***
Полумрак, духота, стойкий смрад немытых тел и полное отсутствие стерильности. Госпиталь больше походил на кладбище живых мертвецов, стонущих в агонии. Больных размещали прямо в коридорах из-за нехватки мест, где они были прижаты друг к другу, словно в консервной банке. Многие из них уже были обречены, и, дабы облегчить их страдания, напарники великодушно вжимали сальные подушки в их алые лица. Отчётливо ощущался запах гари и обгорелой плоти. Видать, на окраине сжигали тех, кто уже своих глаз никогда не откроет. Останки скидывали в мутную реку, кишащую бактериями. Её воды словно дышали смертью, унося закоптелые тела дальше по течению. Впрочем, это не отпугивало жителей: женщины равнодушно провожали взглядом проплывающие мимо части тела, продолжая спокойно стирать вещи. Возможно, это был их сосед, тогда они за него обязательно помолятся. Судорожные всхлипы доносились со всех сторон, кто-то причитал, а кто-то был уже не в состоянии поднять свинцовые веки. Весь их вид молил о том, чтобы нашёлся человек, который положит конец их мучениям. Зачем они сюда пришли, Саске не знал, но поддался желанию Наруто. Тот смело шагал по длинному коридору в сторону кабинета, где обычно работала Сакура. Она нашлась стоящей подле книжного стеллажа, в котором книги были рассортированы точно по алфавиту. Её трясущаяся рука блуждала по корешкам, будто что-то слепо ища, но не зная, на чём конкретно нужно остановиться. До этого кажущаяся бледной, Сакура была почти синей, напоминая собой больше мертвеца, чем ещё дышащего человека. Услышав, как кто-то вошёл, она медленно обернулась. В её глазах читалась обречённость с какой-то долей испуга. — Какие прогнозы, Сакура? Судя по виду девушки, она ничего не собиралась говорить. Все её движения были ломкими, кривыми, как у сломанной куклы. Вперившись взглядом в Наруто, который от пережитых потрясений забыл добавить уважительный суффикс, она часто заморгала, будто ей под веки засыпали песка. Нервно проведя руками по грязному халату, Сакура осторожно облокотилась о стеллаж, возле которого продолжала стоять всё это время. — Они все не жильцы. Это было сказано хладнокровно, с долей пренебрежения, как если бы речь шла о сорняке, портящем цветение красивых кустарников. Наруто неестественно выпрямил спину и весь превратился в пружину, готовую выстрелить в любую секунду. Казалось, будто в него воткнули штырь, не дающий согнуться и сделать хоть какие-нибудь движения. — А ты? — Спросил он таким голосом, что Сакура вздрогнула, начав мелко дрожать. — И я тоже. Саске понял, что это конец. Беглый осмотр выявил под рукавами халата раны, величиной чуть ли не в целый сюрикен. Вся она предстала для него в новом виде: худая, с высушенной кожей, потрескавшимся искусанными губами, варёными глазами, в которых не осталось ни одного намёка на травяную свежесть. Это был блеклый призрак — от когда-то энергичной Сакуры у него не было ничего. Саске захотелось спросить, как так вышло. Не то что бы ему было жаль: да, они состояли в одной команде и бок о бок выполняли миссии долгое время, однако даже так они толком близко не общались. Просто невольно ощущается притуплённое чувство потери. Так бывает, когда знаешь человека много лет, когда ты рос вместе с ним, когда видел его достижения и то, как он менялся. Новость о том, что его не стало или что он вот-вот откроет дверь в вечную темноту, вызывает неприятие, неверия, чувство пустоты в душе. Когда ты ещё ребёнок, всегда думается, что все, кто окружает тебя, будут жить вечно. Но так не бывает. Единственное место, где их существование будет вечным — это память. Образ человека может остаться смазанным, но он будет теплиться где-то в архиве твоих воспоминаний, даже если самого человека уже никогда не повстречаешь на улице. Вот и сейчас так — Саске смотрел на выцветшие волосы, на совсем не красивое лицо, при этом не теряющее свою изюминку, на ментоловый цвет радужки в больших глазах, где больше не было никакого блеска, — и понимал, что время Сакуры, подходило к концу. Словно прочитав