судорог, до острой рези под сжатыми веками. Милостивая Гера… — Да открой ты глаза! Она вздрагивает: кислый запах прямо во рту, лезет внутрь, глубже, глубже, толкается об язык, скребет небо, настойчиво, муторно — до обморока, до тошноты. Не вздохнуть… — Ну же! Горло дерет тошнотой, бедра скручивает судорогой. Не вырваться. Не вздохнуть. — Забери меня Аид! В дохлой рыбине больше страсти, чем в тебе! Под веками режет сильнее. Только не плакать. Не плакать. Не… Скулу обожгло хлестко, резко. Она вздрагивает. И слышит над ухом гортанный, сиплый рык. — Проклятье! Исполинские, задубевшие мозолями руки стискивают, тянут куда-то. Поворачивают — легко, точно тряпичную куклу, толкают в спину. Ладони скользят по мокрому от пота покрывалу. Саднит колени, в бедра впиваются мозолистые руки. Не вырваться. Но можно вздохнуть. Голову ниже, льняной пряжей падают длинные пряди — хвала богам, он не увидит, как она морщит лицо. От боли, от омерзения, от обиды. Хвала богам, что над ухом уже гудит сиплый рык — знакомый, долгожданный. Она давится вздохом облегчения. Утыкается лицом в мокрое покрывало. И слышит, как за спиной, в душной, тяжелой, пропахшей вином, потом — и тем, сладковато-прогорклым, до тошноты знакомым запахом темноте хлопает дверь. Равнодушно и безнадежно. * * * — Молю тебя, всемилостивая Гера, сжалься над несчастной! Пошли мне избавление… Звякают тяжелые золотые серьги — царица вздрагивает, почувствовав на себе взгляд. Тот самый. Она узнаёт его теперь из тысячи. Даже не поворачиваясь, не глядя в ответ. — Прошу меня простить, прекрасная царица. Я не ждал встретить кого-то в храме в столь ранний час. Голос, словно лесной ручей, прозрачный, чистый, звонкий. Царица улыбается с грустью. Конечно, ведь он еще совсем дитя. — Я пришел принести дары милостивой богине и умолять ее исцелить мое раненое сердце. Царица улыбается с грустью. Шаг, другой. За спиной, рядом. — Я разгневал тебя, прекраснейшая? Неужели ты не молвишь и слова самому преданному из твоих рабов? Царица опускает голову, звякая тяжелыми серьгами. Лучше не глядеть в эти глаза. Слишком непривычный, слишком нежный взгляд. Прежде так — никто. Никогда. — Царевич еще слишком молод, чтобы понимать, что красота не всегда идет об руку со счастьем. — Я обидел тебя? Постой! Я не желал… Взгляд слишком близко. Непривычный. Нежный. — Ты вправе считать меня несмышленым юнцом, царица. Я не бывал в сражениях и не хвастаю кровью поверженных врагов. Но это не мешает мне видеть следы слез на твоем небесном лице. Она вздрагивает. Опускает голову. Запоздало прячет покрасневшие веки. — Царевич… — Если ты страдаешь — скажи только слово, и я поквитаюсь с твоим обидчиком, будь это даже сам царь Спарты! Она вздрагивает. И вдруг чувствует под ладонью мягкие волны лазоревого хитона. Словно ожегшись, отдергивает ладонь. — Да хранят тебя боги от встречи с ним на поле брани, царевич. — Ради тебя я одолею и самого грозного Ахиллеса! Она улыбается с грустью. — В том нет нужды. — Ты не веришь мне! Скажи, как доказать, что я без сожалений отдам жизнь за одну твою счастливую улыбку? Он еще дитя. Но прежде никто так… — Уезжай в Трою, царевич. Возьми в жены прекрасную юную деву, проживи долгую жизнь, благословенную богами, и сойди в дом Аида, оплаканный внуками и правнуками. — Ты гонишь меня? Отчего? — Оттого что… Она вздрагивает. Ладонь обхватили тонкие, по-девичьи хрупкие пальцы. Прохладные, нежные. Так робко, так бережно. Прежде никто… Она тянет ладонь. — Мне пора возвращаться во дворец. — Прошу! Позволь снова тебя увидеть! Слова шелестят, что осенняя листва под ногами. Самой едва слышно. — Завтра после полудня… когда царь уедет на охоту… приходи в дворцовый сад. — Ты будешь ждать меня? Она грустно улыбается и в перезвоне золотых браслетов и тяжелых серег торопится прочь.Сердце теряет ценность
8 августа 2018 г. в 20:43
Примечания:
* Жена Одиссея, Пенелопа, ставшая символом супружеской верности, была дочерью Икария, родного брата царя Спарты Тиндарея.
** По мифу, Тесей похитил Елену, когда она совершала жертвоприношения в храме Артемиды. Царевне тогда было всего девять лет.
*** Вообще-то знаменитый прорицатель Калхас (или Калхант) жил в Мегарах, а не в Спарте, и Агамемнон специально приезжал к нему, чтобы просить присоединиться к походу на Трою.
**** Я долго сомневалась, можно ли использовать это слово, хоть и устаревшее, но слишком сильно ассоциирующееся все же с русскими реалиями. С другой стороны, оно показалось мне больше подходящим, чем слово "бастард". Да и наши великие переводчики античной литературы не боялись использовать такие слова, как "витязь" или "терем", что можно найти, например, в "Одиссее" в переводе Жуковского.