его мысли, она усмехнулась совсем легко. Устало прикрыв воспалённые глаза, сказала тихо: — Здесь вам делать больше нечего. Наруто хотел было броситься к ней, но остался на месте, сделав судорожный вздох. С силой зажмурившись, он быстро вышел из кабинета, громко хлопнув дверью. Сакура вновь развернулась к книжному стеллажу, найдя наконец то, что искала. Потрёпанное издание какой-то романтической пьесы, в которой от старости буквально крошились в пальцах страницы и смазывались кандзи. Открыв любимую главу, она мелодичным голосом принялась декларировать строки, которые навсегда оставили горький отпечаток у Саске в душе. С трудом сдержав привычную маску, он бросил последний взгляд на ссутуленную спину девушки и поспешил выйти из помещения вслед за Наруто. И, обманчиво бодро идя по коридору, полному живых мертвецов он убеждал себя, что — нет, они не убегают. А просто уходят.У каждой истории есть начало и конец, И даже сказки этому подвластны. И душу мою смерть поведёт под венец, Жизнь отпустит и скажет мягко: «Вы прекрасны»
***
Молчание длилось неприлично долго, но завести беседу казалось в данный момент неуместно. Они умели общаться одними взглядами, молча, без посторонних звуков и движений. Не это ли высшая ступень взаимопонимания, когда достаточно посмотреть в глаза другого человека и понять его, не говоря ни слова? Пожалуй, это то, к чему многие стремятся, и эти же многие, забравшись на такую высоту, не могут там удержаться. Саске поднялся и всё ещё стоял, хотя ветра и бури норовили скинуть его наземь. Он держался на этой ступени твёрдо, вцепившись как клещ, и не собирался сдавать позиции несмотря ни на что. Потерять доверие — потерять самого Итачи. И если бы это случилось, то Саске предпочёл бы умереть, нежели ловить взгляд антрацитовых глаз и не видеть там ничего. Лениво осматривая комнату, в которой они находились, он думал, как грамотней подобраться к брату после всех событий, которые нанесли удар по их и так шатким отношениям. Итачи же, наоборот, себя такими мыслями не занимал. Он был сосредоточен и увлечён занятием каллиграфией, сидя на коленях за лаковым столиком. Уверенное движение руки отбрасывало хаотичные тени от стоящего рядом бумажного фонарика. При каждом действии домашнее юката словно хрустело, и шорох одежды был единственным звуком в комнате. Ни шелеста бумаги, ни дыхания, ни опускаемой кисточки в чернила — ничего не было слышно, словно всё это происходило не по-настоящему, а в каком-то муторном сне. Саске казалось, что, позови он сейчас брата, тот не услышит. Или сам он не сможет произнести что-либо вслух, потому что во рту было сухо как в пустыне. Его резко начала мучить жажда, но хотелось не просто воды, а какой-то особой жидкости, способной разом увлажнить раскалённое горло. Саске внезапно захотелось узнать, каково на вкус семя сидящего напротив человека. Эта мысль раззадорила настолько, что сердце начало гулко отстукивать неровный ритм в груди. Образ тяжело дышащего, влажного от пота, призывно раскрывающего алый рот, в котором страстно орудует умелый язык, брата — заставил в паху гореть так, что стало больно. Саске чувствовал себя извращенцем, но отказаться от своего желания ему казалось недопустимым. Он открещивался от всего, что не было связано с братом, и верил в то, что поступает правильно. Он упивался этой порочной связью, этой привязанностью и неправильной любовью. Но больше всего будоражила покорность Итачи. То, как он принял и смирился со всем заставляло сладко ныть сердце. Хотелось сломать его ещё больше, чтобы он отказался от всего, был только с Саске, чтобы смотрел только на него и слушал только его. Хотелось, чтобы он жил для Саске. Как это было бы хорошо. И самое главное — правильно, разве нет? Саске убеждал самого себя так рьяно, что верил своему внутреннему голосу безоговорочно. Распаляясь до предела, он не моргая начал следить за Итачи, жадно ловя малейшие движения пальцев, ресниц, крыльев носа, уголков губ. Сейчас он видел чётко, ясно, как при дневном свете, хотя в комнате был сумрак — одинокая свеча слабо горела в фонарике, постепенно начиная чадить. Отец ушёл ещё до заката, до сих пор не вернувшись в поместье. Сколько себя помнил Саске, отец часто уходил из дому. Изначально он ходил проведать свою любовницу. Он никогда не называл её так, считая это грубым и невежественным, предпочитая обходиться гордым «наложница». Ту женщину Саске видел лишь один раз, ещё будучи в академии. Тогда она пришла на порог их поместья в дорогом шёлковом кимоно, расшитый оби* которого плотно обхватывал круглый живот. Её холодная красота запомнилась Саске больше всего. Расплавленное серебро плескалось в миндалевидном разрезе глаз, смотрящих внимательно и цепко. Смоляные густые волосы были уложены в аккуратную причёску, украшенную кандзаши*, на конце которых висели маленькие веера их клана. То, что это гейша, Саске понял сразу. Она держалась с достоинством, ничуть не стесняясь своего положения, как будто даже хвастаясь им, стоя у крыльца чужого дома. Смиренно дождавшись момента, когда выйдет Фугаку, женщина кротко поклонилась, сделав это так изящно и выдержано, что сразу становилось понятно: она преклонит колени, но не склонится. Не нужно было далеко ходить, чтобы понять — эта утончённая гейша находится под покровительством. В нежном жесте отец провёл по упругому животу, уголки его губ дрогнули, но улыбнуться он так и не смог. Переведя взгляд на стоящего на веранде Саске, мужчина произнёс вкрадчиво, даже интимно: — Это мой сын. — И, уже обращаясь к самому мальчику, махнул рукой, — Саске, подойди. Ему не хотелось идти: женщина с прищуром вызывала стойкую волну неприязни. Но встретив строгий взгляд отца, Саске нехотя подчинился, с абсолютным нежеланием делая медленные шаги в сторону терпеливо ждущих взрослых. Как только между ним и женщиной осталось расстояние в вытянутую руку, Фугаку вновь заговорил так же тихо: — Скоро у тебя появится брат. Это заявление покоробило настолько, что он невольно шарахнулся от гейши, как от прокаженной. — Похоже, твой сын не особо рад этому, — сказала женщина, не переставая смотреть на Саске. Её голос звучал тягуче, словно мёд, будучи неожиданно мягким и бархатным. — Даже если так, то единственное, что ему остаётся сделать — это смириться. — Произнёс Фугаку, смерив сына недовольным тяжёлым взглядом. Саске захотелось убежать отсюда обратно в дом, к матери, которая молча глотала слёзы на кухне, спешно вытирая их и оборачиваясь в страхе: не видел ли кто. Хотя в глубине души она желала, чтобы сию же минуту зашёл кто-нибудь и увидел её красное зареванное лицо, и тогда бы всё кончилось. Да, настал бы долгожданный конец её мукам. Микото желала избавиться от этого креста, как мечтает больной избавиться от смертельной болезни. Если бы так случилось, не нужно было прятать постыдные слёзы — их бы просто не было. Не нужно было бы держать марку любящей, верной жены, заботливой мягкой матери, хорошей хозяйки. Это бы всё стало неважным. Потому что золотая клетка, в которую её заключил Фугаку, давила на крылья, не позволяя выбраться и взлететь. Свобода манила — она была недосягаемой мечтой, но такой, о которой хочется думать, когда ложишься спать в холодную постель, и когда просыпаешься, как только займётся заря. Если бы была возможность вернуться в прошлое и предотвратить связывание узами цумадои*, Микото бы отдала за это душу. И, стоя возле кухонного окошка, из которого хорошо было видно мужа с его беременной любовницей, единственное, что она могла делать – обречённо тереть влажные глаза и задыхаться от раздирающей ядовитой зависти. Ибо у этой женщины есть выбор, а у неё его нет. Ничего нет — даже дети принадлежат клану. Даже нарядное кимоно и футон являются не её вещами. Найдётся, появится ли что-нибудь, что станет только её — Микото — собственностью? Или она умрёт вот так — неприкаянной, не имеющей ничего за пазухой? Только если горечь и одиночество не считать тем, что она всегда носит с собой. На крыльце скрипнули половицы: Саске бросился бежать к брату, который предусмотрительно не выходил из своей комнаты целый день. Итачи словно чувствовал, что сегодня на порог их дома заявится незваный гость. Микото выглянула в окно, провожая усталым взглядом удаляющуюся фигуру гейши. Фугаку остался стоять на каменных плитах дорожки, ведущей к дому, неотрывно смотря на раскачивающиеся веера и отдалённо слыша дребезжание колокольчика. Мелкой поступью, удаляясь всё дальше от недружелюбного, насквозь пропитанного несчастьем и безысходностью дома, женщина как на повторе крутила в памяти слова мальчишки, бросившего жёсткие реплики в её надменное лицо. Сначала снисходительная улыбка была той реакцией, что вызвала бешенство у сына её данны*. Но улыбка сползла с губ, стоило вывернуть на главную дорогу. Её путь лежал на север, где когда-то давно началась порочная связь неприступной гейши и доблестного шиноби. Это был первый и единственный раз, когда она видела мальчика, и когда он видел её. Сказанные им слова преследовали женщину на протяжении её короткой жизни, и, лёжа на смертном одре в бреду родильной горячки, она вспоминала лишь одно — слова мальчика Саске, что сумел задеть тонкую струну её души, о существовании которой она успела забыть.Среди снега и льдистых берегов, У подножия вулкана, Пускай твой сын избавится от холодных оков. Чтоб текла в его сердце тёплая лава.
Образ рассеивался, подобно туману; воспоминания нахлынули внезапно. Саске усмехнулся: что-что, а ту давнюю встречу он, похоже, запомнил надолго, если не навсегда. Это был как раз тот случай, когда хотелось почистить и закрыть ячейку с воспоминанием, которое было неприятным, похожим на зуд от укуса мерзкого насекомого. Отправившись в свободное плавание в корабле без руля по лабиринтам своей памяти и бесконечных размышлений, Саске не заметил, как оплавилась свеча, и стало темно. Первой проскочившей мыслью было позвать Итачи, но заметив краткое движение напротив, в этом отпала необходимость. Брат оставался сидеть за столиком, и неизвестно, сколько времени прошло так. Во рту было всё так же сухо, даже хуже — теперь была острая надобность смочить горло. Найдя в темноте сияющие глаза, Саске в очередной раз порадовался тому, что хорошо видит в темноте. Ему вдруг стало весело — воспоминания о холодной гейше лишь подогрело его желание. — Итачи, а что, если бы у нас были дети? Такой абсурдный вопрос, но от этого прозвучавший ещё более интимно, тайно, заставил воздух споткнуться где-то в глотке. Чуть ли не задыхаясь, Саске начал медленно ползти с хищной грацией, напоминая этим дикого гепарда. Вся его сущность походила больше на животную, чем человеческую. Он был гибким – крутился и выворачивался как уж, если его получалось схватить. Да и то не с первой попытки. На тренировках он дрался как одичалый, напрочь забывая об оружии — в ход шли все части тела. Порой доходило даже до зубов, но такая честь выпадала только Узумаки, после ходившего с сиреневыми ранами. В таких обстоятельствах выяснялось, что Саске неожиданно сильный, бесстрашный и выносливый. Никто в здравом уме не решался открыто бросить вызов, боясь, что будет загрызён с особой жестокостью. Откуда это было в Саске, никто не знал. Он сам не знал, хотя по мере взросления догадывался. Отец никогда не заводил об этом беседу, не говоря уже о том, чтобы признать. Но Саске понял по его глазам, что он не ошибался. Жизнь любит крутить так, что укачивает. Не идёт ни в какое сравнение с качелями, на которых от скуки можно заснуть. Как звали ту женщину, Саске тоже не знал. Её имя никогда нигде не упоминалось, словно это было табу. Точно так же, как и откуда она родом, где его брат, похоронена она или сожжена. Саске было известно только то, что она кочевала с одного места на другое, нигде надолго не задерживаясь. Отец с несвойственной ему мягкостью назвал её «гостьей», а Саске прекрасно знал, что такие долго не живут. У них нет родины: они по обычаю рождаются где-нибудь на востоке, под знойным солнцем, среди иссушенных пальмовых ветвей, а умирают далеко на севере, где кроме ледников и снежных бурь не существует ничего. Даже солнце прячется в сером покрывале ватных туч. Возможно ли, что он стал продолжением, тем, кто носится по миру в поисках «того самого» места, где было бы спокойно и хорошо? Места, которое можно было бы назвать родиной, и почувствовать в груди тот мифический патриотизм, который становится первым словом у младенцев в пелёнках? Если существует такое место, то Саске хочет его найти. И если его жизнь будет короткой, то что же, пусть так. Мёртвые остаются молодыми. Они не способны стареть, и, умерев однажды, забывают, что это значит. А живые помнят – в этом их несчастье. Итачи молчал непозволительно долго: Саске успел добраться вплотную, жарко дыша в приоткрытый чужой рот. Облизнув губы, почти что сухим языком, он слегка подался вперёд, накрывая поцелуем. Кожа оказалась шершавой и царапалась. Губы были искусанными, вплоть до вмятин от зубов. Саске целовался голодно, безудержно, слишком страстно и от этого напористо. Итачи не успевал отвечать, полностью отдавая первенство брату. Тот вёл уверенно, так что быть ведомым не казалось страшным. Наоборот, это позволяло расслабиться и отдаться на волю чувств, которые буйной волной смывали на своём пути все преграды. Что, если бы у них были дети, да? Итачи не знал, что ответить, поэтому промолчал, но, кажется, Саске понял всё и без ответа. Рождённые в инцесте не могут быть счастливыми, как бы не старались это счастье поймать. Оно просто будет ускользать из их рук, как бумажный змей. Итачи представил себя на сносях: с округлым животом, налитыми грудями и тёмными сосками от переизбытка гормонов. Воображение рисовало одну картину лучше другой, и на периферии сознания мысль о том, что он мог бы понести от Саске — родного брата — сорвала последние тормоза. На глаза словно упала штора из необычайно плотного материала. Через такую не пробиться ни солнечному лучу, ни отголоску здравого смысла. Штора сомкнулась насовсем — пора. Они бросились друг на друга как два зверя, соревнуясь, кто окажется ловчее в этой своеобразной схватке. Укусы горели огнём, поцелуи жгли, прикосновения плавили. Казалось, будто ласкает пламя дикого костра, и это тепло и ощущение нужности не хотелось терять даже на самую малую долю. Чернила опрокинулись, и, скорее всего, испачкали исписанные листы, когда Саске, не выдержав, резко опрокинул Итачи на татами, задев локтём стол. Руки стали липкими, по пальцам текло и капало куда-то на пол. Схватив подбородок брата, Саске провёл по чужим горячим губам, пачкая их чернилами. Наклонившись, он принялся вылизывать те места, где были его чёрные пальцы, ощущая на языке привкус чего-то похожего на металл. Итачи жмурился, но после распахнул глаза, наблюдая за порывистыми движениями Саске. Притягивая брата за плечи к себе и стискивая ногами его бока, он весь как-то обмяк, напоминая собой мягкую глину, из которой возможно было создать любую форму. Скользящая по груди рука плавно переместилась на живот, под мраморной кожей которого напряглись узлы мышц. Нежно, даже невесомо погладив его, горячая ладонь упорхнула к тёплому молодому лицу, рано очерченному морщинами. Поддавшись странному пронзительному чувству внутри, Саске навалился на Итачи с такой силой, что дышать стало почти больно. Обхватив его затылок и зарывшись пальцами в спутанные волосы, поцеловал медленно, едва шевеля губами, без страсти. Судорожно выдохнув, начал ловить сбивчивое дыхание брата, смешивая со своим. Никто не смог бы догадаться, как хорошо ему было. Такая близость, безмолвная поддержка и безграничная любовь, плескавшаяся в чёрных глазах — дарили Саске целую жизнь. Именно в моменты единения, он чувствовал, что живёт, что дышит, что любит. А ещё, что любим и нужен. Как же сладко было это ощущать. За это, он был готов умереть в страшных муках. Только потому, что знал — Итачи его воскресит. Словами, ласками, всем своим естеством. Распахнутое юката перекрутилось, но отвлекаться на то, чтобы снять его, никто не собирался. Повернувшись на бок, Итачи тесно прижался поясницей к Саске, подтягивая колени к груди и обхватывая их мокрыми от пота руками. Кровь била набатом в висках, и кроме этого звука он не мог ничего расслышать, как бы чутко не старался прислушаться. Момент, когда Саске резко придвинул к себе бёдра, сжав их до яркой красноты и отодвигая коленом ногу брата, показался им обоим вечностью и одновременно стремительно пройденной секундой. Задержав дыхание и как-то сдавленно захрипев, Саске вошёл и полностью вышел. А потом ещё раз. Итачи часто заморгал, прикусывая ребро ладони. Трение ощущалось слишком ярко, болезненно, но от этого не менее желанно. Так и должно было быть: по-животному, первобытному и дикому. «Так правильно» — думал Итачи, чувствуя, как Саске врезается в него быстрыми и короткими толчками. Он собственническим движением вцепился в волосы брата, оттягивая их чуть ли не с корнями, заставляя выгнуться под каким-то неестественным углом. Шумно дыша в затылок, Саске вдыхал запах, который вряд ли можно было назвать приятным: тяжёлый и резковатый от пота, чернил, с долей смолы и едва уловимым юдзу*. Но, в данный момент этот аромат казался ему самым лучшим, вкусным и таким, что хочется впитывать в себя подобно губке. Напряжение возросло до мелких судорог в теле, что воспринимать реальность не получалось адекватно. Всё было как в дурмане. Итачи перестал понимать, где кончалось одно движение Саске и начиналось другое, когда тот сместился, поменяв угол проникновения. Это походило на штормовое прибрежное море, в самую волну. Боль накрывает и тут же откатывает, чтобы спустя мгновение снова поглотить с головой. А потом ещё раз. Искусав всю ладонь, Итачи ахнул и, не помня себя, кончил, давясь хриплым вскриком. На него моментально обрушилась самая мощная и оглушающая волна, заставляя задрожать всем телом и в изнеможении закатить глаза. Это был фейерверк. И пока пятна плясали перед глазами, Саске, понимая, что больше не выдержит ни секунды, размашистым движением вошёл в Итачи особенно глубоко, замирая. Кончив, он вжался в брата, издавая глухой свист из-за крепко стиснутых зубов. — Если бы у нас были дети, то уверен, что они родились бы под счастливой звездой, — сипло прошептал Итачи, когда сумел восстановить дыхание. На мгновение задумавшись, Саске усмехнулся совсем не весело и, похлопав брата по обнажённому бедру, ответил: — Хорошо, что мы не можем иметь детей.***
Меня зовут Жизнь
Я начало пути. Когда я прихожу, то миру является новый человек, новая птица, новый росток. С этого момента для каждого из них начинается отсчёт времени. Я могу сопровождать их годами, а могу попрощаться уже через пару месяцев. Я путешественница. Перебираюсь из одного уголка в другой, из одной страны в другую, из одного города в другой. На своём пути мне доводилось видеть разное. Наверное, это одна из причин, почему у меня нет постоянного места нахождения — я повсюду. Есть люди, которые пренебрегают мной, а есть те, кто отчаянно цепляется. Они мои дети, а я Мать. Я стараюсь спасти всех от глупости мысли, от спонтанных порывов, от знакомства с моей вечной соперницей — смертью. Я поднимаю рассветы и опускаю закаты. Я закрываю своей спиной от опасностей. Люди ропотом выражают на меня обиду, но они никогда не задумывались, что я тоже обижаюсь на них. За то, что нарочно лезут на рожон. За то, что говорят обо мне, как о неважном, несущественном, в то время как на мне держится вся структура этого мира. У меня множество рук и все они тянутся к чужим. Схватив однажды ладонь, я не отпускаю её. Я слежу за рождением, взрослением, старчеством. Я — везде. Когда время истекает, я плачу, но этого никто не видит. Каждый день я теряю своих детей, каждый день моя рука не успевает схватит чужую. Я становлюсь свидетельницей смертей тех, кто мне дорог. И каждый раз я хочу стать человеком, чтобы умереть и прочувствовать ту боль, которую испытывают мои чада. Для кого-то я проклятие, а для кого-то счастье. Для кого-то спасение, а для кого-то наказание. Я — Жизнь. Старт с последующей извилистой дорогой, где когда-нибудь встретится финиш. Я начало пути. Или же конец?